Тымберский был человек огромного роста и толщины, тяжко ему было ехать верхом, и коню было тяжко везти его; стал просить Бобровского и Волынецкого, чтоб позволили ему сойти с лошади и пересесть на телегу. Те позволили. Но как скоро Тымберский переселился на телегу, козацкие старшины, сотники, атаманы, есаулы остановили ее и обступили Тымберского с вопросом: «Куда нас ведешь, пан полковник?» «Приказ имею от маршалка конфедерации Барской явиться с вами в Бар», — отвечал тот. «Если хочешь, пан полковник, — сказала старшина, — то ступай себе в Бар один», — и, обратившись к козакам, крикнули: «Молодцы! За нами домой, в Смиляньщизну!» И след простыл; Бобровский, Волынецкий и Тымберский поскакали одни в Бар, боясь за собою погони козацкой.
   Вспомним, что Волынецкий грозил козакам и крестьянам приходом войск конфедерации, которые истребят их всех. Как нарочно, через несколько дней разнесся слух, что идут две польские хоругви, ведут пойманных на разбое гайдамаков, чтобы сажать их на кол на месте преступления, в Смиляньщизне. Козаки, боясь, что это войско прислано для их наказания за покинутие Бобровского и Волынецкого, стали перебегать за русскую границу, за Днепр под Переяславлем, где их пускали и с лошадьми, оставляя только оружие их при рогатках.
   Между посаженными на кол гайдамаками находился родной племянник игумена, эконома переяславского архиерея; этот игумен, раздраженный позорною смертию племянника, стал уговаривать бывших в то время в Переяславле на богомолье запорожцев и главного между ними, Железняка, чтоб они подняли с поляками войну за веру, потому что поляки устроили Барскую конфедерацию против православной веры. Для сильнейшего убеждения игумен показал Железняку на пергаменте указ императрицы подниматься против поляков за веру: титул был написан золотыми буквами, подпись и печать подделаны. Железняк отвечал игумену, что с несколькими сотнями запорожцев он не может начать этого дела; тогда игумен сказал ему: «А вот недалеко при рогатках много беглых козаков, которые убежали от войск конфедерации, потому что поляки хотели их всех истребить; уговорись с этими козаками, и ступайте в Польшу, режьте ляхов и жидов; все крестьяне и козаки будут за вас».
   Железняк пошел к козакам, показал им поддельный указ императрицы, и все вместе вторгнулись за Днепр, поднимая крестьян и козаков, истребляя ляхов и жидов. На деревьях висели вместе поляк, жид и собака с надписью: «Лях, жид, собака — вера однака».
   Так рассказывает о происхождении гайдамацкого бунта поляк-современник, слышавший подробности от людей, самых близких к событию. При начале своего рассказа он говорит: «Это дело имело вид, как будто бы произошло по наущению русского правительства, но в самом деле поводы были другие».
   Репнина сильно раздосадовал гайдамацкий бунт. Он указывал на переяславского архиерея Гервасия и мотренинского игумена Мелхиседека как на «некоторую причину» волнения, особенно вооружался против Мелхиседека. Мы знаем, как он относился к распространению православия на счет унии и католицизма, как он защищал проект введения униатских архиереев в сенат, и потому он не мог отнестись благоприятно к деятельности Гервасия и Мелхиседека против унии. Репнин требовал, чтоб все православные польских областей были отданы в ведомство епископа белорусского, которого чрез это можно вывести из нищеты, предосудительной для достоинства православного закона.
   Но удивительно беспристрастно и правдиво отнесся к явлению король Станислав-Август в письме к Жоффрэн: «Несколько фанатиков стали грозить крестьянам нашей Украйны всевозможными бедствиями, если они не перестанут быть греками-неуниатами и не обратятся в греков-униатов, т.е. не перестанут объяснять Троицу, как объясняют ее в Петербурге, и не начнут объяснять ее по римскому способу. Судите, могут ли несчастные крестьяне тут понимать что-нибудь? Но этого было достаточно, чтоб возмутить их, а восстание этих людей не шутка! Их много, они вооружены и свирепы, когда возмутятся. Они теперь побивают своих господ с женами и детьми, католических священников и жидов. Уже тысячи человек побито. Бунт распространяется быстро, потому что фанатизм религиозный соединяется у них с жаждою воли. Фанатизм греческий и рабский борется огнем и мечом против фанатизма католического и шляхетского. Верно одно, что без Барской конфедерации этого нового несчастия не было бы».
   Бунт ширился, обхватил Смиляньщизну, грозил Умани, принадлежавшей киевскому воеводе Потоцкому. У Потоцкого главным управителем здесь был Младанович, а кассиром — Рогашевский. Управляющий и кассир посылали тайком жидов к воеводе наговаривать друг на друга. Для разбора, кто из них прав, кто виноват, Потоцкий отправил в Умань пана Цесельского, который рассказал Младановичу и Рогашевскому, какие доносы на них были сделаны воеводе. Те, вместо того чтобы заподозрить друг друга, заподозрили сотника Гонту, которого любил Потоцкий и поручил ему заселение слобод, почему Гонта и ездил часто к воеводе. Управляющий и кассир стали мстить Гонте, потребовали 100 злотых за сотничество, — и это в то время, когда козацкий бунт кипел по соседству.
   Пришло требование от Барской конфедерации, чтоб выслали в Бар всю милицию и козаков воеводы киевского. Но воевода распорядился иначе: он велел Цесельскому забрать всех козаков и поставить их на степи над рекою Синюхою, составлявшей границу с Россиею, а к Пулавскому написал, что вместо козаков, которые не будут охотно биться с русскими, он приказал сформировать из шляхты конную и пешую милицию и отослать с трехмесячным жалованьем и провиантом в Бар. Цесельский, Младанович и Рогашевский, чтобы не истощать казны воеводской сформированием милиции, назначили на этот предмет чрезвычайный побор с козаков, — и все это, когда козацкий бунт кипел по соседству и уманьские козаки стояли в степи на Синюхе под начальством сотников Дуска, Гонты и Яремы, готовые союзники для Железняка.
   Одни жиды чуяли беду и явились к Цесельскому с представлениями, что надобно остерегаться Гонты, тем более что он теперь главный: Дуска умер в степи. Жиды говорили, что Гонта, наверное, сносится с Железняком, что есть слух, будто Гонта уже предлагал Дуску соединиться с Железняком, но будто тот отвечал: «Семь недель будете пановать, а семь лет будут вас вешать и четвертовать».
   Напуганный жидами, Цесельский послал приказ Гонте немедленно явиться в Умань. Тот прискакал и был сейчас же закован в кандалы, а на другой день уже вели его на площадь под виселицу. Но, с счастливой руки Хмельницкого, козацких богатырей все спасали женщины. И тут взмолилась за Гонту жена полковника Обуха: «Оставьте в живых, я за него ручаюсь». Тронулся Цесельский просьбами пани Обуховой и отпустил Гонту опять в стан на Синюху начальствовать козаками! Жиды увидали, что судьба их в руках того, кого они подвели было под виселицу; они наклали брыки сукнами и разными материями, собрали денег и отвезли Гонте с поклоном: «Батюшка, защити нас». Гонта сказал жидам: «Выхлопочите у пана Цесельского мне приказание выступить против Железняка». Жиды выхлопотали приказ, но Цесельский велел троим полковникам принять начальство над козаками. Эта мера не помогла; на дороге Гонта объявил полковникам: «Можете, ваша милость, ехать теперь себе прочь, мы в вас уже не нуждаемся». Полковники убрались поскорее в Умань, а Гонта соединился с Железняком. Скоро вся толпа явилась под Уманью, в ближнем лесу разостлали ковер, на котором уселись Железняк с Гонтою, козаки составили круг, и какой-то подьячий читал фальшивый манифест русской императрицы. Потом началась попойка и шла всю ночь.
   В замке Уманьском уже не было больше Цесельского: он исчез; главное начальство перешло к Младановичу. К нему явился комендант Ленарт и объявил, что пьяные козаки ночуют на фольварке и что их ничего не стоит вырезать, сделавши вылазку из замка. Но Младанович никак на это не решился; он созвал жидов, велел им нагрузить брыки дорогими материями и везти к Железняку и Гонте в подарок с просьбою о капитуляции. Гонта и Железняк, пьяные, приняли подарки с удовольствием, но переговоры отложили до утра.
   Действительно, утром на другой день оба предводителя со всею старшиной подъехали верхами к городским воротам, перед которыми был мост, переброшенный через глубокий ров. Комендант Ленарт велел зарядить картечью четыре пушки; но Младанович и Рогашевский, увидавши это, закричали: «Что вы делаете? Вы нас всех погубите!» Шляхта полегла на пушках и отогнала артиллеристов, а между тем Младанович спешил окончить переговоры с Железняком; положили: 1) козаки не будут резать католиков, шляхту и поляков вообще, имения их не тронут; 2) в жидах и их имении козаки вольны. По заключении капитуляции все поляки пошли в костел, а козаки ворвались в город и начали резать жидов: потом, когда все жиды были перерезаны, добрались до милиции, назначенной в Бар; покончив с нею, пошли к костелу и начали вытаскивать оттуда мужчин, женщин, детей и бить; некоторых женщин, которые понравились, взяли за себя замуж и детей усыновляли. Младанович и Рогашевский погибли от Гонты, весь город был устлан трупами, глубокий колодезь на рынке наполнился убитыми детьми. Крестьяне по селам в это время били жидов, вязали посессоров и шляхту и привозили в Умань, где пьяные козаки убивали их.
   После этих подвигов Гонта провозгласил себя воеводою брацлавским, а Железняк — киевским, и разослали в разные стороны отряды резать шляхту и жидов. Но Железняк и Гонта недолго навоеводствовали: они были схвачены по распоряжению генерала Кречетникова; гайдамацкий бунт потух; но следствия его обнаружились неожиданным образом. Один из разосланных Железняком и Гонтою гайдамацких отрядов, под начальством сотника Шилы, направился к Балте, пограничному местечку, которое речка Кодыма отделяла от татарского местечка Галты. Балта славилась своими ярмарками, на которые приводили лошадей, рогатый скот, овец; для закупки лошадей приезжали ремонтеры из Пруссии и Саксонии. Местечко богатело от этих ярмарок; в нем жило много жидов, греков, армян, турок и татар; было кого порезать гайдамакам, было что пограбить. Шила со своим отрядом явился в Балту и начал тем, что поколол всех жидов; потом, прожив дня четыре спокойно, собрал свое войско и вышел из Балты. Увидав, что этим все кончилось, турки в Балте подняли крик и вместе с жидами перешли с татарской стороны на польскую; одни пошли на гору в погоню за гайдамаками, другие начали бить православных, сербов и русских, грабить товары и зажгли предместье. Шила, услыхав, что турки и жиды напали на православных, возвратился, прогнал неприятелей на татарскую сторону, перешел вслед за ними в Галту и все здесь разорил и пограбил. На другой день битва возобновилась нападением турок, которые опять были прогнаны в Галту. После этого гайдамаки помирились с турками и много отдали им назад из пограбленного. Но как скоро Шила выступил в другой раз из Балты, турки и жиды явились опять в местечке, начали ругать христиан, многих постреляли и порубили, церкви ограбили. Вслед за басурманами явились конфедераты, и православным стало не легче: каждый день поляки ревизовали христиан , били и убивали до смерти. Православные обратились с просьбою о защите к русскому полковнику Гурьеву и в просьбе рассказали, как было дело. Просьба оканчивалась так: «Конфедераты очень хотят, чтобы нас теперь переловить и погубить; того ради просим не оставить нас и показать над нами жалость, просим нам, бедным, дать конвой, чтобы мы могли все свое забрать. К сему доношению подписалось целое братство наше купеческое, греческое».
   Порта так была взволнована известием о балтском событии, что Обрезков едва успел удержать от немедленного объявления войны уверениями, что дело произошло вопреки намерениям императрицы, которая даст Порте полное удовлетворение. Впрочем, Порта дала приказание придвинуться к границам двадцатитысячному корпусу войска. Обрезков писал, что хотя Порта и не намерена теперь разорвать мир, но нельзя поручиться, что она не будет принуждена начать войну, «последуя народной нерассудной и опрометчивой склонности». 11 июля рейс-эфенди потребовал у Обрезкова отдаления от турецких границ всяких русских войск и совершенного очищения от них всей Подолии. Между тем слухи о происшествии в Балте и Дубоссарах оказывались ложными; Обрезков представил Порте верное известие, что взбунтовавшиеся украинские мужики вместе с гайдамаками напали на принадлежавшую хану деревню Галту, лежащую на Буге против русского Орловского форпоста, причем выставлял на вид, что Россия не обязана отвечать за всяких разбойников. Но машина, по выражению Обрезкова, уже была приведена в движение, и Порта не в силах была ее вдруг остановить. Она продолжала требовать очищения Подолии и в таком случае обещала выслать из своих областей всех укрывшихся там конфедератов и принудить их успокоиться. Обрезков повторял о возможности войны, выставляя на вид, что турецкое правление больше походит на республиканское, чем на самовластное. Министерство уверено, что Россия не требует от Польши ничего такого, что было бы противно интересам Порты, но публика с некоторыми головами, длиннейшие и седые бороды имеющими, иначе думает.
   25 августа сменен был великий визирь, «человек благонамеренный и миролюбивый». Обрезков опасался, что скоро последует и смена рейс-эфенди. «Чрез это, — писал он, — я лучших орудий совсем лишусь. Если Россия одну или две кампании останется при оборонительной войне поблизости границ своих и этим заставит турок претерпеть все трудности походов, то несомненно приведет скоро Порту в раскаяние, особенно если русские полководцы будут следовать правилу принца Евгения, который обыкновенно старался избегать генеральных сражений в начале кампаний, давал их в конце, ибо турки сперва обыкновенно горячи и храбры, но от трудов скоро приходят в уныние и робость, да часто и бунтуют».
   Обрезков в своем затруднительном положении просил мудрых советов у Панина; Панин полагался на искусство и усердие Обрезкова, в помощь ему он отправил письмо к визирю, наполненное заявлениями миролюбия с русской стороны; отправил перехваченную депешу Тотта герцогу Шуазелю, из которой открывалось, что балтский начальник Якуб был подкуплен Тоттом для посылки ложного донесения Порте. «Намерения ее и. в-ства, — писал Панин, — соединять в изъяснениях наших с турками ласку с твердостью и, показывая им, с одной стороны, всю возможную готовность к их желаниям, не уступить — с другой, прихотям их там, где интересованы польза дел и достоинство короны. Для придания в нужном случае словам вашим у турецкого министерства большей силы лестным блеском золота изволили ее и. в. повелеть отправить к вам 70000 рублей».
   В начале сентября Обрезков писал, что визирь сменен по причине его старости и вялости и на место его назначен кутаисский паша, который, по слухам, человек наглый и грубый. Войны желает только один султан и простой народ; а министры и духовенство против войны. В Константинополе убеждены, что Россия нарочно проволакивает польские дела, чтобы иметь предлог постоянно держать в Польше свое войско, поэтому и не старается истребить конфедерации, действуя малым числом войск, над которыми нет ни одного знатного генерала. Немалый ропот между турками и на то, что польский король и республика совершенно безгласны, распоряжается всем один русский посол, из чего ясно видно, что Россия самовластно господствует в Польше, и это больше всего раздражает султана.
   Следствия этого раздражения скоро оказались. 14 сентября сменен был рейс-эфенди. 25 числа Обрезков был позван на аудиенцию к новому визирю. При входе в приемную комнату он нашел ее наполненною множеством людей разных чинов, и, когда сел на табурет и начал поздравительную речь, визирь прервал ее словами: «Вот до чего ты довел дело!» — и начал читать бумагу, дрожа от злости. В бумаге говорилось: «Польша долженствовала быть вольною державою, но она угнетена войском, жители ее сильно изнуряются и бесчеловечно умерщвляются. На Днестре потоплены барки, принадлежащие подданным Порты. Балта и Дубоссары разграблены, и в них множество турок побито. Киевский губернатор вместо удовлетворения гордо отвечал хану, что все сделано гайдамаками, тогда как подлинно известно, что все сделано русскими подданными. Ты уверил, что войска из Польши будут выведены, но они и теперь там. Ты заявил, что их в Польше не более 7000 и без артиллерии, а теперь их там больше 20000 и с пушками. Поэтому ты, изменник, отвечай в двух словах: обязываешься ли, что все войска из Польши выведутся, или хочешь видеть войну?» Обрезков отвечал, что по окончании всех дел русские войска совершенно очистят Польшу, в чем он обязывается и прусский посланник поручится. Визирь велел ему выйти в другую комнату: после двухчасового ожидания пришел к нему переводчик Порты и объявил: «Ты должен обязаться также, что русский двор отречется от гарантии всего постановленного на последнем сейме и от защиты диссидентов, оставит Польшу при совершенной ее вольности». Обрезков отвечал, что об этом никогда речи не было и потому он не может знать мнений своего двора; но если Порте угодно, то пусть даст свои требования на письме, и он отошлет их к своему двору и сообщит Порте немедленно ответ. Переводчик пошел к визирю и возвратился с объявлением, чтобы Обрезков дал сейчас же требуемое обязательство, иначе будет война. Обрезков ответил, что дать обязательство не в его власти. Чрез несколько времени вошел церемониймейстер и объявил аресты Обрезкову и одиннадцати другим членам посольства. Обрезкова посадили на лошадь, провезли через весь город между многочисленными толпами народа и посадили в подземельный погреб одной башни, куда свет проникал через маленькое окно. Заточники провели здесь сутки, и когда комендант донес, что они не могут и грех суток вытерпеть такого заключения по причине сырости и духоты, то их перевели в две маленькие избушки, в которые свет проходил через двери и небольшие окна, находящиеся в потолке. Представления английского посла и прусского посланника об освобождении Обрезкова остались без действия. Несмотря, однако, на заключение, Обрезков находил возможность с помощью английского посла пересылать Панину известия о состоянии дел в Константинополе и советы, как вести войну: так, он советовал, несмотря на предубеждение новейших полководцев против рогаток и пик, не оставлять их в войне с турками. В декабре Обрезков притворился отчаянно больным, подкупил лекарей и коменданта и был переведен в лучшее помещение.
   Почти в тех же словах, как и Обрезков, передавал своему двору известия о константинопольских событиях прусский посланник Зегелин, который тщетно старался предотвратить войну. Фридрих не желал ее, потому что по союзному договору должен был в случае нападения турок на Россию помогать последней не войском, а деньгами. Он сердился, толковал, что Россия сама виновата в польских смутах, зачем так далеко вела диссидентское дело. В сентябре он писал Екатерине, что если русские войска не подойдут близко к турецкой границе, то Порта будет спокойно смотреть на поражение конфедератов, но, чтобы нанести им это поражение, надобно иметь побольше войск в Польше. Панин предложил, не может ли Фридрих ввести свое войско в Польшу, но король отказал, ссылаясь на договор: если Россия одна не может сладить с конфедератами, то должна с ними уладиться. Князь Долгорукий, рассуждая с графом Финкенштейном об аресте Обрезкова, указывал на версальский двор как на главного подстрекателя в этом деле; но Финкенштейн отвечал, что, по мнению его государя, и венский двор принимал здесь участие, и вот основание: когда в Вене получено было известие о свержении старого визиря, то австрийский министр в Константинополе получил прибавку жалованья.
   Князь Дмитр. Мих. Голицын писал из Вены о скромном поведении тамошнего двора относительно польских волнений. В августе месяце по поводу взятия Кракова русскими войсками Кауниц имел разговор с кн. Голицыным, объявив наперед, что говорит с ним не как с министром, а как с частным человеком. «По моему мнению, — говорил Кауниц, — не надобно теперь строго поступать с зачинщиками конфедерации, чтоб не умножить в Польше число огорченных людей. Теперь издалека поднимается неприятная туча, и было бы очень недурно, если бы поскорее постарались отвратить ее установлением всех дел в Польше, удовлетворительным для разномыслящих поляков». Эти внушения показывали ясно, как были довольны в Вене затруднительным положением России.
   Во Франции скромности не соблюдали. Герцог Шуазель повсюду явно действовал против России. Барская конфедерация возбуждала в нем надежду начать снова успешную борьбу с Россиею в Польше; он успел раздражить Турцию, которая объявила войну России; он готовил последней удар в Швеции; старался разорвать союз России с Пруссиею и сблизить последнюю с Австриею. При этом Шуазель не щадил и мелких средств для выражения своей ненависти к молодой державе, которая осмелилась обширностью политической роли соперничать с старою Францией, осмелилась создавать какую-то Северную систему в противоположность Южной, созданной Франциею. В грамотах, присылаемых от французского правительства к русскому, вдруг исчезло прилагательное императорское при существительном величество , и на вопрос русского министерства, что это значит, получен ответ, что выражение «majestй impйriale» не согласно с духом языка, что французские короли, принимая титул величества и не прибавляя к нему никакого эпитета, не могут давать этого эпитета никакому другому коронованному лицу. Екатерина написала на донесении об этом русского министра во Франции кн. Голицына: «Противу же регулам языка российского не принимать грамоты без надлежащей титулатуры». Грамоты перестали приниматься, и князь Голицын был заменен поверенным в делах Хотинским, которому герцог Шуазель прямо объявил: «Мы не уступим». «И мы также не уступим», — отвечал Хотинский. Хотинский из слов Шуазеля не мог не заметить его вражды к бывшему министру кн. Голицыну; Шуазель сказал ему о Голицыне: «Он писал к своему двору много ложного о здешних делах; мы в точности знаем, что в Петербурге говорится, как будто бы это говорилось в Париже».
   Успех французской дипломатии в Турции заставлял русский двор удвоить свое внимание в Швеции. Остерман начал год просьбою о присылке 26000 рублей для ободрения и усиления благонамеренных. «После удара, нанесенного французской партии на последнем сейме, — писал Остерман, — следовало бы ожидать большей тишины и меньшего распространения французских мыслей; и действительно, французская партия, по-видимому, стала тише, но под рукою не переставала внушать народу превратные мысли; приметив потом, что миролюбивая партия, полагаясь на поверхность в сенате и справедливость своего дела, находится в некотором бездействии, эта партия, соединясь с придворною, теперь стала смелее прежнего и высказывает явно надежду достигнуть своей цели. Ее поддерживают следующие обстоятельства: 1) двор обратил все свое влияние в пользу французских видов; 2) члены всех высших и провинциальных учреждений подкрепляют виды двора и шляп; 3) французские деньги на нужные расходы; 4) двор оказывает милости членам французской партии, производит их в чины, дает должности, награждает орденами, а, напротив, при всяком удобном случае старается унизить достоинство сената, истолковать в дурную сторону распоряжения государственных чинов, усилить всеобщее неудовольствие. Шпионы рассеяны повсюду; эмиссары во всех местах разглашают злые вести, возбуждают негодование, ставят партии колпаков в вину, что тяжкие налоги установлены вследствие непринятия 12 миллионов ливров, которые Франция приготовила для Швеции; подают надежду в облегчении податей, если соберется сейм; толкуют, что Швеция находится под русским игом; стращают малодушных людей немилостию двора, закупают дворянские полномочия, лишают сбора казенных доходов; отсоветывают народу платить подати, подавая надежду, что сейм освободит их от этого. Цель всех движений — созвать чрезвычайный сейм, переменить образ правления и установленную систему внешних отношений. Такое положение Швеции требует самой скорой помощи».