Слава России!
 
   Геннадий Зюганов,
    руководитель фракции КПРФ в Государственной Думе РФ, председатель ЦК КПРФ
 
   Уважаемый Станислав Юрьевич!
 
   Отечественная культура богата знаменательными датами. Полувековой юбилей “Нашего современника” в этом славном ряду. В течение 50 лет в публикуемой им прозе, поэзии, публицистике, критике проявлялись лучшие традиции русской и советской литературы. Возвышались патриотизм, нравственность, духовность. Утверждались государственность, историческая правда.
   Созданный в 1956 году на базе основанного А. М. Горьким альманаха “Год” журнал, продолжая показ современности, сумел наполнить содержание пафосом времени — живым и страстным. Немалая заслуга в этом принадлежит писателям-фронтовикам. Одними из первых в “Нашем современнике” стали печататься Юрий Бондарев, Михаил Алексеев. Отстоявшие нашу страну на войне отстаивали её в любых новых испытаниях.
   Обострённое чувство долга и совести, присущее военному поколению, позволило Сергею Викулову, возглавлявшему журнал 20 лет, увидеть в окружавшем благополучии боль и горе гибнущей деревни — корневой основы русской жизни. Набатом зазвучали в 70-е годы со страниц “Нашего современника” произведения писателей глубинной России — Ф. Абрамова, В. Белова, В. Распутина, В. Шукшина. Вокруг журнала сплотились патриоты. В ветре “перестройки” одними из первых они почувствовали раздувавшийся пожар.
   20 лет словом и делом мы боремся с его разрушительным огнём. “Наш современник” стал трибуной ярой публицистики выдающихся писателей, мыслителей, политических деятелей. Звучат правдивые голоса молодых авторов из провинции. Публикуется весь спектр русской свободной мысли, от митрополита Иоанна до лидеров левой оппозиции.
   В этой аккумулируемой вами энергии поиска иной, справедливой и достойной жизни, в единении на русском направлении заключена наша победа.
   Творческих успехов, прозорливости и стойкости “Нашему современнику”, его талантливым и мужественным авторам, умным и любящим Россию читателям.
   Александр Проханов
 
   “Наш современник” — часть моей литературной судьбы, а так как вся моя жизнь принадлежит литературе, то “Наш современник” — моя судьба.
   Великий Викулов напечатал мои “афганские рассказы” в момент, когда я был демонизирован либералами, и “Наш современник” в этот мучительный момент пустил меня в большой, намоленный дом русских писателей. После краха СССР у русских людей почти не осталось оплота. Началось великое Либеральное Иго, когда палачи убивали русскую культуру, глушили русскую память, называли “фашистами” русских писателей. Я бы задохнулся от удушья, зачах от тоски, если бы не “Наш современник” Куняева, печатавший мои романы: “Ангел пролетел”, “Последний солдат империи”, “Красно-коричневый”, “Чеченский блюз”, “Идущие в ночи”.
   Я отношусь к “Нашему современнику” как к алтарю, перед которым буду молиться до скончания дней.

ВИКТОР ЛИХОНОСОВ ЗАПИСИ ПЕРЕД СНОМ

   1984
   12 октября. Декада советской литературы на Ставрополье. Вечер в драматическом театре. Сидел с делегацией писателей на сцене, рядом со скульптором Аникушиным. В зале на балконе транспарант: “Да здравствует вечное единение советской литературы с великой партией Ленина”. Речи пустые. Всюду выступают одни и те же писатели.
 
   13 октября. Группа N 6 во главе с В. П. Астафьевым. Едем в Александровский район. С нами Мария Семёновна (супруга Виктора Петровича).
 
   Каждым мгновением надо дорожить. Проснулся в гостинице в 6.45. Заходит В. П. Астафьев. “Иду звать на завтрак”. Мария Семёновна в хорошем настроении. Вот они в коридоре. “Ещё одно моё утро на земле” (Бунин). Миг. Буду вспоминать. Всё пройдёт, всё кончится. А нынче мы были вместе.
 
   Едем. Сабля — родина А. Солженицына. Подъехали в шестом часу вечера. На краю гнется ручеёк (речечка). Дедовский дом о шести окнах (фасад). На конце села речка чуть шире, но все равно ручеёк. В тот час, когда мы проехали это местечко, чем жил он там, в Америке, какую страницу писал? Была там ночь. Мы весь день говорили до этого: “В чайную зайдём”, то есть остановимся напротив знаменитого дома. Но чайной уже не было.
   — Выходить не будем, — сказал В. Астафьев.
   Было ощущение, что мы заезжали далеко-далеко, в глушь.
 
   18 октября. (Пятигорск). Купил книгу Л. А. Авиловой. Только полистал и говорю: как всё изменилось! И по-прежнему кажется, что они были выше и лучше нас.
 
   На банкете в ресторане “Машук” приехали с митинга в память М. Лермонтова. В фойе ждали приглашения к столам. Как оказалось, писателям, только что говорившим о правде и нравственности, было не всё равно где сидеть: хотелось и на банкете быть поближе к президиуму. Заведующая отделом культуры то и дело водила кого-нибудь из фойе к столу и указывала хорошее место. Начались тосты. И тосты тоже были расписаны по порядку. Сказать нечего. Каждый старался что-нибудь придумать. Никто никого не слушал.
 
   Никак не могу забыть этого убожества. Душа моя всё-таки никогда не дремлет. Что-то смущало её, отчего-то страдала она, скучала, чем-то была унижена. Что же, отчего, чем? Во всем было заметно убожество, распад и разлад личности, отсутствие подлинности, ума, игры воображения, задумчивости и совести. Иногда я думал: окажись какой-нибудь умный юноша в зале, послушай он эту пустую компанию титулованных писателей — что он мог вынести для себя? Что могли подумать о нас люди во время митинга у памятника М. Лермонтову? Я прожил жизнь в провинции, я меньше москвичей видел и слушал выдающихся умниц, но мне было теперь стыдно. Российские дни литературы нигде, может быть, особой высотой не отличаются, но на этот раз они пустотой превзошли все. Не знаю, что чувствовал в этой компании В. П. Астафьев.
 
   А что делает сейчас матушка? Натопила печку? Попила чайку? Уснула перед телевизором?
 
   20 октября. Читаю Л. А. Авилову. 1918 год. Пишет в дневнике о невзгодах: холод, сидит в двух халатах; выселяют из квартиры, потом милуют, но… уплотняют; дров нет, целый день думает о том, чем кормиться; “душа исполняется благодарности” за то, что ещё вчера было простым пустяком. Читаю и думаю: вот то, чего не суждено было узнать Чехову: испытать на себе и узнать про незавидную судьбу своих родственников, знакомых и любимых, ничего про ненастное время, которое ожидало всех впереди, про всю Россию. И поневоле возвращаешься в их молодость, в покой и благополучие. В то счастье, которое никто не мечтал утратить даже в страшные часы уныния и нытья (подобно героям чеховских пьес). Ушедшие ничего не знали в своих селениях праведных. Любая строка в дневнике Авиловой ведёт мои мысли назад: а как было при Чехове!
 
   10 декабря. Получил 1-й том А. Н. Майкова.
 
   Карамзин:
 
   Вхожу ли в старый Кремль, откуда глаз привольно
   Покоится на всей Москве первопрестольной,
   В соборы ль древние с гробницами царей,
   Первосвятителей; когда кругом читаю
   На досках их имена и возле их внимаю
   Молитвы шёпоту притекших к ним людей,
   И место царское, и патриарший трон,
   А между тем гудит Иван Великий,
   Как бы из глубины веков идущий звон, -
   Благословением душа моя объята,
   И всё мне говорит: “Сие есть место свято!”.
 
   И т. д.
 
   …Вот они были русскими писателями. Всё с тех пор разрушено. Родное чувство утеряно. Русские ли мы?
 
   1985
   7 февраля. Становится не по себе от мысли, что когда-то там, где ты спал, обедал, читал и писал, будут жить другие люди со своими порядками, вещами…
 
   20 мая. Ростов-Дон, гостиница “Ростов”, N 557.
 
   Приехал в 7.15 поездом Новороссийск-Ростов, вагон 13. Ехал с военными. Ночью просыпался, видел в створку колёса вагонов, угол станции, свет со столбов. 13 лет не был в Ростове — с тех пор, как навещал Петра Герасимовича Прилепского (донского казака, вернувшегося на родину из Парижа после 56-го года, воевавшего в “волчьей сотне” А. Шкуро). В Союзе писателей встретил Конст. Ив. Прийму, уроженца станицы Ахтанизовской (рядом с Пересыпью). Его отцу Ивану наказный атаман Бабыч дал какое-то вознаграждение за стихи, которые он присылал в Екатеринодар с турецкого фронта. Вечером я сказал Константину Ивановичу, что моя мать живёт в Пересыпи.
   — Пересыпь! — воскликнул он. — В старое время забрасывали в море волокушу, а потом пятнадцать волов тащили пять тысяч пудов красной рыбы. А гирло было метров до двухсот. В Ахтанизовской, как выедешь на край, и там, где гора Бориса и Глеба, низина, сады были — это называлось турецкие бани, а кругом огорожа и дверцы, вода войдёт с лимана, всё заливает, а потом берёшь вилы — так вот такие сазаны были, золотистые, шо и у Шолохова в “Тихом Доне”.
   — А церковь в Ахтанизовской?
   — Я её и сносил. Командовал; теперь приеду, стану на землю та крещусь: “Господи, прости меня”. Какой же я дурак был! Двадцать пять волов пригнал — кресты стаскивать! Думал же, что так лучше для новой жизни…
 
   Весь день я был растроган разговорами о Шолохове. Не стало его год назад. Константин Иванович знал о нём много; меня особенно интересовало неизвестное о матери Шолохова. “Дом в Вешенской” — так называется публикация И. П. о гибели матери. В чужом месте, едва останусь один, чувствую себя горьковато, сиротливо. Пошёл на улицу Горького искать дом 76, где жил Пётр Герасимович и откуда уехал он умирать (не знал этого) в Ленинград. А там уже высокие недостроенные дома-столбы. Где была та хата? Не пойму. Купил “Вечерний Ростов” и долго-долго впивался в фотографию 30-х годов: Шолохов на крылечке своего дома с семьёй и родными. Чувство такое: хотел бы побыть с ним.
 
   На научной конференции в Доме политического просвещения, где выступали Ю. Жданов, А. Софронов, А. Калинин, П. Палиевский, Ф. Бирюков, И. Ста-днюк, А. Хватов, Р. Ахматова; полюбившийся мне ахтанизовец К. Прийма, которого я подозревал в тайном тихом сочувствии белым казакам, вдруг сказал: “Тихий Дон” нёс великие идеи Октябрьской революции”…
 
   …Все, кто считался приближенным к Шолохову, улетели после обеда у Марии Петровны в Москву — на завтрашние торжества в Колонном зале. Если бы Шолохов был жив, тьма писателей и филологов просилась бы в Вешенскую. Теперь хотелось… показаться правительству, членам Политбюро.
 
   …Я не помню, в каком доме жил три дня в 1957 году.
 
   1986
   22 октября. Москва. Гостиница “Москва”, номер 608, тел. 293-61-42. Ночь. Сижу перед зеркалом один. Верстка романа “Наш маленький Париж” будет только в конце ноября. Сижу, думаю: почему?*
 
   Днём пленум правления Союза писателей РСФСР. Тема: “Дружба народов — дружба литератур”. В президиуме сидят люди, “хорошо знающие народную жизнь”. Скучно. Докладывает С. В. Михалков. Справа от меня О. Михайлов и С. Боровиков (из Саратова). Я пишу Боровикову записку: “Серёжа! “Волга” направила русло в сторону от наших жилищ, между тем у меня в номере 608 вино течёт в правильном направлении”. Передаю записку С. И. Шуртакову: “Семён Иванович! В эпоху ускорения развивается ли антикварная книжная промышленность? Есть ли редкие трубы, запчасти?”. Ответ: “Есть и трубы, есть огни и воды, но поиски всего этого требуют и времени, и… ещё кое-чего”.
 
   …До ночи сидел в номере с В. Потаниным. Говорили о Кате и Насте.
   — Чего они в издательстве так тянут с романом? Предисловие Распутина готово. Давно. В чём дело?
   — “Не так всё просто”, — говорят.
   — Завтра пойдём в ГУМ.
   — Ничего, кроме носков, не купим.
   — Ага! Ты, как всегда, прав! — засмеялся он. — Что значит писатель. Он всегда видит наперёд, какие его ждут товары в советском магазине.
   — Сибиряки что-то остры стали.
   — Москва всегда вынуждала острить.
 
   23 октября. Пришёл домой с И. Кашпуровым. Был Глеб Горышин*. Все разочарованы пленумом.
 
   …Ходил, ходил, как всегда, по магазинам, купил, купил, как всегда же, не то, что хотел. В рижском магазине “Дойна” (на Чистых прудах) спортивный джемперок для Насти (не по размеру) для матери (на холод).
 
   На улице В. Качалова прошел мимо дома, где жила А. Л. Миклашевская, завернул в букинистический магазин, порылся в отделе книг на французском, купил томик Мопассана (дореволюционный).
 
   В. Потанина ещё нет. Заказал чай. Уютный человек Потанин. Хорошо с ним. Жду всегда: когда же он придёт с московских улиц? Посидим, посудачим.
 
   1987
   Сидел, волновался, сердился, иногда вскакивал ночью с постели и записывал. А может, лучше было заполнить страничку тем, как снова, через много лет, появился я в библиотеке имени Пушкина, шёл по лестнице в читальный зал? Всё то же там — ковровые дорожки в коридоре, дверь, те же лампы в зале с овальными окнами. Целая жизнь прошла! Вспоминалось не только моё студенчество, но и то, что я читал, о чём думал, грезил, как смущался я чьих-то молодых искрящихся глаз напротив и переходил за другой стол, чтобы читать, а не отвлекать душу мечтами о райской любви. Брал Бунина, Пушкина, Паустовского, Казакова и всегда — свежие журналы. Сколько прекрасных мгновений пережил, все события и юбилеи меня захватывали. Это уже мираж: “Литературная газета” на уличном стенде, поблизости от разрушенного теперь дома художника П. Косолапа, главы “Поднятой целины” в свежей “Правде”, полосы к 100-летию А. П. Чехова, к 50-летию со дня смерти Л. Н. Толстого, перебранка К. Г. Паустовского с другом М. Ф. Рыльским и пр. и пр. — всё история литературы. Сиротство молодости в чужом краю, полная неопределённость судьбы, тревога, жажда путешествий, вера в чудесное, ожидание лета, когда я наконец-то смогу уехать через Москву в Новосибирск, к матери… Ещё мог я подумать о тех, кто был жив, и не только подумать, но и случайно встретиться с ними (ещё жива была сестра А. П. Чехова) или осмелиться послать им письмо… Теперь… уже.
 
   Если всю жизнь читать и перечитывать великие и замечательные книги, всё равно времени не хватит. Я вот поглядываю на полки и думаю: когда я перечитывал Шекспира, Стендаля, Лескова? Сколько лет собираюсь! Помню их произведения уже смутно. Люблю античность, а всего, даже того, что так скупо издавалось в нашей просвещённой стране (!), не читал. Ксенофонта и не раскрывал даже. Стоит в почетном ряду “Литературных памятников” и стоит. После институтских лет много и не нужно читать (если ты не критик и не преподаватель). Лечь лучше перед сном и снова найти любимую главу в романе “Война и мир”, — какое это наслаждение! Я ловил себя: возьму томик с “Евгением Онегиным”, начну главу, успокоюсь: “Да я же знаю! Письма Татьяны, дуэль с Ленским, Татьяна-генеральша…”. Но коварство в том, что, не успокаивая себя знанием романа, я бы мог ещё раз все пережить, подышать воздухом русских усадеб, спеленаться чувством героев, угадывать то там, то тут самого Пушкина; не хватать книгу новую, а задержать чтение романа, полистать комментарии к “Евгению Онегину”, другие сопутствующие материалы XIX века… Чтение — это неторопливое участие души в событиях и поворотах судеб героев. Так сейчас почти никто не читает. Растянуть время чтения — значит замедлить расставание с эпохой, которая только в книге и есть. Когда читаешь быстро и много, душа не успевает пропитаться. Не потому ли мы такими дёргаными стали, что рвём из книг одну информацию? Чувство как бы утрачено за ненадобностью. Да и в книгах-то нынешних, если говорить правду, чувства тоже нет. Одни проблемы и эта самая информация. Пробежал глазами, а утром уже хлопочешь в очереди о том, чтобы достались тебе “Московские новости”. Вечная жажда новостей! Нет, лучше прилягу сейчас и почитаю у Толстого, как Николенька Ростов возвращается из армии на побывку к отцу-матери, а Васька Денисов спит в санях… Тридцать тысяч раз читал — и не скучно!
 
   1988
   Январь. Случалось ли с вами такое: вы приехали в маленький городок или в станицу, в деревеньку, уладили свои дела, кого-то, может, поздравили с круглой датой, пображничали немножко, мимолётно увлеклись лучистыми глазками, сказали: “Ах, как тут у вас хорошо” и малое время спустя, оглянувшись вокруг, сравнив чужие углы со своими и всюду встречая незнакомцев, вдруг сказали себе: поскорей бы домой! Странно было бы жить тут постоянно! И вы уехали без мучений, оставив свой след где-то во дворе или в казённом заведении, и вас, может, долго будут помнить (особенно ваши восклицания: “Ах, как тут у вас хорошо!”), вспоминать ваше обещание вернуться, но вы о том благополучно позабыли, уже много раз побывали в других уголках, где вас радушно встречали, угощали и где вы опять хвалились, что рады бы жить там…
 
   Февраль. Читаю “Яснополянские записки” Д. П. Маковицкого. Если бы такие четыре тома записей кто-то оставил нам о Пушкине или Лермонтове! А то и побольше. Замечательную тоску выразил Бунин: как жаль, что никто не догадался записывать про Пушкина самое простое: куда он пошёл, что сказал; всё было бы драгоценно и интересно. Вот он пришёл к Карамзиным, вот он с отцом и матерью, с братом, вот он в Тригорском болтает с барышнями и хозяйкой. Не было такого чудного “шпиона”, который бы караулил Пушкина. Ему бы надо везде подкладывать амбарную книгу, чтобы он, проходя мимо, балуясь в гостях, гуляя по саду, раскидывал нечаянные строчки своих летучих мыслей. Он мало дорожил собой, ночами не зажигал свечку, как Толстой, — поскорее записать что-то сверкнувшее и пропадающее искрой в сознании. Пушкин и мне оставил досаду: зачем он только одну строчку написал о Тамани?
 
   В мире совершается одно убийство за другим — и каждый раз… во имя человечности и правды, во имя народа и государства. Каждый раз толпы бурно отмечают ликованием на площадях и улицах эти убийства. Обиженным, жаждущим правды кажется, что это убийство последнее, лидерами убийство благословляется или осуждается в зависимости от политической выгоды. Милосердия как такового в душе политиков нет. Милосердие их политизировано. Всё, что на пользу новой власти, человечно. Они не думают, что так же воровски и подло могут завтра расстрелять и их. Пока Чаушеску был у власти, его можно было ненавидеть, но вот его хитро, беззаконно расстреляли, и его жалко. Цинизм властителей всего мира беспределен. Вчера ещё Чаушеску поздравляли с избранием президентом, сегодня называют тираном и палачом. Целую неделю считают костюмы, платья Николая и Елены Чаушеску, но ни одного слова в доказательство г е н о ц и д а привести не могут. Раскрылись! Запрыгали, закричали эти вечные вертуны — журналисты, полетели телеграммы признания новой власти, которая взошла… опять на крови.
   Казнь супругов Чаушеску напоминает убийство царской семьи в Екатеринбурге в 1918 году. Святейший патриарх Тихон не мог промолчать. Святейший патриарх Пимен и папа римский Иоанн Павел II молчат. Христовы заповеди попраны политикой.
 
   Гласность, половодье публикаций зря пугают некоторых блюстителей народного духа. Вспоминаю: лет 10-15 назад я восклицал: “Ах, в Париже живёт И. Одоевцева, у неё вышло две книги — “На берегах Невы” и “На берегах Сены”. Нынче получил журнал “Звезда” с её воспоминаниями о встречах на берегах Невы. Разочарован! Спокойная, порою жеманная манера рассказа, элитарность (ах, это мы, избранники — блоковско-гумилёвского круга!), полное отсутствие жизни, артериальной крови, волнения, преувеличенное возвышение поэтов над всем миром и т. п. В эти же месяцы печатались в “Москве” “Зрячий посох” В. Астафьева, а в “Новом мире”, N 1 — воспоминание о Б. В. Шергине и несколько его записей. Только высушенный в кулуарах литературных салонов мальчик или дама могут ахать и охать вокруг Одоевцевой и не заметить наших публикаций. Наши выше! Ругая нынешнюю литературу и всё оглядываясь куда-то в заморские пределы, мы сами себя обедняли, потому что свобода изложения не в том, чтобы вякать на родные наши непорядки или порою крыть нас матерками, а в том, что освобождение в творчестве высокой страдающей души ничем не может быть остановлено, если душа есть и она жаждет истины, а не кукиша. Одоевцева пишет искренне и правдиво, и её надо читать и будут читать. Но… дива не будет! Всё великое давно вернулось на Родину: Бунин, например. Теперь разве подбирать крошки с барского стола. Я жду возвращения книг Б. К. Зайцева. Когда выйдет Б. К. Зайцев, все почувствуют, что такое настоящая чистота человеческая. У В. Набокова я люблю роман “Дар”. Я по-прежнему, как со времён молодости, читаю для того, чтобы напитаться жизнью и чужой великой душой, а не ради говорильни и знания литературного процесса. И потому ничего особенного я не жду, разве что мемуары какие-нибудь меня окропят. Но появление забытого и некогда запрещённого необходимо: оно поднимает нашу культуру. Поэтому разные писатели, так же как и историки, боятся оказаться в тени и кричат: “Заче-ем? Это подрывает наши основы!”.
 
   18 марта. Ночью (в час, в два) прихожу на кухню покурить. Вспомню мать. Мысленно пробираюсь в пересыпскую хату, вижу, как матушка на своей постели тяжело дышит. Ещё могу думать, что она там, в тепле; проснётся, покормит кур, приготовится обрезать виноградные веточки. Ещё время с нами…
 
   Сентябрь. …Эта молодая женщина, как и её бабушка, мама и дядя, никогда никому не говорила о своём знатном родственнике, погибшем в 1918 году под Машуком. Бывал у бабушки часто в гостях поэт из Москвы Н. Д., этакий опереточный душечка, трепач-говорун, хотя в общем добрый малый; как со своим человеком (она знала его родителей и дядю) бабушка целовалась с ним, любезничала, вспоминала старину и мечтала при нём, чтобы кто-то написал о былой жизни в Екатеринодаре, и он, конечно же, говорил: “Да! да! это наш святой долг!”, но его больше волновала красавица Натали Пушкина, поэму о которой он писал со своей жены. Его в родовую тайну, однако, не посвящали.
   Она смогла открыться теперь, после смерти бабушки, и то потому, что прочитала мой роман и была благодарна за мягкое воскрешение проклятого прошлого и их родича.
   Меня повели к ней в гости.
   Можно ли жить в таких условиях, как жила она со вторым мужем и сыном? Мы привыкли к екатеринодарским домам и дворам, мы даже хотим, чтобы они остались навсегда как реликвия прошлого, но внутри этих дворов и квартир коммунальная теснота, аромат и настроение общежития. В старом доме на углу занимала она две комнаты с высокими потолками. Места им не хватало, некуда было сложить вещи, книги, газеты. Полы прогибались, под окнами со стороны Октябрьской улицы сновали машины и троллейбусы. Вся надежда на то, что когда-то дом снесут!
   Бабушка её умерла в тёмной комнате в 1968 году, и на могиле её начертана фамилия второго мужа. Наверное, многих перебили в этом городе, многие уехали за границу и в разные города России — иначе как было утаить, что она Инна Павловна Бабыч?! Хотя в 20-е годы знали: недаром Атарбеков едва не расстрелял её, а сестер эта участь постигла. Может, потому пожалели, что она была массажистка?
   Отец её, Павел Павлович, был родным братом наказного атамана Михаила Павловича Бабыча.
 
   1989
   30 апреля. Нынче день моего рождения совпадает с… днём Пасхи Христовой.
 
   12 мая. Либералы, донага раздевшие Сталина, провозгласившие “гласность”, “справедливость”, “сострадание”, ведут тайно-суетливую (а теперь уже и явную — в форме письма в ЦК) войну против А. И. Солженицына. Причин для того у них много, одна из них: боятся, что Солженицын покроет “детей Арбата” (их “честность” и “смелость”) плитой “Архипелага” и “Красного колеса”. Ещё не захватив в с ё, либералы у ж е творят новую несправедливость. И какая жестокость! Всё сейчас так, как в 20-е годы: захватить власть, а русскую интеллигенцию убрать с дороги.
   Вот такое вечное “красное колесо” у либералов.
 
   29 мая. Читаю “Окаянные дни” Бунина и сам живу словно в окаянных днях: кругом разложение. Что-то случится.
 
   Ноябрь. Не пришли писатели на вечер памяти Ю. И. Селезнёва. Они не пришли (кроме тех, кто был в Москве на пленуме), видите ли, потому, что у нас в Союзе писателей раздор и их занесло на другую половину поля. И получается, что они через кого-то, кто отнял у них литературную власть в Краснодаре, мстят своему выдающемуся земляку, никогда им ничем не вредившему: то есть им наплевать на честь СП, хотя они только и говорят на собраниях о чести. Зато в Бюро пропаганды литературы они постоянно толпятся с вопросиком: нет путёвочки на выступление? Хапают по 20 путевок, едут в район, говорят о литературе, о её задачах, читают свои полуграмотные стихи и отрывки из романов, п р о п a г а н д и р у ю т культуру! Пропагандируют платно, каждое выступление — 18 рублей. А как же быть с пропагандой настоящей культуры? Критик Ю. И. Селезнёв — это и есть культура. Настоящая. Вечер его памяти — акция культуры. Если бы за присутствие на вечере платили по 18 рублей каждому, то все бы и прискакали? Выходит так*.
 
   5 мая. Пересыпь. Здесь много-много дней провёл я в одиночестве; только матушка моя была рядом. Да, как много дней пробыли мы вместе в этой хатке и в зелёном дворе! А сколько приняли гостей! Накрывали на стол под орехом**.
 
   …Иногда вспоминаю граждан Москвы, ездивших за сосисками в ФРГ. То одного, то другого. Оба богаты. Оба любят классиков. Жена одного раньше читала книги о Павле I и Александре, теперь с уст её не сходят имена Константина Борового и Генриха Стерлигова. На смену деревенской прозе пришла литература ресторанного жанра. О, Москва! Что от тебя осталось? И без того ты страдала в застойные годы от В., а нынче тебя согнули в дугу биржевики. Москва убила даже таких чистых людей, как о. Захарий, без вести пропавший. Великие книги померкли в Москве, долларовые счета в Цюрихе. А по русским городам хозяином разъезжает г-н Бейкер! Русские люди перестали посылать друг другу письма, потому что колбаса стоит 160 рублей, а конверт 40 копеек. К улицам Свердлова и Луначарского прибавилась улица Мандельштама. На двуглавого орла надели ельцинскую шапку. Конец света наступил.