10 сентября. Мы сейчас выглядим странно перед теми, кого совсем недавно боялись упоминать благочестивым тоном и кто нынче ничем нам не может ответить. Странной и очень запоздалой показалась бы им, навсегда закрывшим глаза на чужбине, наша похвала, даже пресмыкание, а то и зависть к их как бы романтической жизни вдали от родины (ах, эмигранты, осколки барской России, “рыцари тернового венца”, господа!). Сколько я прочёл статей о них и ни в одной не нашёл истинной жалости к ним, сочувствия и, может быть, разумной идеальной вины перед ними. Короче, сейчас мы — герои, из всех щелей тащим правду об эмиграции и спешим поклониться страданиям. Но поздно! И с этим восклицанием: “Поздно, поздно!” я беру каждую книгу, пришедшую оттуда в уже настежь открытые ворота.
 
   1991
   Ты делаешь вид, что выходишь из компании Бондарева и Распутина, ну и, конечно (я знаю о твоей ненависти), вытираешь ноги об А. Иванова и какого-нибудь провинциального писателя-дуролома, но на самом деле исторически ты уходишь от А. Хомякова и И. Киреевского, К. Леонтьева, К. Победоносцева, В. Розанова, И. Ильина, Б. Зайцева и И. Шмелёва. Кто исторически в вашей новой революционной организации? Масоны-декабристы, террористы-народовольцы и вся так называемая передовая философия и литература: от Чернышевского до А. Рыбакова. Вот куда ты попал. Ты оставил нас, “реакционных”, вечно виноватых рабов советского режима и обнял поэта-вертихвостку, написавшего вместо “Прощания с Матёрой” поэму “Братская ГЭС”. Или ты забыл, кто что писал и прославлял в то время, когда В. Белов опубликовал “Привычное дело”, а В. Распутин “Живи и помни”? Как же ты не можешь простить другу подпись под “Словом к народу” и прощаешь жуткие проклятия в адрес твоей России тем, кто теперь на тебя ссылается и хочет после учредительного раскольнического съезда выпить? Да не только выпить, а и поблагодарить с тонким мастерством за то, как ты “этого негодяя Распутина” отхлестал?! Что с тобой случилось, Виктор Петрович? Прости, но я думаю — виновато твоё безбожие. Ты в Бога веришь литературно, как-то от ума, хотя ты в своей жизни страдал столько, что душа твоя только в Боге и могла бы успокоиться, отсюда твоя постоянная остервенелость (да ещё у Б. Можаева), какая-то несвойственная русскому большому писателю страсть казнить всё по-большевистски и обретённая под шумок славы привычка в е щ а т ь, ничего уже не говорить в простоте, а только д л я н а р о д а, для переворота системы, мессиански. О, там, куда ты уходишь, большие мастера, тонкие стилисты, знатоки иностранных языков, гурманы тонких вин — не чета мне, например. И скажу без ехидства: там много талантов, да. Ну и конечно — почти все и н т е л л и г е н т ы. Но есть в них то, что на публике, в печати, надо, как говорится, доказывать и, значит, нарываться на беспощадное остроумное опровержение. Открывать полемику; но никакой полемики не нужно мне и другим, ибо в жизни человеческой порою самая сущая правда кажется выдумкой, если её надо произнести вслух. А между тем всё так ясно. Ясно мне это под звёздами в деревне, у себя дома, в городе; ясно, когда что-нибудь читаю родное; ясно, когда идёт это очередное покушение на Россию. Что же ясно? У нас немало писателей, которые не любят историческую Россию. Что ж тут доказывать? Я это знаю. Я их всех знаю по фамилиям. И ты это знаешь. Их много — много там, куда ты перешёл. И не надо ссылаться на перестройку, на номенклатурных писателей, на ГКЧП и проч. Россия погибает, и ты с Б. Можаевым оказался среди тех, кто ее не любит. Нам это ясно. По крайней мере твоим младшим братьям (В. Белову, В. Распутину, В. Крупину и др.). Мы тебя и вспоминаем всегда как родного старшего брата, а те только используют тебя.
 
   1993
   13 ноября. Теплоход “Тарас Шевченко” потащил нас вчера из Одессы к Стамбулу; полно знаменитостей (от Н. Гундаревой, П. Глебова до В. Астафьева и В. Солоухина). Мы с Потаниным устроились обедать за одним столом с В. Розовым и В. Солоухиным. На палубе, глядя на тёмную воду, Солоухин сказал: “Я хочу написать несколько плачей. Плач по Крыму, плач по Грузии, плач по Таджикистану, плач по… И, наконец, плач по России”*.
 
   14 ноября. Проплыли мыс Суньон с храмом Посейдона. Шесть лет назад я был там и подобрал тяжёлый мраморный камень, который греки почему-то разрешили вывезти. Стояли справа с В. Солоухиным, он говорил о России, о распавшейся империи, о встрече с великим князем Владимиром Кирилловичем.
   …А вечером команда теплохода “Тарас Шевченко” и Валерий Митрофанович Кузьмин (спонсор нашего плавания по Средиземноморью) устроили богатый ужин для греков, приехавших в Пирей из Афин. Греки пришли в гости к русским, но провели вечер в своём кругу, буквально не отрываясь от своей компании (были в основном преподаватели Афинского университета). Напились, наелись “на халяву”, натанцевались и ушли. Седой профессор чаще других пил водку. Как они все лезли с тарелками к столу, как просили без конца подлить ещё и ещё вина. Голодная упавшая Россия закатила на корабле пир богатой жадной Европе…
 
   20 ноября. Тихо удалялась Александрия, и я жалел, что побыл так мало. В Египте у пирамид в Гизах и на базаре в Александрии раскрылся мне Восток, почувствовал я его неизменность, его вечную стихию. Я во всём провинциал. Наивность, удивление сопровождают меня в путешествии. Я как та бабка, которая попала из глухой деревни в город и вмиг присмирела. Сказали о яме на месте знаменитой Александрийской библиотеки, жаль было, будто сгорел твой дом. И когда отплывали, всё думал об этой яме, словно плакал по давно сгинувшей библиотеке (400 000 томов, кажется). В Пересыпи у меня есть книга Дойка, в кухоньке я и читал про таинственные манускрипты на Синае, про Александрийскую библиотеку и… страдал. Да, страдал: зачем всё на земле разрушается? отчего такая ненависть от самых времён Адама и Евы? Вот уже только полоска на горизонте, уже вода вокруг. Прощай, Александрия, прощай, тучный древний базар с торговцами, тянувшими меня за рукав (купи часы за десять долларов, купи за пять, купи за фунт). Прощай, песчаная земля. Уж больше я не окажусь здесь. Легко путешествуют писатели-либералы, читают лекции в Германии, летают в Израиль, в Америку. А меня кто ещё раз привезёт в Александрию? Потанин будет сидеть в своей Утятке, я в Пересыпи. Время наступает чужое, не для нас, “граждане мира” добыли себе челночную жизнь.
 
   21 ноября. Вифлеем. 13 часов 30 минут. В церкви Рождества Христова. В яслях, где родился Христос, некоторые писатели (как раз те, которых носит по всему свету) стеснялись перекреститься и поцеловать святую пядь следов древности. На выходе из дверей храма я подобрал осколочек камня, подпиравшего лежавшую мраморную колонну. Может, камень мне послан? Почему его никто не трогал? И с каких пор он тут? Поцеловал его и положил в сумочку. Здесь всё святое.
 
   В церкви Гроба Господня. В Кувуклию заходил вслед за В. Солоухиным. У Гроба Солоухин молился, потом упал на колени, положил руки на мраморный край. Я больше ничего не помню. Меня как ослепило, я не могу вспомнить детали, лампаду, помню только надтреснутую плиту Гроба… Неужели я там был? Был там, где падало на колени сонмище паломников, где молился Гоголь, венценосные особы, где в кротости необычайной молился в XI веке наш игумен Даниил и многие, многие… Если на все воля Господа, то что сия милость ко мне означает? А едва я вышел из храма Воскресения, как меня искусил сатана: увидев курившего писателя Битова, я тоже закурил. Господи, прости… Да и ещё потом к вечеру совершил я грех, но в нём не признаюсь…
 
   25 ноября. Утро. Потанин приготовил чай. Сидим перед завтраком. За окном внизу белые гребешки волн. Завтра прощальный ужин. Зачем так быстро вернулись? Для нас с Потаниным, заграницы почти не видевшим, всё это как сон.
   — Представим себе, как возвратились бы со Святой земли наши бабушки, как утром или вечером появились бы они на конце деревни, как кто-то увидел их первый, пока паломница приближалась к родной избе, кто-то уже передал новость, забежав в ограду, “встречайте! с Ерусалима гостья…”; как обнимала бы и плакала потерявшая её на целый год родня, как друг за дружкой поплелись во двор старики. Святая вода из Иордана стояла бы на столе много лет.
   — А я ещё думаю и желал бы, чтобы на корабле нашем эти две недели плыли дети и внуки беженцев двадцатых годов, все эти бывшие харбинцы, все эти зарубежные русские из Аргентины, Америки, из Франции и Греции, чтобы корабль был полон ими. Они были бы мне интереснее наших знаменитостей — и Гундаревой, и Петра Глебова, и Клары Лучко, и прочих. Перевернул Ельцин строй, а к Руси не поворотился. Ты посмотри, кого тут только нет! А что в них русского? Те русские, о которых я помечтал, в столовой перед обедом молились бы, а уж тем более вернувшись от Гроба Господня. Эти же вели себя как после футбольного матча. В какую же Россию мы возвращаемся?
   К вечеру, почитав “Книгу хожений”, вышел из каюты. Писано “неискусно, а просто о местах святых”, написано, кажется мне, одним кротким дыханием. Святые церкви, мощи, гробы, смоковницы и дубы у дороги, странники, монахи, жизнь, превращённая веками в ларец забвения. Выскочил наверх, а там вовсю бесится люд, весело дрыгается джаз Олега Лундстрема, грохот оркестровых тарелок, восторги меломанов, избранность другого рода; в баре дегустация вин, в телеокне ковбойский фильм, в каюте поют о казино. Везде какие-то лёгкие чужие люди…
   …А за бортом тёмное море, чистота, тайна тысячелетий…
   Плывём назад. Где моя Пересыпь? Чувствую, как там сейчас тихо во дворе и в огороде.
 
   26 ноября. Стамбул. Шёл в Айя-Софию и вспоминал школьные учебники, карту и то, как “княгиня Ольга” приняла от греков крещение. И школа далеко-далеко, и ещё дальше тёмные века. Ну конечно, это счастье, Божья милость — ступить на камни, истёртые ногами святых и верующих, увидеть купол высокий, стены и приоткрыть дверцу загадки для детской души, внимавшей когда-то в сибирском углу учительнице с указкой в руке… А ничего не изменилось, стоял я возле Солоухина и Потанина в храме ребенком, безмерно смиренным перед незнаемым скрытым миром… какой-то Византии. “Да кто услышит (или прочтёт) о местах святых, устремился бы душою и воображением к этим святым местам и Богом будет приравнен к тем, кто совершил путешествие в эти места”.
 
   1995
   20 августа. Когда-нибудь, лет через семьдесят, дотошный историк будет искать записочки или расспрашивать глухого старца об этих днях. Патриарх больше не появится в наших местах. Четыре дня были историческими, но человек в своей душе не отмечает историю в то мгновение, когда всё проходит перед глазами. Он думает больше о своей участи в эти громкие минуты. Кто-то сопровождает, близко стоит возле патриарха, обедает с ним и складывает ладошки под благословение, едет за ним в машинах, подчёркивая всему остальному миру свою избранность и пренебрежение, кто-то идёт мимо с сумкой или сидит дома, ничего не зная. Мгновение повисло в воздухе, и всевидящее око ловит святое в шевелящейся суете людской.
   Обыкновенное всегда наверху.
   На трапезе в станице Новомышастовской я беспрерывно глядел на дьякона. Я знал его уже несколько лет. На Господни праздники (Рождество, Пасху) телевидение ставило в кафедральном соборе в Москве свои камеры, и патриарху всегда прислуживал маленький, скобочкой постриженный дьякон, без которого, кажется, некому было пропеть “Еще молимся господину нашему…”. Голос у него был оперный, и я как-то благодарно радовался, что Русь наша не скудеет народом, приблизившим свой талант к церкви, и думал с восхищением: какое же богатство было раньше! какие гении пели по храмам за много веков, и никогда мы их имён не узнаем! Дьякон был моим любимцем. И вот он нынче сидел передо мной наискосок за другим столом и брал с тарелки вилкой длинную рыбу. Наши взгляды ни разу не пересеклись. Он никого нас, домашних, не запомнил, как будто никого, кроме привычных князей церкви, вокруг и не было. Нас это не обижало: ведь мы добивались минуты посмотреть на них.
   Они уезжали и чем-то были довольны. Умиротворённый, нежно розовеющий, в белом уборе на голове сидел патриарх. Я думаю, верующая старушка с палочкой, с вечера клавшая у подушки платок к встрече святейшего, или молодая мать, поднимавшая младенца и молча просившая коснуться его головки священной рукой, умерли бы от счастья, окажись на такой вот трапезе с тостами в честь патриарха и пением “многая лета”. Сбоку сиживала власть, не крестилась, но всё же сияла мягкостью и согласием. Власть тоже была чем-то довольна.
   Губернатор пообещал патриархии земли под Геленджиком, на берегу моря.
   …Между тем грустно было думать, что патриарх не посетил древнюю Тамань. К 1000-летию крещения Руси (в 1988 году) мы не смогли добиться, чтобы в память о преподобном Никоне была названа самая прибрежная улица его именем: “улица летописца Никона”. Как звучит! Впервые бы кто-то произносил его святое имя, писал на конверте. Нет! Не дано начальникам сочувствия истории. “В 1073 году великий же Никон удалился на остров Тмутороканский и, найдя чистое место у города, поселился там…”*.
 
   А нынче святейший опять прибыл на Кубань и сразу же, ещё ничего не увидев, стал хвалить губернатора и дивиться, как много на Кубани “изменилось к лучшему”. И опять в Тамань не поехал. Она, эта святая земля, стлавшая свою пядь к ногам святого Андрея Первозванного (как утверждает предание), загажена богачами, строителями газового терминала, осквернена высокими каменными сараями “новых русских”, ресторанами для туристов и множеством торговых лавочек на самых древних угодьях и берегах. Там бы, у церкви Пресвятой Богородицы, и услышать от патриарха кроткие слова о Никоне, о его монастыре и о неприкосновенности исторического таинства. Не случилось. Патриарха повезли в Ф. Геленджик, в Дивноморск (назывался Фальшивый Геленджик), где открыли духовный центр со всеми угодьями и пляжами. Да простит мне Господь, но смолчать не смог. (Дек. 2005 г.)
 
   1996
   ТОРЖЕСТВО ПАМЯТИ (300-летие Кубанского казачьего войска).
   Многие не дожили до этой великой и горькой даты. И когда в зале поднимутся на молитву, на исполнение гимна, а на другой день длинной чередой пройдутся по родовой улице Красной атаманы и чины казачьего войска, наверное, души небесные, старозаветные слетят с высоты и коснутся братских плеч, и сама земля, сокрывшая золотые косточки истории, ответит чуть стонущим тихим гулом. Была история, и какая! Надо её воскресить и продолжить. Хаты и речки, курганы и распаханные коши помнят всё. Да не сгинет и чуткость людская.
 
   В торжественный час наконец-то раскрепощённая душа казачья должна светлой клятвой, трепетом сочувствия и любви поклониться тем, кто миссию свою на кубанской земле исполнил когда-то и благословил потомство на будущее. Благородное, отчаянное чувство ведёт всегда человека на смелые дела и подвиги. Медный запорожец в Тамани стережёт в добрые дни и в историческое ненастье славу и гордость черноморскую. Пусть последуют казаки за великими тенями, мысленно выйдут с ними из Запорожья, пристанут на чаёчках и с обозами в Тамани и на Ейской косе, привяжут коней в дубовых рощах будущего Екатеринодара, поживут в землянках, помолятся в первых церквах и постоят на ветру на вышках возле реки Кубани и в степи, пусть переживут с ними все бои и походы, разорение станиц, представят ещё раз, как покидали их родичи хаты и перебирались за море на вечную разлуку, — тогда в скрыне душевной не истлеет верность заветам праотцев и дети нашего дня с умилением и упрямством возблагодарят отцов за мужество в конце XX века*.
 
   1998
   10 августа (Новосибирск). Если от нашей улицы идти на восток, то с поперечной улицы Станиславского начинается многоэтажный соцгородок (так называли до войны и после), и туда, если не привозили хлеб на наш край, матушка посылала меня утречком в магазин. Теперь у белого дома, отличающегося от других, я вспомнил… 1946 год. Стою в очереди, а по радио передают, что умер М. И. Калинин, всесоюзный староста. Многое забыл, а это не стёрлось. Наверное, потому, что в простонародье, среди которого я жил, Калинин (благодаря пропаганде) считался… “как родной”. Этакий домашний дедушка, старенький, бородка клинышком. Умер. Жалко было. Принёс домой две булки хлеба, сказал матери: “Передали: Калинин умер”. А уж его теперь совсем забыли. Как в воду канул. Надо было успеть занять очередь, хлеба мало пекли, и в этой очереди стоит мальчик с авоськой и не знает ещё, о чём и когда он будет вспоминать. Почему-то у этого магазина я ощутил потерю Кривощёково так же сильно, как у своего дома на улице Озёрной. Как же это поверить теперь в то, что я жил когда-то в Кривощёкове?
 
   2000
   20 августа. Страницы воспоминаний И. Одоевцевой об Адамовиче Г. В., о Бунине (особенно) полны жеманства, беллетризованного вранья, пустоты и неталантливости. Когда она жила там, в Париже, книжники вздыхали по её мемуарам “На берегах Невы” и “На берегах Сены”. В перестройку она переехала, её окружили жадные поклонницы; говорят, хорошо обобрали её, она умерла. Одно только слово “эмиграция” добавляло шарма, тайны, возвышало как-то. А ничего! ничего в Одоевцевой нет такого, чтобы ахать и рукоплескать. У нас, при “проклятом тоталитаризме”, женщины в литературе писали не хуже.
 
   31 августа. Лежу, а душа тянется вниз вдоль Кубани — к Темрюку, Пересыпи, потом к Тамани и к хутору под Варениковской. Долго лежишь и впитываешь своё желание оказаться там поскорее, ходить там, ночевать, забывать и этот город со всеми услугами, и квартиру, и диван..
 
   2002
   8 марта. Народному артисту СССР Евг. С. Матвееву 80 лет. Жизнь есть сон. Новосибирск, театр “Красный факел”, спектакли “Мещане”, “Вей, ветерок”. Тридцатилетний, в пальто с каракулевым воротником, в каракулевой шапке стоит он после прощального спектакля у выхода из клуба им. Клары Цеткин в Кривощёкове (на левобережье), терпеливо выслушивает щебечущих поклонниц, уезжает в Малый театр навсегда. Вчера в газете “Труд-7” его суетливое интервью; оправдывается, что был членом партии, верил в социализм (“обманывался”)… Играл М. Нагульнова в фильме “Поднятая целина”, Л. Брежнева, жаждал выцарапать звание Героя Социалистического Труда, и вот… “обманывался”… Оказался наш бывший новосибирец… милым ничтожеством. Они, популярные, народные артисты, почти все оказались такими. Даже Нонна Мордюкова. Народная-распронародная.
 
   Во всех энциклопедиях название моего романа пишется так: “Ненаписанные воспоминания. Наш маленький Париж”. В редакции подзаголовок поставили наверх. “В ЦК кто-нибудь сообщит, роман зарежут”. В ЦК было уже не до моего романа, шёл 1987 год. Как мельтешили в журналах, в издательствах “Молодая гвардия”, “Современник”, боялись “белогвардейщины”. В 84-м году из “Молодой гвардии” стыдливо прислали рецензию и рукопись. “Почему в романе, призванном помянуть “доброй строкой”, реабилитировать казачество, поведать о человеческом благородстве, автор, не скупясь на подробности, рассказывает о верноподданной службе казаков в “Его Величества Собственном конвое”, о бегстве их в эмиграцию, но ни слова об участии кубанских казаков в Великой Отечественной войне? О Ленине — в революционные годы! — единственное упоминание в разговоре Попсуйшапки и Угнивенко. А когда “всё рухнуло”, много раз рефреном автор повторяет: “Так проходит слава земная”, о них, о казаках, что служили в “собственном его величества конвое”! И говорит о них под знаком герценовских слов о “благородных прошедших”. Согласиться с этим невозможно” (Г. Езерская).
 
   Наверное, и она где-то в Москве проклинает теперь советскую власть, тоталитаризм, Сталина.
 
   Крупный историк Аполлон Кузмин, профессор, измотал меня “революционным подходом”. Казалось бы, он-то, русофил, понимал, ч т о случилось в 17-м году. “В романе нет борьбы идей, нет ничего такого, без чего невозможны революции… Октябрь 1917 г. из романа исчез… Немногим выразительнее представлена и гражданская война. Герои живут какой-то уж слишком растительной жизнью… Нет связи времён, ни связи поколений… Как быть с сюжетом Конвоя Его императорского величества?”. ЦК писали с большой буквы, Император, Величество — с маленькой. А уж на Кубани кое-кто заготовил классовые фразы похлеще… Господь поберёг меня.
   Теперь в кругах интеллигенции три четверти — антисоветчики.
 
   13 марта. Читаю письма Пушкина, примечания к ним, письма Ив. Ильина и тоже примечания, или ещё что-то такое, закрываю на сон грядущий страницу, и само собой скажется, со вздохом вылетает: “Нет никого!”.
 
   24 июля. Как не вспомнить нищего Бунина в старости в Париже? Получил отпускные, то есть всё ту же зарплату да “лечебные”, и на эти деньги надо прожить два месяца — за сентябрь зарплату выдадут лишь в начале октября. Илюша пойдёт в школу, а 2 августа у него день рождения. На всё нужны деньги. На жизнь Настиной семьи, на устройство газовой установки в сарае. Ещё много неустройства в Пересыпи. Никогда после войны человек не жил в такой тревоге за завтрашний день. И самый скромный и неплодовитый писатель не боялся пропасть в нищете.
 
   23 октября. Скупаю газеты со статьями, посвящёнными 70-летию В. И. Белова. В “Парламентской газете” В. Распутин о нём. Лучше всех. В “Российской газете” ширяют Василия Ивановича ежовыми словами, перевирают. При советской власти долго не давали ему Государственной премии, оттягивали. Многие нынешние демократы, отрицающие “сталинский Союз писателей”, рвались к премии наперегонки. А я не поехал. Звонили из областной администрации, оплачивали поездку. Теперь я никуда не езжу. Всё! Как в 62-63-м годах под Анапой: сижу в глуши. Досадно и обидно, хожу к врачам. Эндокринолог советует лечь в больницу. В то самое время, наверно (в 63-м), и там же (под Анапой) прочитал я в “Нашем современнике” (тогда альманахе) повесть В. Белова “Деревня Бердяйка”. Удивлялся, что “люди что-то пишут”, печатаются. А потом и мне повезло. И этот самый В. Белов на юбилей зовёт. А я сижу. И неужели я так и застряну в мещанском городишке? В Вологде собралась Русь, многих бы увидел родных собратьев. Сижу, горюю.
 
   2003
   9 августа. К 210-летию Екатеринодара переиздали в роскошном виде “Наш маленький Париж”. А меня не оставляет мечта о написании п p и л о ж е н и я к роману. Она зародилась в 1990 году после встречи в Америке с русскими. Не продолжение написать, а приложение. Хотя кто-то может перейти из романа и в это повествование: автор, ну и, например, Лисевицкий. Роман заканчивается 82-м годом; хочется оставить след современного города. Счастье — это уже сама жизнь, наша единственная жизнь, век человеческий; постоянное ощущение этого дара Божьего должно внушать тебе поведение благородное, доброе, смиренное. Славить жизнь, несмотря на то, что к ней прибавляются печаль, безысходность из-за всяких государственных переворотов, катаклизмов и всяких общественных несчастий…
 
   2004
   Февраль. “Ну напиши, — уговаривал я его много раз. — У тебя так вкусно дышит текст. Такой хороший слог. Ты всё чувствуешь и толкуешь по-русски. Нельзя, чтобы бумага так долго терпела графоманов. И есть что защищать. Смотри, эти волы пишут только для того, чтобы печататься и ходить потом на рынок за сметаной из станицы Елизаветинской и за салом из станицы Каневской. Кто скажет русскому человеку то, что надо сейчас сказать?”.
   “Надо взяться”, — говорил он.
   И ничего не писал. Скупал книги, слушал радио, торчал у телевизора, на следующий день в конторе сочно и толково комментировал и ехидно повторял рулады “проходимцев демократии” и… ничего не писал.
   ……………………………………………………………………………………………………..
   — Ну напиши, — умолял я тоже не раз по телефону московского златоуста, дамского угодника, застольного гостя, — напиши про встречи. И того ты знал, и с тем часто обедал, а с тем рядом жил, тот тебе письма писал. А парижская переписка? Напиши-и. Ну напиши, как у тебя книги воровали эмигрантские. Первую строчку дарю: “Как много у меня пропало чудесных редких книг!”. А что говорил Твардовский на последнем заседании редсовета по случаю выхода 9-го тома Бунина? Уже не помнишь? Да ещё недавно, ну, лет десять назад, ты цитировал Твардовского: эх, запишу как-нибудь. Дай мне слово, что напишешь, а мы в журнале напечатаем. Договорились? А дочь Куприна, а Л. Любимов… А в Париже ты заходил к сестре Иоанна Сан-Францисского — З. Шаховской, ну я тебя прошу, ну напиши, что ли!
   — Я уже начал писать. — И ничего не пишет.
   — Напиши побольше про бабушку свою двоеданку, — прошу в гостинице в Москве своего сибирского друга, — про деревню, но с вековой колокольни, про то, как сибиряки жили, никто ж ничего не знает… Леса, снега, холод, одиночество, “лёгкий бег саней…”. Ну, сам знаешь! Буду первым благодарным читателем и дам тебе Таманскую премию (ещё не учреждали). Ты с матушкой сидишь в деревенском доме своём, с Люсей, и спрашиваешь о чём-то. Это начало.
   — Да деревня умирает… Уже казах стоит на въезде (ты видел) и требует плату за переправу по мосту.
   Много ли писателей, которых я попросил бы написать о том, что мне было бы интересно узнать от них? Да нет! Немного.
 
   Март. Москвичам (писателям) не понять, с какой тоскою (и даже ноющей болью) выходит бывалый провинциальный литератор (старый член Союза) из метро “Парк культуры”, касается плечом узорчатой церкви в Хамовниках, почти здоровается с ней как с родной, надолго им оставленной, переходит широкую дорогу и левой стороной, мимо знакомых, переменивших профиль магазинов идёт, с каждым шагом всё тучнее наполняемый воспоминаниями, к дворянскому особняку с колоннами, куда с Софийской набережной перевёз Союз писателей России Л. С. Соболев и через недолгий срок передал его С. В. Михалкову. Грусть моя, чувство какой-то потери, сознание невозвратимости былого (проклятого теми, кто ещё недавно его восхвалял) ничуть, наверно, не уступают прощальному настроению господ и достойных русских людей после переворота 17-го и “гражданской войны”. “В гостиницах “Россия” и “Москва” бесплатно жили, за соцреализм свой благами пользовались, Виктор Иванович, — писал мне и кричал при встрече неплохой журналист-москвич. — Тоскуете по совковой жизни?”. Да не бесплатные гостиницы я вспоминаю с благодарностью (хотя благодарю, конечно, и за это); вспоминаю я стройную жизнь, хлебосольный мир литературы, муравейное товарищество, встречи с дальними собратьями. Всё кончилось.