Мне не раз доводилось писать о творчестве Харламова, быть автором предисловия к его альбому линогравюр “Отечественная война 1812 года” (1987 г.). Этот альбом продолжал его знаменитые “большие серии”, куда вошли до этого циклы “Русские писатели XVII-XIX вв.” (1973 г.) и “На поле Куликовом” (1980 г.), а позднее “Преподобный Сергий Радонежский” (1992 г.). Сейчас художник работает над масштабным циклом “Русские святые”, впервые представленным отдельными работами на Всероссийской художественной выставке “Имени Твоему” (к 2000-летию христианства).
Перелистывая страницы новой книги-альбома, наиболее полной, куда вошли и отзывы о художнике, и его работы, начиная с конца 60-х годов, когда он закончил Строгановку, и литературные миниатюры — рассказы, воспоминания, дневники, видишь воочию весь масштаб дарования и личности Сергея Михайловича, его завидную художественную судьбу.
Вспоминаю, как, работая в издательстве “Современник”, уговорил Сергея Михайловича в начале 80-х годов проиллюстрировать свод карело-финских лирических песен “Кантелетар”. Он представляет собой как бы дополнение или даже органическую часть известного всем эпоса “Калевала”. О сборнике “Кантелетар”, составленном, что и “Калевала”, тем же выдающимся ученым-фольклористом Элиасом Леннротом, в русской литературе как-то забыли, хотя песни “Кантелетара” пользуются в Финляндии даже большей популярностью, чем руны “Калевалы”. Переводить их взялись Юрий Кузнецов и Николай Старшинов, а вот уговорить проиллюстрировать “Кантелетар” Сергея Харламова стоило мне большого труда. У него тогда скопилось немало издательских заказов и обязательств, а здесь предстояла многотрудная работа на новом, неизвестном художнику материале. Да и ответственность серьезная — как-никак книга является фольклорным шедевром близкого нам народа, впервые издающаяся на русском языке. Но я, честно говоря, не видел для нее другого художника, чем Сергей Харламов. Учитывая лирический характер книги, ее ярко выраженные национальные особенности.
Наконец, к моей радости, Сергей Михайлович “сдался”, договор с ним был заключен. И по командировке издательства художник отбыл в Карелию, чтобы проникнуться песенным карело-финским духом. Странствовал он там по лесам и озерам достаточно, делая зарисовки и эскизы (так же он ездил на Украину, когда иллюстрировал Н. В. Гоголя). Не буду отбивать у него хлеб в пересказе его карельских впечатлений, надеюсь, Сергей Михайлович и сам об этом еще напишет, как это он — лаконично, выражая только суть, — умеет делать.
Книга довольно быстро, в 1984 году, вышла, отлично иллюстрированная художником: от заставок, буквиц до полосных гравюр на дереве. Мне было любопытно взглянуть на работу Харламова и еще вот по какой причине: сам вологжанин, любящий Север и Карелию, я думал, как он выстроит материал, как его истолкует. Получилось удивительно точно: книга была наполнена искусным северным узорочьем, украшена как мелкой пластикой, так и крупными картинами — лирическими пейзажами. Она сама по себе как бы пела, звучала, создавая настроение то размеренности крестьянского труда, то радости общения с природой. Взгляд Сергея Харламова оказался столь проникаем в другую культуру, пусть и близкую нам, русским, что подмечал и разнотравье северных лугов, где каждый цветок и стебель выписан наособицу, и спелый блеск клюквы в берестяном туесе, и разнообразные контуры парения птиц (как-то ему Леонид Леонов попенял, что у него птицы выглядят статично), и особенно мной любимые камни-валуны, выглядывающие из воды, в белесых подтеках от чаек, — такая зримая примета северного пейзажа, оставшаяся до Харламова в живописи и рисунке никем “не увиденной”.
Что касается лирического мастерства в отображении природы Сергея Харламова, то мне здесь более всего нравятся его иллюстрации к книге Михаила Пришвина “Я встаю в предрассветный час” (1979 г.). Писатель, действительно, вставал почти ежедневно в четыре утра, садился за самовар, пил чай и набело расшифровывал в своем дневнике вчерашние дневные записи, и так пятьдесят с лишним лет. Такая пришвинская приметливость, внимание к откровениям природы свойственна и графике Сергея Харламова. Я неоднократно бывал в подмосковном Дунино, где жил в последние свои годы Пришвин, и могу подтвердить, что так, как изобразил Сергей Харламов, оно и есть: и шуга, бесшумно плывущая по темной воде Москвы-реки мимо ровных, как бы подстриженных полушарий ив, и легкий туман, словно вытекающий с полей в сырые и темные леса, и узловатые стволы елей, вековых деревьев, которых немало в окрестностях деревни.
Подмосковную природу, среднерусскую равнину, Сергей Харламов ощущает по-особому проникновенно. На этой почве, мне кажется, и завязалась дружба Леонида Леонова с Сергеем Харламовым, когда он пришел к писателю с намерением иллюстрировать его раннюю прозу. Впрочем, приятельство это связано и с иными побуждениями и реалиями судьбы. Великий писатель был в молодости дружен и знаком с художниками Остроуховым и Кардовским, с Фалилеевым (одним из лучших мастеров цветной линогравюры, выставка которого в начале этого года наконец-то открылась в Москве) и Яр-Кравченко. В конце жизни такое участливое внимание как бы откликнулось на Сергее Михайловиче. Кроме того, Леонов был одинок, ему хотелось выговориться не перед литературоведами и другими вполне книжными людьми, которые его окружали в 80-90-е годы, а перед таким мастеровым человеком, тонким художником, как Харламов.
Хорошо, что Сергей Михайлович записал разговоры с автором “Пирамиды”, бережно их сохранил и опубликовал в книге-альбоме. Его заметки о Леониде Леонове, как ни о ком другом, проникновенны и грустны, лаконичны и приметливы на детали. Можно добавить только немногое, что осталось в нашей с Сергеем памяти. И это будет к месту, как дополнение к его книге.
Вместе с Сергеем Харламовым мы августовским жарким днем хоронили Леонида Максимовича. Ни госкомиссий, ни особой помощи власть имущих не предвиделось: госчиновничество ушло в отпуск, а писательское руководство полуустранилось — привыкли числить Леонова бессмертным.
Эти два дня запомнились нам на всю жизнь. С утра безразличные ко всему столичные чиновники предлагали захоронить Леонида Максимовича на Ваганьковском кладбище, где покоятся его жена и Сабашниковы; днем вместе с дочерью писателя Натальей Леонидовной я выбирал бедноватый гроб, выслушивая хамство работников “погребальных услуг”; после обеда ездили, выстаивая в душных автомобильных пробках, на Новодевичье (получили все-таки разрешение!), где нам показали “квадратно-гнездовой” способ захоронения (а я-то, наивный, думал, что будет лежать Леонид Максимович у монастырской стены, у берез). А вечером, чуть ли не в шесть часов, выяснилось, что в ЦДЛ, где должна была состояться гражданская панихида, никто палец о палец не ударил, чтобы подготовить к утру Большой зал.
На следующий день состоялось отпевание Леонида Максимовича в храме Большое Вознесение, что на Большой Никитской, прихожанином которого он был в последние годы жизни (здесь проявилось участие Харламова). Как в тумане, прошли скорые похороны на Новодевичьем, где запомнился бегущий по аллее запыхавшийся Черномырдин, да еще Солоухин, картинно падающий на колени перед гробом “своего учителя”. Поминки в Дубовом зале ЦДЛ были столь же формальны, стоя, не по-русски, в шуме и гаме, где какие-то шустрые мужички (как потом выяснилось, бомжи, привезенные в автобусах с кладбища) набивали рюкзаки вином и закуской, пока я одного из них не прогнал в шею… Сергей Михайлович Харламов, грустно наблюдая за всем этим, сказал: “Пойдем-ка лучше в трапезную храма и там спокойно и достойно помянем…” Так мы и сделали вместе с отцом Тихоном (Шевкуновым). Помянули по русской традиции Леонида Максимовича Леонова, потому что каждый из нас потерял в этот день и часть себя, своего настоящего и прошедшего времени.
Леонов нам оставил завет: “Разум открывает то, что душа уже знает”. Сергей Харламов выразил эту же мысль по-иному, не так афористично: “Ум и сердце всегда должны быть готовы к восприятию красоты”.
Но бывают, оказывается, в жизни времена, когда художник перестает узнавать мир, он ему становится чуждым, раздражающим, неинтересным. 90-е годы для многих из нас стали именно такими: мы не узнавали самих себя, а нас не узнавали другие.
В эти годы труднее всего было не то что выжить (хотя трагедия страха за завтрашний день мало кого обошла стороной, не исчезнет она уже и в будущем), а сохранить верность тому, на чем сам строился как человек. Традиция — это прежде всего дисциплина. О какой упорядоченной в прошлое перспективе можно было в те годы говорить, если на глазах разрушался бытовой, профессиональный и творческий уклад жизни каждого художника.
Сергей Харламов и здесь не сломался, хотя и ему было тяжко: вмиг исчезли заказы на иллюстрирование книг, редкие художественные выставки пугали безлюдьем. Я его случайно встретил в осенней слякоти у Белого дома перед 3-4 октября 1993 года, одинокого, растерянного, безмерно уставшего, с одними и теми же вопросами: что происходит с Россией? что будет с каждым из нас?
В эти же годы он увлекся, как сам говорит, “трудной техникой” — цветным карандашом, хотя и раньше любил рисовать (смотрите, например, его блестящий цветной рисунок 1981 г. “Вечерние тени”). Вероятно, хотелось сделать более красочным черно-белый мир, который восторжествовал за окном. Сергей Харламов много в эти годы путешествует и ездит туда, куда не мечтал попасть — на Святую землю (в Палестину и Иерусалим), в братскую Сербию, где шла тогда война. Постепенно возвращается к гравюре и возрождает в творчестве две свои традиционные темы: православно-духовную и тему природы. Иллюстрирует поэзию Сергея Есенина (1995 г.), и сейчас его “есенинский цикл” насчитывает десятки миниатюр и портрет поэта. Пришли новые заботы и на хлопотной должности руководителя подмосковной организации Союза художников России, в секретариате СХ России.
В книге-альбоме Сергея Харламова есть небольшой рассказ-притча о том, как художника “водили бесы”: в знакомом лесу, ища грибы, он никак не мог оторваться от загадочного пня, так и кружил вокруг него, хотя, казалось бы, знал все тропинки вокруг. Так и многие из нас в своей судьбе толкутся вокруг одних и тех же дел, то ли боясь, то ли не решаясь разорвать привычный круг. Смотрят на мир с насиженной кочки. Довольствуются малым.
В судьбе Сергея Михайловича иное. Я ему недавно напомнил леоновскую фразу, что творчество — это маниакальное заболевание. “Точно! — воскликнул он. — Маниакальное, да еще заболевание. От него никуда нам не деться”.
Харламов и сегодня весь в работе. Я уж ему пеняю: “Зачем ты, Сергей Михайлович, так неугомонен? Попиши перышком в уединении, твои литературные заметки хорошо читаются”. И уговорил-таки насчет новых рассказов.
Лишь однажды услышал в голосе Харламова усталость, какую-то тоску. “Что так, Сергей Михайлович?” — и услышал в ответ хитроватый голосок-скороговорку, сразу переборовший хандру: “Я же художник, мне и погрустить надо”.
И грусти, и радуйся, и твори, Сергей Михайлович!
Перелистывая страницы новой книги-альбома, наиболее полной, куда вошли и отзывы о художнике, и его работы, начиная с конца 60-х годов, когда он закончил Строгановку, и литературные миниатюры — рассказы, воспоминания, дневники, видишь воочию весь масштаб дарования и личности Сергея Михайловича, его завидную художественную судьбу.
Вспоминаю, как, работая в издательстве “Современник”, уговорил Сергея Михайловича в начале 80-х годов проиллюстрировать свод карело-финских лирических песен “Кантелетар”. Он представляет собой как бы дополнение или даже органическую часть известного всем эпоса “Калевала”. О сборнике “Кантелетар”, составленном, что и “Калевала”, тем же выдающимся ученым-фольклористом Элиасом Леннротом, в русской литературе как-то забыли, хотя песни “Кантелетара” пользуются в Финляндии даже большей популярностью, чем руны “Калевалы”. Переводить их взялись Юрий Кузнецов и Николай Старшинов, а вот уговорить проиллюстрировать “Кантелетар” Сергея Харламова стоило мне большого труда. У него тогда скопилось немало издательских заказов и обязательств, а здесь предстояла многотрудная работа на новом, неизвестном художнику материале. Да и ответственность серьезная — как-никак книга является фольклорным шедевром близкого нам народа, впервые издающаяся на русском языке. Но я, честно говоря, не видел для нее другого художника, чем Сергей Харламов. Учитывая лирический характер книги, ее ярко выраженные национальные особенности.
Наконец, к моей радости, Сергей Михайлович “сдался”, договор с ним был заключен. И по командировке издательства художник отбыл в Карелию, чтобы проникнуться песенным карело-финским духом. Странствовал он там по лесам и озерам достаточно, делая зарисовки и эскизы (так же он ездил на Украину, когда иллюстрировал Н. В. Гоголя). Не буду отбивать у него хлеб в пересказе его карельских впечатлений, надеюсь, Сергей Михайлович и сам об этом еще напишет, как это он — лаконично, выражая только суть, — умеет делать.
Книга довольно быстро, в 1984 году, вышла, отлично иллюстрированная художником: от заставок, буквиц до полосных гравюр на дереве. Мне было любопытно взглянуть на работу Харламова и еще вот по какой причине: сам вологжанин, любящий Север и Карелию, я думал, как он выстроит материал, как его истолкует. Получилось удивительно точно: книга была наполнена искусным северным узорочьем, украшена как мелкой пластикой, так и крупными картинами — лирическими пейзажами. Она сама по себе как бы пела, звучала, создавая настроение то размеренности крестьянского труда, то радости общения с природой. Взгляд Сергея Харламова оказался столь проникаем в другую культуру, пусть и близкую нам, русским, что подмечал и разнотравье северных лугов, где каждый цветок и стебель выписан наособицу, и спелый блеск клюквы в берестяном туесе, и разнообразные контуры парения птиц (как-то ему Леонид Леонов попенял, что у него птицы выглядят статично), и особенно мной любимые камни-валуны, выглядывающие из воды, в белесых подтеках от чаек, — такая зримая примета северного пейзажа, оставшаяся до Харламова в живописи и рисунке никем “не увиденной”.
Что касается лирического мастерства в отображении природы Сергея Харламова, то мне здесь более всего нравятся его иллюстрации к книге Михаила Пришвина “Я встаю в предрассветный час” (1979 г.). Писатель, действительно, вставал почти ежедневно в четыре утра, садился за самовар, пил чай и набело расшифровывал в своем дневнике вчерашние дневные записи, и так пятьдесят с лишним лет. Такая пришвинская приметливость, внимание к откровениям природы свойственна и графике Сергея Харламова. Я неоднократно бывал в подмосковном Дунино, где жил в последние свои годы Пришвин, и могу подтвердить, что так, как изобразил Сергей Харламов, оно и есть: и шуга, бесшумно плывущая по темной воде Москвы-реки мимо ровных, как бы подстриженных полушарий ив, и легкий туман, словно вытекающий с полей в сырые и темные леса, и узловатые стволы елей, вековых деревьев, которых немало в окрестностях деревни.
Подмосковную природу, среднерусскую равнину, Сергей Харламов ощущает по-особому проникновенно. На этой почве, мне кажется, и завязалась дружба Леонида Леонова с Сергеем Харламовым, когда он пришел к писателю с намерением иллюстрировать его раннюю прозу. Впрочем, приятельство это связано и с иными побуждениями и реалиями судьбы. Великий писатель был в молодости дружен и знаком с художниками Остроуховым и Кардовским, с Фалилеевым (одним из лучших мастеров цветной линогравюры, выставка которого в начале этого года наконец-то открылась в Москве) и Яр-Кравченко. В конце жизни такое участливое внимание как бы откликнулось на Сергее Михайловиче. Кроме того, Леонов был одинок, ему хотелось выговориться не перед литературоведами и другими вполне книжными людьми, которые его окружали в 80-90-е годы, а перед таким мастеровым человеком, тонким художником, как Харламов.
Хорошо, что Сергей Михайлович записал разговоры с автором “Пирамиды”, бережно их сохранил и опубликовал в книге-альбоме. Его заметки о Леониде Леонове, как ни о ком другом, проникновенны и грустны, лаконичны и приметливы на детали. Можно добавить только немногое, что осталось в нашей с Сергеем памяти. И это будет к месту, как дополнение к его книге.
Вместе с Сергеем Харламовым мы августовским жарким днем хоронили Леонида Максимовича. Ни госкомиссий, ни особой помощи власть имущих не предвиделось: госчиновничество ушло в отпуск, а писательское руководство полуустранилось — привыкли числить Леонова бессмертным.
Эти два дня запомнились нам на всю жизнь. С утра безразличные ко всему столичные чиновники предлагали захоронить Леонида Максимовича на Ваганьковском кладбище, где покоятся его жена и Сабашниковы; днем вместе с дочерью писателя Натальей Леонидовной я выбирал бедноватый гроб, выслушивая хамство работников “погребальных услуг”; после обеда ездили, выстаивая в душных автомобильных пробках, на Новодевичье (получили все-таки разрешение!), где нам показали “квадратно-гнездовой” способ захоронения (а я-то, наивный, думал, что будет лежать Леонид Максимович у монастырской стены, у берез). А вечером, чуть ли не в шесть часов, выяснилось, что в ЦДЛ, где должна была состояться гражданская панихида, никто палец о палец не ударил, чтобы подготовить к утру Большой зал.
На следующий день состоялось отпевание Леонида Максимовича в храме Большое Вознесение, что на Большой Никитской, прихожанином которого он был в последние годы жизни (здесь проявилось участие Харламова). Как в тумане, прошли скорые похороны на Новодевичьем, где запомнился бегущий по аллее запыхавшийся Черномырдин, да еще Солоухин, картинно падающий на колени перед гробом “своего учителя”. Поминки в Дубовом зале ЦДЛ были столь же формальны, стоя, не по-русски, в шуме и гаме, где какие-то шустрые мужички (как потом выяснилось, бомжи, привезенные в автобусах с кладбища) набивали рюкзаки вином и закуской, пока я одного из них не прогнал в шею… Сергей Михайлович Харламов, грустно наблюдая за всем этим, сказал: “Пойдем-ка лучше в трапезную храма и там спокойно и достойно помянем…” Так мы и сделали вместе с отцом Тихоном (Шевкуновым). Помянули по русской традиции Леонида Максимовича Леонова, потому что каждый из нас потерял в этот день и часть себя, своего настоящего и прошедшего времени.
Леонов нам оставил завет: “Разум открывает то, что душа уже знает”. Сергей Харламов выразил эту же мысль по-иному, не так афористично: “Ум и сердце всегда должны быть готовы к восприятию красоты”.
Но бывают, оказывается, в жизни времена, когда художник перестает узнавать мир, он ему становится чуждым, раздражающим, неинтересным. 90-е годы для многих из нас стали именно такими: мы не узнавали самих себя, а нас не узнавали другие.
В эти годы труднее всего было не то что выжить (хотя трагедия страха за завтрашний день мало кого обошла стороной, не исчезнет она уже и в будущем), а сохранить верность тому, на чем сам строился как человек. Традиция — это прежде всего дисциплина. О какой упорядоченной в прошлое перспективе можно было в те годы говорить, если на глазах разрушался бытовой, профессиональный и творческий уклад жизни каждого художника.
Сергей Харламов и здесь не сломался, хотя и ему было тяжко: вмиг исчезли заказы на иллюстрирование книг, редкие художественные выставки пугали безлюдьем. Я его случайно встретил в осенней слякоти у Белого дома перед 3-4 октября 1993 года, одинокого, растерянного, безмерно уставшего, с одними и теми же вопросами: что происходит с Россией? что будет с каждым из нас?
В эти же годы он увлекся, как сам говорит, “трудной техникой” — цветным карандашом, хотя и раньше любил рисовать (смотрите, например, его блестящий цветной рисунок 1981 г. “Вечерние тени”). Вероятно, хотелось сделать более красочным черно-белый мир, который восторжествовал за окном. Сергей Харламов много в эти годы путешествует и ездит туда, куда не мечтал попасть — на Святую землю (в Палестину и Иерусалим), в братскую Сербию, где шла тогда война. Постепенно возвращается к гравюре и возрождает в творчестве две свои традиционные темы: православно-духовную и тему природы. Иллюстрирует поэзию Сергея Есенина (1995 г.), и сейчас его “есенинский цикл” насчитывает десятки миниатюр и портрет поэта. Пришли новые заботы и на хлопотной должности руководителя подмосковной организации Союза художников России, в секретариате СХ России.
В книге-альбоме Сергея Харламова есть небольшой рассказ-притча о том, как художника “водили бесы”: в знакомом лесу, ища грибы, он никак не мог оторваться от загадочного пня, так и кружил вокруг него, хотя, казалось бы, знал все тропинки вокруг. Так и многие из нас в своей судьбе толкутся вокруг одних и тех же дел, то ли боясь, то ли не решаясь разорвать привычный круг. Смотрят на мир с насиженной кочки. Довольствуются малым.
В судьбе Сергея Михайловича иное. Я ему недавно напомнил леоновскую фразу, что творчество — это маниакальное заболевание. “Точно! — воскликнул он. — Маниакальное, да еще заболевание. От него никуда нам не деться”.
Харламов и сегодня весь в работе. Я уж ему пеняю: “Зачем ты, Сергей Михайлович, так неугомонен? Попиши перышком в уединении, твои литературные заметки хорошо читаются”. И уговорил-таки насчет новых рассказов.
Лишь однажды услышал в голосе Харламова усталость, какую-то тоску. “Что так, Сергей Михайлович?” — и услышал в ответ хитроватый голосок-скороговорку, сразу переборовший хандру: “Я же художник, мне и погрустить надо”.
И грусти, и радуйся, и твори, Сергей Михайлович!