«Неужели же я не поймаю вальдшнепа?» –: думал я, ожидая осеннего появления птиц. Но год этот оказался исключительным: было очень жаркое лето и сухая осень. Почва покрылась твердой коркой, дождевые черви ушли глубже и оказались недоступны для пролетной птицы. Не случайно пойманный вальдшнеп дался мне легко в руки. Сколько погибло в ту осень вальдшнепов – сказать трудно. Истощенные птицы не в состоянии были лететь дальше и массами гибли при выпадении снега.
   Когда я нес пойманного вальдшнепа, он несколько раз пытался проглотить маленькую пуговку на моей курточке. Изголодавшаяся птица, видимо, принимала ее за паука или какое-то насекомое. Это заставило меня броситься бегом к дому. Влетев в столовую, я столкнулся с братом и Петькой. Они кончили занятия и собрались выйти на воздух. «Вот»,– показал я им пойманную птицу и шмыгнул в комнату матери. Я был крайне возбужден и хотел со всеми поделиться своей радостью. Но у меня не было времени, чтобы рассказать, как вальдшнеп попал мне в руки.
   Но мой поступок поняли иначе. Мальчуганы многозначительно переглянулись, и физиономия Петьки ярко отразила его воинственное настроение. Видимо, только присутствие старших заставило его сдержаться. Ведь Петька и мой брат были уверены, что это их птица и что я завладел ею, пользуясь их отсутствием. Мальчуганы поспешно побежали через наш большой двор к школе. Они спешили выяснить, как их вальдшнеп мог попасть в мои руки. А еще полчаса спустя они принесли мертвого вальдшнепа. В неумелых руках он подох, как только проглотил несколько кусочков сырого мяса. «Разве можно досыта кормить изголодавшуюся птицу?» – с укором сказала им моя мать.
   Многие птицы хорошо поют. Ради пения их часто держат в неволе. Но какой интерес держать вальдшнепа, тем более что этот кулик ведет сумеречный и ночной образ жизни? Мой новый питомец был до крайности молчалив и только в минуты беспокойства, да и то не всегда, издавал короткое своеобразное покрякивание. И все же вальдшнеп был для меня во много раз интереснее канареек, наполнявших наш дом своим пением. Я поместил его в светлой пустой комнате. Часть ее пола была устлана душистым сеном; здесь же стояли низкие, наполненные землей ящики с зеленью; вдоль стен и у окна помещались крупные сухие деревья. Помимо вальдшнепа здесь жили однокрылый перепел, ручной полевой воробей и две синички.
   Наученный горьким опытом, я очень боялся за жизнь своего питомца и при его кормлении первое время придерживался строгих правил. Пока вальдшнеп вполне не окреп, я кормил его через каждые полчаса, но давал ему такие маленькие порции сырого мяса, что они не могли утолить голода. С жадностью проглотив крошечный кусочек, птица доверчиво тыкалась длинным клювом в мои руки, буквально выпрашивая новую подачку. Но я был непоколебим в соблюдении правил и спешил уйти из комнаты.
   Спустя две недели вальдшнеп стал совершенно ручной птицей. К этому времени я уже отбросил излишние предосторожности и два раза в день кормил его досыта. Фомка – так назвал я своего питомца – отлично знал время кормежки.
   Бывало, чуть забрезжит поздний зимний рассвет, а я уже в комнате у пернатых любимцев. Ложусь на пол, ставлю перед собой широкую, низкую банку с кормом и прикрываю ее ладонью. С моим появлением проголодавшийся вальдшнеп покидает излюбленный уголок за ящиком с зеленью и доверчиво вперевалку идет к кормушке. Но доступ к корму прикрыт рукой, и, чтобы до него добраться, Фомка поспешно просовывает длинный клюв между пальцами моей руки и один за другим извлекает из кормушки кусочки мяса. В эти моменты я безнаказанно поглаживаю его спинку.
   Но вот Фомка утолил голод и, уютно усевшись в уголке, предался дремоте.
   – Перестань спать, увалень,– бесцеремонно толкаю я его пальцем в бок,-ведь целый день впереди.
   Фомке не нравится моя фамильярность. Сначала он вяло защищается от моей руки и вдруг, выйдя из сонливого состояния, переходит к активному нападению. Видимо, не надеясь на слабый, мягкий клюв, Фомка издает смешные крякающие звуки, взъерошивает оперение и бьет руку крылом, как голубь.
   Интересно, что в течение всей зимы Фомка ни разу не пытался взлететь. «Неужели он калека?» – думал я и однажды, желая проверить догадку, подбросил вальдшнепа в воздух. Беспомощно раскрыв крылья, Фомка шлепнулся на сено и торопливо ушел в свой угол. После этого неудачного эксперимента я вполне уверовал, что, по непонятной для меня причине, Фомка потерял способность к полету. Пожалуй, я был даже рад этому. Ведь после суровой зимы придет весна и будет жалко держать здоровую птицу в неволе. Другое дело – птица-калека. Выпусти ее на волю – она все равно погибнет. Пусть же Фомка живет на моем попечении.
   В том году зима затянулась. В марте бушевали метели, как на севере. После них установились морозы, звонко скрипел под ногами снег, и казалось, не будет конца холоду. И вдруг прорвало.
   Бурная весна, не оглядываясь, шагала вперед, обнажая почву, превращая сугробы снега в широкие лиманы; в них отражались белые облачка, плывшие в голубом небе. Долго, где-то южнее нас, пережидали перелетные птицы весеннее ненастье и вдруг сорвались с места и неудержимо повалили к северу. Душистый степной воздух сразу наполнился бесчисленными голосами. С гоготом летели вереницы гусей, свистя крыльями, их обгоняли стаи уток, пели жаворонки, где-то кричал чибис. Празднуя победу, запоздавшая весна особенно ликовала.
   Прошла неделя; наступили теплые, даже жаркие дни, зазеленела трава, на деревьях лопались набухшие почки.
   Однажды, войдя в комнату, я понял, что мне пора расстаться со своими зимними питомцами. Обе синички и полевой воробей беспокойно перелетали с места на место, заглядывали сквозь стекло наружу.
   Полчаса спустя я выставил вторую оконную раму и, с трудом отодвинув засовы, распахнул окно настежь. Бодрящий свежий воздух вместе с весенним гомоном ворвался в комнату и в первый момент, видимо, оглушил, испугал мое птичье население. Однокрылый перепел, пытаясь взлететь, несколько раз подпрыгнул в воздух и шлепнулся на пол. Фомка забрался в самый темный угол комнаты.
   Много времени прошло, пока, наконец, обе синицы и воробей решились воспользоваться открытым окном и вылетели наружу.
   Но зато как пели мои синички, перелетая с ветви на ветвь ближайшего дерева! Такого звонкого и веселого пения я не слыхал у них ни разу.
   Уже темнело, когда я вновь зашел в птичник, чтобы покормить своих питомцев. После долгого пребывания в саду мне показалось здесь особенно душно. Я открыл окно и, удобно усевшись на сено, поставил на пол чашку с кормом. Как и обычно, смешной Фомка топтался вокруг меня, толкал мои руки своим теплым клювом и, наконец, добравшись до съестного, с удовольствием глотал один за другим кусочки мяса.
   Но вдруг вальдшнеп перестал есть и насторожился. Быть может, его поразил какой-нибудь звук или он заметил пролетевшую мимо окна птицу. Он как-то весь подтянулся, оперение плотно прилегло к телу, крылья слегка вздрагивали. Желая подразнить своего любимца, я толкнул птицу в бок пальцем. Но вместо того чтобы защищаться или уйти в свой уголок, Фомка неожиданно взлетел в воздух. Одно мгновение птица билась под потолком комнаты, затем ловко нырнула в открытое окно и вылетела на волю.
   В следующие секунды я видел, как вальдшнеп пересек сад, взмыл вверх над большими деревьями и, наконец, как бы растаял в вечерних сумерках. «Прощай, Фомка!» Долго стоял я в раздумье у окна, смотрел на угасающую зарю, вслушиваясь в неясные звуки весеннего вечера, и вспоминал Фомку.
   – Прощай, смешной Фомка! – Я закрыл окно и уселся на подоконник.
   В комнате совсем стемнело и было безжизненно тихо. Только на белой стене неясно маячила маленькая, сгорбленная фигурка перепела. Однокрылая птица суетливо бегала вдоль стенки туда и обратно, издавая тихие звуки и шелестя сеном. Что-то сиротливое и гнетущее было в этих неясных звуках. И вдруг нервы мои не выдержали. Невыносимое чувство жалости и обиды заполнило мое сердце. Мне было обидно, но не за улетевшего Фомку, не за свое одиночество. В этот праздник весны до слез мне стало жалко моего бедного бескрылого перепела.

ДРУГОЕ МОЕ УВЛЕЧЕНИЕ

   Не только ручные зверьки и птицы окружали меня в детстве; мое детство было тесно связано с охотничьими собаками, с ружьями, а несколько позднее и с охотой. Как же я мог пристраститься к охоте, когда так любил все живое? На этот вопрос не ответишь сразу, хотя бы в общих чертах нужно познакомить читателя с той обстановкой и с теми людьми, которые окружали меня в детстве.
   Самые ранние мои воспоминания связаны с кабинетом отца, инженера-путейца. Кабинет так сильно отличался от остальных комнат нашей квартиры, что особенно врезался мне в память. Я и сейчас как будто вижу его со всеми подробностями. Просторная и всегда прохладная комната невидимой гранью разделялась на две половины. Одна представляла собой мастерскую. Вдоль стены стояли большой дубовый верстак и токарный станок. Над ними правильными рядами висели на стене разнообразные инструменты. Отец любил заниматься токарным и столярным делом и, по его словам, отдыхал за этим занятием после умственной работы. В другой половине комнаты помещались огромный письменный стол, два массивных кресла и широкий диван, обитый кожей. На стенах висели седло, шкуры зверей, охотничьи ружья, рога косуль и оленей. Простота сочеталась здесь со строгостью и образцовым порядком. Все было удобно, под руками, на своем месте. Я никогда не позволял себе шумных игр в этой комнате. Но не потому, что отец не любил шума. Сама обстановка этой комнаты как-то заставляла меня быть серьезным, стараться выглядеть старше своего возраста. С чувством благоговения часто проникал я в кабинет отца, взбирался на широкий диван и часами оставался здесь, рассматривая развешанные на стенах оружие и шкуры животных.
   Мне было шесть лет, когда отец впервые взял меня на охоту.
   – Приготовь сапоги, смажь их хорошенько салом – завтра пойдем на охоту,– сказал однажды он за обедом. Я едва дождался этого «завтра».
   Стоял яркий и теплый сентябрьский день. Мы с отцом по железнодорожному мосту перешли волжский рукав – Ахтубу. По его правому берегу тянулись фруктовые сады и бахчи, а сразу за ними начиналось широкое займище с бесчисленными подсыхающими озерками, извилистыми ериками и болотцами. В эти места мы с отцом отправились на охоту.
   Сколько здесь водилось бекасов! С характерным криком они поодиночке взлетали из-под самой морды нашей собаки Маркиза и, часто взмахивая длинными и острыми крыльями, неслись над болотом. Выстрелы отца встревожили болотных птиц. В воздух поднялись утки и стаи крупных куликов-веретенников. Некоторое время они беспокойно носились над лугом в разных направлениях, а затем постепенно рассаживались на болоте.
   Первый день, проведенный с отцом на охоте, я всегда буду вспоминать с большим удовольствием. Без ружья, в тяжелых сапогах, стараясь не отставать от отца и Маркизки, бродил я за ними много часов подряд. Под ногами хлюпала болотная почва, иногда хрустели высохшие раковины прудовиков, вымокшая рубашка прилипала к телу, солнце обжигало вспотевшее лицо. Да… тяжело ходить по болоту, трудно с непривычки попасть на лету в быстрокрылую птицу – бекаса, но, сколько во всем этом жизни, нервного напряжения, своеобразной прелести! А сколько неожиданностей! Никогда не забуду, как в тот день меня испугала стая птиц, вырвавшихся из кустарника так близко и с таким страшным шумом, что у меня буквально захватило дыхание. Птицы оказались обычными серыми куропатками. Эти переживания, конечно, хорошо знакомы охотнику.
   Незаметно солнце склоняется к западу и блестит в неподвижной воде. Пора домой. Мы с отцом направляемся в обратный путь. Вот Ахтуба, вот и железнодорожный мост. Над тихой рекой сгущаются сумерки.
   – Меньше версты остается,– говорит мне отец. По интонации его голоса, по выражению лица я понимаю, что он хочет меня подбодрить. «Давай, мол, шагу прибавим – дом ведь совсем недалеко». Но ему жалко меня, и вместо этого он задает мне вопрос:
   – Ну, что ж делать будем – домой или отдохнем?
   – Посидим немного,– прошу я. Мы усаживаемся на берегу Реки и сидим долго-долго. Как приятно отдохнуть после целого Дня ходьбы по болоту. А как хорошо кругом!
   «Чух-чух-Чух-чух»,– монотонно, без конца позади нас работает водокачка, да над сонной потемневшей водой, перелетая с места на место, свистят кулички-перевозчики.
   А знаешь,– говорит мне с улыбкой отец,– ты сегодня, когда придешь домой, обязательно будешь капризничать. «Почему ты так думаешь?» – хочется мне возразить отцу, но это так трудно, язык не желает подчиняться.
   – Ну что ж, пошли,– говорит отец. Как ни странно, но после отдыха мне не легче. Я с большим трудом поднимаюсь с места и, едва передвигая отяжелевшие ноги, бреду рядом с отцом по знакомой тропинке. Вот, наконец, и наш дом, вот и балкон. Я с трудом поднимаюсь по пологим ступенькам и, переступив порог нашей столовой, вдруг чувствую себя совершенно измученным и разбитым. Невыносимо болят ноги, кружится голова, горит лицо. Мать усаживает меня за стол, уговаривает выпить стакан молока и съесть котлету. Но разве мне сейчас до еды? «Оставьте меня в покое!» «Но как мог заранее знать о моих капризах отец?» – ломаю я голову, поздно проснувшись на другое утро.
   Так вспоминается мне «боевое крещение» – первый выход с отцом на охоту. А после этого дня в моей памяти воскресает много дней, целая вереница дней, проведенных в займищах на островах Волги и на топких берегах широких степных лиманов. Без ружья я хожу сзади отца, таскаю добытую дичь, зорко слежу за его стрельбой, за работой старого пса Маркизки. Я уже не случайное здесь лицо, а терпеливый помощник и спутник, разделяющий все трудности и невзгоды жизни охотника. Иной раз собака поймает утенка или принесет отцу легко раненного в крыло кулика, и эта живая добыча поступает в мою полную собственность.
   Когда мне исполнилось семь лет, я получил от отца подарок – ружье. Из него можно было стрелять дробью и пулей. Впрочем, откровенно говоря, оно никуда не годилось. И пулей и дробью оно било одинаково плохо. При стрельбе в мишень пули никогда не попадали в ту точку, куда вы целились. Выстрел же дробовым патроном был вообще безнадежен. Дробь неизменно отскакивала от всякого предмета и, насколько я помню, пробивала только бумагу. С этим ружьем я охотился больше двух лет и сделал не менее трех тысяч выстрелов, но, увы, без всякого результата. Из него мне не удалось убить ни одной птицы. «Старая, разбитая кочерга,– говорил про это ружье отец.– Оно, конечно, не годится для настоящей охоты, но для тебя, начинающего охотника, безусловно, будет полезно. Научись обращаться с этим ружьем, и тебе будет легко со всяким оружием». И правда – отец не ошибся. За всю жизнь я не сделал ни одного случайного выстрела. Кроме того, у отца, видимо, был и другой повод подарить мне именно это ружье. В детстве с ним охотился дед, потом начинали охоту отец и мой брат; наконец, пришла и моя очередь.
   Получив в подарок плохонькое ружьишко, по словам отца – старую кочергу, я все же был бесконечно доволен. Тот памятный день для меня был праздником. Представьте себе, у меня было собственное ружье! Но неожиданно слова матери омрачили мою радость.
   – Неужели и ты будешь охотником? – с каким-то упреком в голосе обратилась она ко мне.– Неужели тебе не жалко будет убивать птиц и зверей – ведь ты их так любишь! Вот ты скоро хочешь выпустить своего зайчонка, а потом встретишь его, и неужели тебе не жалко будет в него выстрелить?
   Я держал в руках подаренное ружье, собственное ружье, отказаться от него у меня не хватало сил. Надо убедить мать, что она рассуждает не совсем верно, не так, например, как отец. Разве отца можно назвать злым человеком?. И в то же время он не может жить без охоты.
   – Мама, неужели ты думаешь, что я выстрелю в моего зайчика? Я выкрашу ему спину и всегда буду знать, что это мой зайчонок; и почему ты думаешь, что он будет жить там, куда его выпустят? Он, конечно, убежит так далеко, что его никто не найдет.
   – Хорошо… предположим, ты прав,– продолжала мать,– но скажи тогда, чем твой зайчонок лучше того бедного зайчонка, который вырос не у тебя в комнате, а на свободе? Ну, скажи, объясни мне, чем он отличается от твоего зайчонка?
   Такого вопроса я, конечно, не ожидал, был поставлен в тупик и совсем расстроился.
   В тот памятный вечер я долго не мог заснуть. Навязчивые мысли лезли в голову – в них я никак не мог разобраться.
   Сколько вокруг меня да и во мне самом странных и непонятных противоречий. Вот сейчас у меня, наконец, есть ружье. Я на седьмом небе. Как мне хочется с ним побродить по знакомым местам, поохотиться – вдруг,-впрочем, почему вдруг,– безусловно, после ряда промахов, мне удастся застрелить красивого дикого селезня. При одной мысли об этом у меня от счастья захватывало дыхание, и почему-то совсем не было жалко птицу. Но разве у меня хватит силы застрелить зайчонка? Никогда. Мама, конечно, ошибается. Мне легче сломать и забросить подаренное ружье, чем решиться на такое дело. Значит, в степи и в лесу выстрелить в живое существо не жалко, а дома… Как все это непонятно, странно. И тем более непонятно, что так, видимо, мыслю не только я, но и другие. Даже старого Маркизку не заставишь задушить моего зайчонка. «Возьми его, Маркизка, возьми его!» – сколько раз приказывал я собаке, заранее зная, что из этого ничего не выйдет. Обычно собака в таких случаях посмотрит на меня своими добрыми, смеющимися глазами и начнет искать блох в мехе у зайчонка. А ведь тот же Маркизка на охоте ведет себя совершенно иначе.
   Вот и отец тоже не любит, когда у нас убивают домашнюю птицу. В этом меня вполне убедило недавнее происшествие с домашними селезнями. Здоровенных и жирных двух селезней специально для воскресного обеда наша нянька Васильевна однажды привезла с базара. Но ей не удалось осуществить своих намерений. Оба селезня были похищены мной и братом и спрятаны в надежном месте.
   – Да вы совсем с ума посходили? – кричала на нас Васильевна.– Где утки? Чтоб сейчас же были на месте!
   Но, не рассчитывая на наше повиновение, с этими словами она бросилась к моей матери. Мы с братом поспешили убраться из дому. «Пускай себе разрядится впустую, а там будь что будет». Обычно в четыре часа дня со службы возвращался отец, и вся семья встречалась в столовой. Этим моментом, конечно, воспользовалась Васильевна. Она хорошо знала, что слово отца для нас, ребят, было всегда законом. Но, к большой нашей радости, на этот раз Васильевна ничего не добилась.
   – Конечно, дети не должны вести себя так по отношению, к старому человеку, и тем более по отношению к своей бывшей няне. Куда это годится? Чтоб этого больше никогда не было! – закончил отец, но о спрятанных селезнях ни единого слова. Как это понимать? Так этот вопрос и остался неразрешенным. А несколько дней спустя оба злосчастных селезня уже без риска попасть на обед под незаметным присмотром той же Васильевны расхаживали по двору среди прочей домашней птицы.
   В октябре, когда дни становились прохладными, а ночи холодными, время от времени мы предпринимали более далекие выезды на охоту. В таких случаях уже с вечера к крыльцу подкатывала большая телега, доверху наполненная душистым сеном. Ранним утром в ней размещали котелки, сумки, ящики с патронами, ружья и прочую охотничью утварь, и мы дня на два отправлялись то на далекие лиманы, то в волжские займища. Частым спутником отца при таких выездах кроме нас, ребят, подростка-кучера Васи и старого Маркизки был сослуживец отца – Николай Иванович Хованский. Из наших знакомых Николай Иванович мне особенно нравился. Коренастый и широкоплечий, с некрасивым, но замечательно симпатичным и добрым лицом, он как-то сразу располагал к себе. Кроме того, Николай Иванович был превосходным стрелком, настоящим любителем-охотником, и это еще больше возвышало его в моих глазах. В молодости он потерял правый глаз, но не бросил охоты, а стал стрелять с левого плеча, прицеливаясь левым глазом, и постепенно достиг в такой стрельбе настоящего искусства. До страсти увлекаясь охотой, больше всего на свете, как выражался Николай Иванович, он любил «трудную стрельбу» по бекасу.
   – Мал золотник, да дорог, промахнуться не стыдно и стрелять не жалко – уж очень шустрый «враг». А уж если не спуделяешь, убьешь – сердце радуется. Вот это настоящая охота.
   В то же время он с явным пренебрежением отзывался об охоте на уток. И хотя иногда выезжал на утиную охоту, но делал это без обычного азарта, так сказать, за компанию и потому, что в это время «настоящей» дичи, то есть бекасов, было немного.
   – Я уж лучше здесь посижу да обед на славу сварю, – бывало, скажет он, оставаясь в лагере. – Не по сердцу мне эта охота. Утята не все еще на крылья поднялись, дураки еще, а их уже выколачивают беспощадно… Разве это охота? Настоящая бойня, только собак портить,– и он с явной недоброжелательностью прислушивался к частой стрельбе, доносившейся с соседних озер. Интересно, что точно такого же взгляда всегда придерживался мой отец. Это, видимо, имело большое значение в их дружбе и в частых совместных выездах на охоту.
   Пасмурное утро. Дорогой, убегающей вдаль до самого мглистого горизонта, мы едем на телеге безотрадной осенней степью. Свистит, порой завывает ветер, под его порывами бьются уцелевшие сухие стебли трав, перегоняя друг друга, катятся и скачут по степи круглые серые перекати-поле. Неуютно, тоскливо кругом. Однако наше настроение совсем не соответствует окружающей картине непогожего осеннего утра. Часа два быстрой езды по укатанной степной дороге, и мы будем у цели – в овражистой местности неподалеку от Волги, где можно пострелять вволю по куропаткам и зайцам. И каждый из нас с нетерпением ждет, когда же кончится долгий, однообразный переезд по унылой степи. От нечего делать смотрю по сторонам, слежу, как позади все дальше уползают и постепенно тонут пирамидальные тополя Ахтубы, как далеко вперед убегает дорога, туда, где открываются все новые и новые горизонты.
   – А ну-ка, Вася, останови лошадь, – положив на плечо кучера руку, говорит отец. Телега замедляет ход, сворачивает на целину и останавливается рядом с дорогой. – Не пора ли? – спрашивает меня отец. – Деревень близко нет, и вон там овраг большой начинается, густые заросли.
   Мне с полуслова понятно, о чем идет речь. Среди наваленного на телегу сена я нащупываю прикрытую одеялом корзину и извлекаю из нее за уши большого серого зайца. Он дрыгает в воздухе задними ногами, дико смотрят в стороны его глаза. Я опускаю зайца на землю и, слегка придерживая за уши, глажу по спине. Испуганный светом и необычной обстановкой, мой зайчонок – выкормыш, ставший совсем взрослым и здоровенным зайцем, неподвижно лежит среди жесткой полыни; беспокойный ветер раздувает мягкую серую шерсть. Сойдя с телеги, ко мне приближаются и остальные спутники. Только старый Маркизка, приподняв свою большую заспанную голову, продолжает оставаться в телеге.
   – Раз… два…– подняв над головой кнут, медленно командует Вася.-Три! – наконец резко выкрикивает он, с силой ударяя кнутом по сухой полыни; от нее взвивается облачко пыли. Одновременно я отпускаю длинные заячьи уши, толкаю его сзади и когда зверь срывается с места, хлопаю что есть силы в ладоши, моему примеру следуют другие. Засунув посиневшие от холода пальцы в рот, резко свистит Вася.
   – Держи его, ату, держи! – зычно кричит и хохочет Хованский.
   Ничего не понимая спросонок, среди нас мечется, визжит и лает одуревший Маркизка. А перепуганный русак, заложив на спину длинные уши, во всю прыть несется по степи, унося в своем робком заячьем сердце страх и недоверие к человеку.
   Вот и выпустили на свободу бывшего моего питомца, напугали его на прощание, чтобы не доверял людям, и, вновь разместившись в телеге, поехали дальше, и куда же? – на охоту за зайцами. Ну, разве не смешно это, не чудаки разве охотники? И я не вольно всматриваюсь в загорелое и обветренное лицо Хованского, любуясь им. Какая-то необыкновенная светлая улыбка озаряет некрасивые черты, делая его таким милым и привлекательным.
   «Нет,– невольно думаю я,– и Хованский, и отец, безусловно, добрые, отзывчивые люди. Они всем сердцем любят родную природу, животных, но что тут поделаешь, если оба они охотники?»
   Много лет спустя мне стало, наконец, ясно, что охота не пустая забава. Она воспитывает превосходного стрелка, выносливого и сообразительного бойца и наблюдательного натуралиста, умеющего хозяйским глазом смотреть на родную природу. Это не только увлекательный, но и полезный вид спорта.