Впрочем, что говорить о безответственных, невежественных складах? Вскоре взлетел на воздух весь строительный отдел со всеми своими планами и чертежами, бухгалтерскими отчетами и описью имущества. И на сей раз взрывались патроны. Должно быть, взрывчатка из самого ада попала в строительный отдел! Постфактум было установлено. что пожар возник от печи, когда в помещении никого не было. Виновники не обнаружены.
   Баня не сгорела: ее просто не достроили.
   В лагере издавна существовала небольшая банька, в которой изредка действовали души. Она могла обслужить около тысячи человек, в лучшем случае - до двух тысяч. Когда в 1944 году в лагере скопилось почти сорок тысяч заключенных, от баньки стало пользы - ну точно от дохлой канарейки.
   Заключенные разрешили банный вопрос самостоятельно. Собственными силами они построили во всех блоках бани и души, оснастили их не хуже, чем казенные. Поставили печи, провели трубы, прикрутили краны, словом, сделали все, что нужно. Начальство и на это смотрело сквозь пальцы. Иногда только нагрянет, учинит допрос, отругает:
   - Где вы, оборванцы, взяли кирпич и трубы?
   - Нам по почте прислали... Из дома.... В посылках.
   - Кирпичи? В посылках? По почте прислали?
   - Так точно. По почте. В посылках. Из дома.
   - Псы вы вонючие, - вопил Майер. Он превосходно знал, что материалы были украдены на складах СС. Однако по неписаным лагерным законам, как известно, крупные кражи считались "организацией".
   Самое пристальное внимание "организаторы" обращали на эсэсовские продовольственные склады-магазины, которые были неиссякаемым источником всякого добра. В складах эсэсовцы держали движимое имущество и предметы домашнего обихода: простыни, одеяла, наволочки, полотенца, белье, плащи, шубы, мыло, бритвенные приборы, посуду, инструмент и т.д. и т.п. Склады постоянно пополнялись. В первую очередь туда поступало движимое имущество заключенных, которое еще не успели украсть. А в Штутгоф пригоняли тысячи заключенных, и они привозили с собой немало добра. Часть награбленного у арестантов эсэсовцы и гестаповцы забирали себе, а часть доставляли в магазины. Богатства, вывезенные из эвакуированных лагерей Литвы, Латвии и Эстонии, тоже попали на склады СС.
   Из Риги, например, привезли пятнадцать пишущих машинок. Семь из них сразу же исчезли бесследно. Из восьми швейных машин, оказавшихся в Штутгофе, через некоторое время осталось только две. Шесть мастерски "сорганизовали". Эвакуированные из Риги эсэсовцы пытались провести опись доставленного имущества на предмет учета, но вскоре отказались от своего благого намерения: для описи остался один хлам.
   В эсэсовских складах имелось все - даже серебро и золото - ложки, кольца, часы, не говоря уже об отличных отрезах английского материала.
   Старший охранник склада, немец-эсэсовец, обожал сахарный самогон. Для производства его он всегда прятал несколько мешков "организованного" сахара. Он и сам, гад, лакал самогон, как молоко и своих дружков-эсэсовцев часто угощал. Они друг от друга, правда скрывали, что заливают за воротник. Тайком приходили пить и тайком напивались.
   Зато заключенным этот мерзавец не давал ни капли: чтобы получить от него что-нибудь они должны были добывать ему в столярных мастерских DAW политуру, из которой он готовил для себя ликер. Не какой-нибудь паршивый а густой, отличный.
   Пьяницы от ликера были без ума и особенно высоко ценили его: выпьешь и закуски не надо.
   Расход политуры в столярных мастерских был подозрительно велик. Но недостачу можно было так или иначе оправдать. Хуже дело обстояло в больнице, служившей главной спиртовой базой. Власти как могли старались испортить спирт: и с бензином его смешивали, и всякую другую вонючую дрянь подливали, - но в лагере были замечательные химики: всякое дерьмо они превращали в ароматный нектар.
   - Они наверное спиртовые ванны принимают, - возмущалось начальство, придираясь к расходу спирта. Но ничего не могло сделать.
   В эсэсовских магазинах работал постоянный самогонный завод. Пойло гнали из сахара. На заводе единоличным начальником и главным специалистом был мой приятель Йонас, кальвинист из Биржай. Он только и знал, что варил... Меня Йонас ни разу не угостил. Кальвинист, оправдываясь проклинал гадюку-кладовщика, который якобы и ему ни одной стопочки не дает. Йонас не лгал. Он редко возвращался с работы навеселе. Напивался он только два раза в неделю. Не чаще. В остальные дни был трезв, как стеклышко. Что уж и говорить, через соломинку из бочки не очень-то много вытянешь.
   От кальвиниста не особенно разило самогоном даже тогда, когда он мертвецки напивался. Разило самую малость, слышно было примерно за три метра против ветра. Стоило какому-нибудь представителю власти изъявить желание побеседовать с ним, как кальвинист останавливался на почтительном расстоянии, не менее пяти метров. Если же его высокопоставленный собеседник шел на сближение то Йонас как рак, начинал пятиться назад.
   - Куда пятишься, морда? - вопрошал начальник.
   - Согласно действующим правилам арестант должен находиться на расстоянии пяти метров от начальства, - рапортовал мой приятель, кальвинист из Биржай.
   - Не в пяти, а в трех, - снисходительно отзывался начальник.
   - Так-то оно так, но пять метров все же больше трех, следовательно, и уважения к начальству больше - изворачивался Йонас и опять пятился.
   Вот и узнай, чем от него разит!
   ПОД КРЫЛОМ СМЕРТИ.
   Концентрационный лагерь - весьма сложная мельница смерти. Каждый, попавший в него, обречен на смерть, один раньше другой позже. Вечный голод, мордобой изнурительный труд, отсутствие отдыха, паразиты, душный, зловонный воздух неизбежно делают свое дело, если даже и не происходит какой-нибудь катастрофы или неожиданного убийства. Эта адская атмосфера и порождает ту жестокую психику, которая так характерна для обитателя лагеря.
   Человек, очутившийся среди зверей, под влиянием инстинкта самосохранения незаметно для самого себя втягивается в засасывающее болото жестокости и ужаса и превращается в его органическую часть. На все, даже на самые отвратительные способы борьбы со смертью заключенный смотрит как на необходимое средство самозащиты. Его высшие чувства притупляются. Он становится нечувствительным к подлости и низости. Он хочет только жить, во что бы то ни стало жить! Он обидит ближнего, отнимет у него последний кусок хлеба, толкнет в объятия смерти - лишь бы уцелеть самому! Это - своего рода психическое состояние, которое является вполне нормальным для заключенного в лагере. На этом скользком пути самосохранения порой очень трудно остановиться, трудно найти меру, тяжело провести грань между тем что действительно является средством самозащиты, и что - расправой над ближним.
   Эх, кабы все заключенные прониклись взаимным сочувствием если бы не обижали они друг друга, не били, не обкрадывали - и продуктов было бы больше, и работа не была бы такой адской и вся жизнь не была бы сплошной мукой.
   Легко сказать: если бы да кабы! Но что делать, когда взаимопонимания в помине нет, когда сотня-другая сознательных заключенных не в силах изменить окружающую среду, очистить затхлую атмосферу жизни, подавить хищный инстинкт: во что бы то ни стало выжить?
   В ужасной борьбе за существование сильный топит слабого, пробивается на поверхность, живет, как хищник, не ведая жалости, не зная границ, - получает больше, чем нужно для поддержания собственной жизни. Слабый, не имея счастья и сил любой ценой вырваться из омута к свету к достатку, утопает в тине и гибнет.
   Поскользнешься во время борьбы - никто не протянет тебе руку помощи, никто не поможет подняться. Больше того. Исподтишка еще подтолкнут, придавят, втопчут в землю, чтобы не путался под ногами, и, жутко и безумно озираясь, перешагнут, переползут через тебя без всякого сожаления, без малейшего угрызения совести. Совести в лагере нечего делать. Нечего и некогда переживать. Сегодня упал ты, завтра упаду я - какая разница? И обо мне никто не пожалеет.
   Должно быть, нет ничего страшнее в лагере, чем это психическое состояние притупления сознания, неизбежно вытравливающее все то что люди называют совестью, гуманностью, любовью к ближнему. Единственное утешение, что в такой обстановке исчезает страх смерти. Смерть в лагере угрожает на каждом шагу, и люди так привыкают к ней, что она становится очередной обыденной пакостью. Смерть теряет в лагере благородный ореол трагизма, утрачивает и свой лиризм.
   - Убьют, так убьют. Повесят, так повесят. Что тут особенного.
   В лагере люди умирают без треволнений. Они из смерти не делают никакой трагедии, им не жалко расстаться с миром. Им все безразлично.
   Мертвых в лагере немедленно, раздевают и записывают номер на голой груди. Личные вещи немедленно крадут.
   Покойников штабелями складывают в дровяном сарае, находящемся недалеко от больницы. Сарай маленький, не все трупы помещаются в нем. Тех, которые не помещаются, бросают на землю около лагерной больницы. Никого не интересуют причины их смерти, никто их не осматривает. Умерли - ну и что же, разве мы сами завтра или послезавтра не последуем за ними?
   Только зубам усопших власти оказывают внимание. Если при жизни золото не успели украсть, то выдергивают ржавыми щипцами после смерти. Часть зубов эсэсовец отдает в казну, часть - забирает себе.
   Приезжает транспортный воз, запряженный десятью или двенадцатью заключенными. Транспортники складывают пять-шесть трупов в один огромный черный гроб, рассчитанный только на два-три покойника. Крышку не закрывают. Из гроба высовываются посиневшие и почерневшие, высохшие, как палки, руки. Воз тарахтит. Ноги покойников раскачиваются и болтаются, как будто манят к себе. Когда число трупов особенно велико черный гроб оставляют в покое трупы складывают на телегу, как мясник складывает свиные туши. Сваливают одного на другого. Иногда транспорт покрывают рваной попоной, порой обходятся и без нее. Не все ли равно покойнику, да и живым ни тепло ни холодно - какая разница? Возы направляются в крематорий, расположенный напротив больницы. Днем и ночью трубы его заволакивают лагерь буро-желтым дымом. Неприятный дым. Терпкий какой-то, прогорклый, воняет жженой резиной.
   Тяжелый, очень тяжелый запах у горелой человечины... и так изо дня в день...
   В крематории для трупов имелся склад. После пожара, вызванного самогонщиками, мертвецов стали складывать прямо во дворе.
   Печь крематория была приспособлена для жидкого топлива. Трупы в ней сгорали примерно за два часа. В 1944 году из-за отсутствия жидкого горючего пришлось перейти на кокс. На коксе трупы испепелялись через шесть часов. Очень медленно горели. Старый крематорий явно не в состоянии был справиться со всеми трупами. Однако для строительства нового не хватало материалов. Закапывать же покойников в землю не разрешалось. Лагерь был построен на болоте. На поверхности часто собиралась вода. После обильных дождей почва размокала. Трупы, чего доброго, могли вылезти наружу, возись тогда с ними.
   Рабочие крематория обычно отправляли в печь верхние трупы из общей кучи, те, что были привезены позднее. Нижние продолжали лежать и гнить. Кабы не страшная вонь следовало бы начинать жечь с них, потому что как только теплый труп попадал в печь, он немедленно поднимал ноги и руки, как будто отказывался делить ложе с такими же, как и он, покойниками. А ведь он не один в печи - надо и другим дать место. Такой несознательный труп доставлял кочегарам немало хлопот. Пока выровняешь его руки и ноги, пока свалишь на него другого мертвеца, рубашка прилипнет к спине. Прелые трупы конечностей не поднимали. С ними было легче обращаться, Только вот запах от них шел невыносимый!
   В декабре 1944 года и в январе 1945 года в лагере накопился довольно изрядный запас трупов - примерно полторы тысячи или даже больше. Ежедневно умирало от двухсот до трехсот человек. Крематорий не был в силах с ними справиться. От перенапряжения у него даже труба потрескалась и грозила развалиться. Она не выдерживала беспрерывного накала. В холодные дни было еще полбеды. Но когда наступала оттепель, настроение в лагере заметно понижалось. Во все углы проникал трупный запах. Даже вареная картошка, и та чем-то отдавала.
   Хуже всего, что зловоние доходило и до сиятельных ноздрей. Волей-неволей пришлось начать серьезную борьбу с трупами. Власти долго ломали голову и наконец придумали: выкопать возле лагеря на опушке глубокие ямы, свалить туда покойников, облить их смолой и сжечь.
   В ямах трупы тлели страшно медленно. Приходилось все время поливать их смолой и переворачивать вилами, словно котлеты, чтобы они скорее поджарились. Днем еще туда-сюда. Но ночью открывалось страшное зрелище достойное хорошей оперы.
   Тлеют, дымятся покойнички. Запах жженой резины распространяется по всему лагерю. Эсэсовцы, вооруженные вилами, прыгают вокруг ямы, как черти с ведьмами в Вальпургиеву ночь.
   Однако и с сожжением трупов начались неприятности. Как только наступала ночь, над лагерем появлялись самолеты неизвестной национальности. Покойников они, правда, не бомбили, но их гудение было все же не очень приятно. Кто их знает - бросят они бомбу или просто так пугают. А что если они, бестии, возьмут и все сфотографируют? Горящие трупы не сразу погасишь, да и смолы жалко. Бежать сломя голову тоже как-то неудобно. Из-за крамольных самолетов пришлось ночные работы прекратить. Сожжение трупов производили только днем, а ведь зимние дни коротки... Инфляция трупов приняла угрожающие размеры.
   Правда, не всегда в лагере был такой богатый урожай трупов. В августе, сентябре, октябре 1944 года в Штутгофе насчитывалось до 50 - 60 тысяч заключенных, а умирало ежедневно совсем мало - от трех до пятнадцати человек. Попадались дни, когда никто не умирал. Нет свежих трупов, хоть плачь. Власти, конечно, не могли долго мириться с таким убожеством. Неужели вложенный в крематорий капитал так и будет лежать без движения? Нет, тысячу раз нет!
   Власти нашли гениальный выход из положения - наладили искусственное производство трупов. Набирали целый грузовик стариков, доходяг и разной другой рухляди - трах-тарарах - и трупы готовы. Материалом для искусственного производства трупов в основном были евреи, число которых к тому времени сильно возросло в лагере.
   Не всегда евреев расстреливали - пули все же ценились дороже, чем трупы. Чаще всего власти пускали в ход газы, причем в той самой крохотной собачьей конуре, из-за которой эсэсовцы должны были лазить на крышу.
   Усаживая обреченных в грузовик, им не, говорили, куда везут. Больше того их даже утешали, уверяли что отправляют на работу, что там, на новом месте, их ждет лучшее питание. Тем не менее пассажиры часто догадывались, в какую сторону мчат их колеса судьбы, не садились в машину, не шли в газовую камеру. Эсэсовцы изрядно уставали, пока наводили порядок.
   Особенно много хлопот доставляли эсэсовским молодчикам старые еврейки. Их и в машину посади - сами влезть не могут! - и из машины высади. Старухи и в грузовике продолжали шуметь. Их вопли были слышны во всех конца лагеря. "Ну не ведьмы ли они?" - возмущались оскорбленные эсэсовцы.
   - Мы тоже люди! - Wir sind auch Menschen! - кричали женщины.
   Но эсэсовцы, видимо, были другого мнения. Мольбы евреек не очень действовали на них.
   Кричали не только в машинах. Кричали дочери, сестры, матери, оставшиеся за колючей проволокой. Кричали все, кто - громко, кто - потише. Эсэсовские нервы видали виды, но и они порой не выдерживали. Молодчики убегали от еврейского блока. Заключенным, разумеется, некуда было бежать. Заключенные покорно слушали, слушали и молчали. Что они переживали - это их личное дело. А посторонним в личные дела вмешиваться не стоит.
   Чтобы еврейки больше не портили эсэсовцам нервы, власти придумали такое средство: обреченных на смерть погнали к поезду. Пусть все заключенные думают что женщины действительно уезжают на работу. Около поезда евреек ждал крупный чин, одетый в форму железнодорожника.
   - Милые дамы, начинается посадка! Прошу занимать места, - вежливо объявлял он.
   Евреек загнали в вагон. Заперли двери. Когда поезд набрал скорость пустили удушливый газ.
   Свою хитрость эсэсовцы использовали только раз. Из их затеи ничего не вышло. Задыхавшиеся еврейки и в поезде подняли шум, ломились в двери, стучали в окна - только повергли в ужас мирных граждан, живших у дороги.
   Трупы, произведенные таким ускоренным способом, в официальных бумагах не расценивались как мертвецы. Обычно умершие обозначались буквой Т - Tot мертвый - и вычеркивались из списка живых. Самоубийцы-добровольцы относились к разряду ФТ - Freitot - смерть по собственному желанию; прочие вышедшие в тираж узники отмечались буквами Ех - Execution - то есть наказание, приведенное в исполнение по приговору гестаповского суда. Трупы, полученные искусственным путем, обозначались инициалами СБ - не истолкуйте их, ради бога, как Сруога Балис, - на самом деле они обозначали Sonder Behandlung, то есть - особая обработка.
   Разве поймет человек не разбирающийся в рецептах политической кухни гестапо, что значит сие деликатное название?
   Некоторые сентиментальные женщины выражали желание иметь хоть пепел своего единственного сына, дорогого брата или горячо любимого мужа, погибших в лагере.
   Их просьбы всегда удовлетворяли. Женщины платили деньги за пепел, за урну, за упаковку, за пересылку, - примерно двести марок. Получив соответствующую мзду, лагерное начальство брало из общей кучи два-четыре килограмма пепла и отправляло жалостливым мамашам или женам. За всю историю Штутгофа не было ни одного случая, чтобы послали прах того самого человека. Да и практически это нельзя было осуществить. Во-первых, трупы сжигали не по одному: пепел всех смешивался в печи. Во-вторых, когда приходил заказ прах дорогого покойника был давным-давно развеян. Попробуй отыщи его и собери. А обижать женщину не хочется. Да и не все ли ей равно, какой пепел?
   Пепел требовали довольно часто. Получить за несколько килограммов двести марок было в самом деле неплохо. Главное, чтобы покойники не переводились!
   "НА ЗЕМЛЕ ВЕСЬ РОД ЛЮДСКОЙ ЧТИТ ОДИН КУМИР СВЯЩЕННЫЙ..."
   До весны 1944 года в лагере почти не было евреев. Быть-то они были, но уже успели исчезнуть. Исчезли - и следа не осталось... Уцелели только четыре хороших мастера. Держались они замкнуто и скромно, растворившись в общей массе рабочих команд. Начальство, казалось совсем забыло о них.
   Но с весны 1944 года начался массовый наплыв евреев в Штутгоф. В первую очередь привезли литовских евреев из шяуляйского и каунасского гетто: мужчин и женщин, стариков и детей.
   Перед отправкой в лагерь немцы приказали им взять все, что у них было ценного - деньги, золото, бриллианты, лучшую одежду, белье и т.п. Все, мол, в Германии пригодится. Ехали евреи, питая светлые надежды, таща свое добро в чемоданах, мешках и узлах, кряхтя и охая под тяжестью ноши.
   С приездом евреев в лагере вспыхнула настоящая золотая лихорадка, совсем такая, какую описывает в своих романах Джек Лондон.
   Как и всех новичков, евреев прежде всего отправили в баню. Их было несколько тысяч, а баня вмещала только горсточку. Каким бы темпом ни прогоняли узников через двери, марш сквозь чистилище должен был продлится несколько суток. Когда первая партия евреев вышла из бани, оставшиеся разинули рты: не узнаешь ни папы, ни мамы. Евреи, как и другие новоселы лагеря, были острижены, выбриты, одеты в каторжные робы. Все их добро, с таким трудом доставленное в лагерь исчезло без следа, словно его и не было. Евреев обобрали дочиста, не сделав никому исключения. Тут-то и началась катавасия.
   У евреев входивших в баню, забирали имущество. Шапки складывали в одну кучу, пальто в другую, костюмы в третью, белье в четвертую, сапоги в пятую. Кольца, золотые перья, часы, деньги, мыло - сбрасывали отдельно.
   Возвращаясь однажды из больницы на работу после перевязки раздувшейся щеки я неожиданно столкнулся возле бани с ротенфюрером Клаваном, доморощенным философом СС. Клаван стоял в окружении евреев и разрезал хлебы. Еврейские. Привозные. Он вытаскивал оттуда запеченные банкноты.
   Увидев меня, Клаван оживился.
   - Смотри, профессор, - сказал он хвастливо. - Смотри, за какие деньги евреи продали вашу Литву!
   - Действительно интересно, за какие? - согласился я. - У вас в руках, господин ротенфюрер немецкие банкноты.
   - Да, немецкие.
   - Настоящие? Не фальшивые?
   - Настоящие, - ответил Клаван, посмотрев на банкноты против солнца. Кажется, все хорошие, ни одного фальшивого нет.
   - Раз так, верни евреям их вещи.
   - Это еще почему? - возмутился Клаван.
   - Да потому, - объяснил я. - Если они продали Литву за настоящие немецкие деньги, то, должно быть, ее купили немцы. Другие платили бы своей валютой. Значит, Литва теперь принадлежит немцам. И вам, господин ротенфюрер не надо будет идти на фронт.
   - Ах, вот, что, - промычал Клаван. Он был явно недоволен тем, что я не оценил его остроумия и повернулся ко мне спиной.
   С одеждой дело обстояло хуже, чем с хлебом. Не резать же ее? Жалко все же. Взять, например, шелковые одеяла. Приходилось прощупывать каждый шов. Иногда и швы приходилось пороть. Обувь тоже нужно было распарывать. В подошвах, каблуках нет-нет да что нибудь находили. Иногда, бывало, украдет арестант кусок еврейского мыла. Стоит, умывается, сияет от удовольствия, плещется, аж брызги летят. Вдруг смотрит - в мыле что-то блестит. Скреб-поскреб, а там золото. Выцарапывает его - батюшки! В мыле золотые часики. Встряхнет, приложит к уху. Ох, господь милосердный, идут. Хоть бери да разрезай все куски мыла.
   Увидели евреи, что творится вокруг, и стали прятать свои драгоценности в более укромные места; закапывали в песок. Там, где стояли, там и закапывали. Так как евреев было много и они были разбросаны по разным дворам, в поисках золота пришлось разрывать песок на каждом шагу.
   Власти делали даже смотр нужникам и сортирам. Приходилось всю грязь канализационных труб сквозь сито просеивать!
   Но на этом беды еще не кончались. Ведь не все золотоискатели заслуживали доверия. Они частенько прятали дорогие находки в карман или снова закапывали в другое давно разрытое место.
   Однажды я попал в политический отдел в полдень, в самую страду. Согнувшись над столами сотрудники-заключенные корпели над бумагами. Только один из них, пузатый немец, взял и вдруг зазвенел.
   - Трррр... тррр... тррр...
   - Что с тобой, Фриц? - удивились остальные. Фриц, весь багровый, что-то тискал в штанах, тискал и играл, звенел и тискал...
   - Ну-ка, Фриц, покажи наконец, что ты там в штанах мнешь? - потребовал фельдфебель Кениг.
   Фриц приуныл. Ему явно стало не по себе. Наконец он с грехом пополам вытащил из кармана будильник.
   - Ворона ты, ворона, - покачал головой Кениг. - Носишь значок уголовника, а часы свистнуть толком не умеешь.
   Все посмеялись над ротозеем Фрицем, и дело на том и кончилось. Однако другие фельдфебели, в отличие от Кенига, более сурово смотрели на деятельность золотоискателей. Они их ловили, обыскивали и выбивали из них драгоценности палками. За "старателями" было установлено наблюдение. Власти еще раз просеяли весь песок во дворах.
   Случалось, что каторжник просеивающий ситом сокровища канализации, находил золотую вещь и тут же снова ее проглатывал. Лакомку угощали палками и касторкой, а канализационную жижу опять фильтровали с особой тщательностью...
   Господи, сколько хлопот доставляла охота за драгоценностями! Весь лагерь два месяца был просто помешан на них. Золотой лихорадкой переболели многие. Реальный мир отступил для добытчиков на второй план, они забыли Берлин, начальство, войну... Только одиночки-мизантропы бродили под заборами и по-мефистофельски бубнили: "На земле весь род людской чтит один кумир священный. Он царит над всей вселенной, сей кумир - телец златой..."
   Все эсэсовцы и сливки каторжного мира стали писать золотыми перьями американских и английских фирм. На немецкие "пеликаны" не очень-то зарились. У некоторых было по две, по три ручки. Эсэсовцы себя обеспечивали и дражайшим половинам посылали. А какие прекрасные часы появились в лагере, лучших швейцарских фирм! Прима. Экстра. Какие изящные кольца - и обручальные, и с бриллиантами.
   Всемогущий Зеленке, удостоившийся к тому времени титула "граф фон Штутгоф" стал миллионером в переводе на немецкие марки. Золотая лихорадка пошла ему впрок.
   Когда в Штутгоф пригнали евреев, Зеленке немедленно устроил в своем блоке ювелирную мастерскую. Нашел золотых дел мастера, русского из Риги, подыскал для него двух помощников и всех их усадил за работу. Ювелиры задрали носы. Подумать только - они трудились во славу самого графа фон Штутгоф и другой работы не знали! Они и сало ели, и самогон лакали. На рядовых каторжников смотрели свысока, как сытая акула на карася. Куда уж там!