В лагере РАД нас встретили так же, как в полицейском участке.
   - О господи, опять вы? Вон, вон, вон!
   Мюллер, предчувствуя недоброе, спрятался от нас за столбом. Высунув оттуда голову, он поманил меня пальцем. Я подошел поближе.
   - Можете на меня положиться, я старый солдат. Все будет в порядке.
   Оставив болтуна за столбом, мы с Витаутасом стали держать совет: что же, черт побери, делать дальше?
   По нашему настоянию охрана лагеря кое-как выяснила по телефону, что колонна Штутгофа идет в местечко Ланц в четырех километрах отсюда.
   - Ну, что я вам говорил, - торжествовал Мюллер. - На меня можете положиться. Дайте табачку на трубку...
   - На, - сказал, я, - набей, только не лезь не в свое дело, душа из тебя вон.
   По пути мы реквизировали испытанным способом подводу и довезли Мюллера до Ланца. Там и дождались прихода нашей колонны. Мюллер улыбался до ушей:
   - Я старый солдат. Я же говорил, что все будет в порядке!..
   НЕ ЖИЗНЬ, А МАЛИНА!
   В местечке Ланц мы соединились с нашей колонной. Наше дальнейшее двухдневное путешествие приобрело совершенно иной характер.
   Прежде всего в Ланце буйвол Братке выгнал из школы пеструю компанию беженцев и отвел помещение для нас. Немцы недовольно гудели:
   - Мы, чистокровные, давно поселились в школе и теперь должны выметаться на улицу, а эти каторжники займут наши места?
   - Вон! - проревел Братке и выгнал немцев. Буйвол просто сошел с ума. Он заставил местных жителей варить для нас гороховый и картофельный суп, и даже с колбасой! Мои-де каторжники хотят есть. Бюргеры покорно варили суп и тащили к Братке, а он раздавал всем узникам. И позже, когда мы шли по немецким деревням, мы получали суп. Братке заранее заказывал его по телефону, и во всех деревнях немцы ждали нашего прихода с полными котлами.
   Кроме того, буйвол Братке уже два дня не разрешал пристреливать обессилевших и ослабевших. Их складывали на реквизированные подводы и везли дальше. Черт знает, что вдруг стало с буйволом!
   В Ланце, в школе, Братке поселил нас в теплом зале, а своих эсэсовцев загнал в холодную, нетопленую комнату.
   Эсэсовцы были возмущены поступком своего шефа. Они матерились, снимая штаны и ложась спать в холодной конуре. А нам нанес визит... сам бургомистр Ланца со своим помощником. Городской голова вежливо поздоровался и весьма любезно осведомился не испытываем ли мы в чем-нибудь нужды, не ждем ли от него какой-нибудь помощи. Утром он снова проводил нас в путь, словно мы были самыми дорогими его гостями!
   Мы разинули рты от удивления. Мы ничего не понимали.
   Неужели мы вновь стали людьми? Вот черт!
   По Ланцу мы шатались, совершенно не обращая внимания на конвоиров и полицейских. Каждый шел, куда хотел. Наши специалисты-попрошайки быстро снюхались с кучкой немок. Не успели мы и оглянуться, как они притащили суп. Девчонки заполнили зал школы до отказа - хоть бал устраивай. Представительницы прекрасного пола наперебой предлагали плоды своего кулинарного искусства, и я просто не знал, какую из них почтить своим вниманием. Ничего себе были девочки, средней руки. Жаль только, что ноги у меня распухли и температура все еще была около 38-ми. У друга моего Витаутаса хоть и было сорок с лишним, но суп он глотал, как дракон.
   Проклятый болтун Мюллер присмирел, как ягненок.
   - Эй, ты, - говорили мы ему - сделай то-то и то-то. И Мюллер шел и выполнял поручение, словно бы это был его солдатский долг.
   - Мюллер, не будь скотом, не приставай. Получишь по морде!
   - Хо-хо-хо. - ржал Мюллер. - Зачем по морде? Дай лучше табачку.
   Ну и дела; у эсэсовцев иссякли запасы курева, не осталось ни щепотки. А у нас еще водились сигареты. Эсэсовцы оказались в наших руках!
   Отказавшись от курения, мы сложили свои запасы в общую кассу и держали эсэсовских молодчиков в своем подчинении. Набить трубку доверху мы им никогда не давали. Мы насыпали на ладонь щепотку на полтрубки. Эсэсовцы низко кланялись и благодарили нас. Очарованные табаком, они терпеливо выслушивали все наши ругательства, не выражая протеста, боясь не получить и на полтрубки.
   Наконец мы добрались до цели. Нас пригнали в захудалый лагеришко Ганс, или, по-нашему, гусь. Свое птичье название он получил по одноименной деревне, расположенной недалеко от моря, примерно в двенадцати километрах от рыболовецкой гавани Леба.
   Лагеришко был совсем паршивенький. Он лежал на склоне высокого холма, и окружало его огромное непроходимое болото. Бараки плохонькие, полуразвалившиеся, скорее годные для разведения кроликов, чем для заключенных. А впрочем, может, они и для кроликов не годились бы.
   Наша колонна сильно поредела. От тысячи шестисот человек осталось не больше половины. Одни убежали по пути, других прикончили. Однако бараки Ганса не могли вместить и такое сравнительно малое количество узников. Давка была неимоверная.
   Атаман бандитов Франц немедленно приступил к "организации" жилья. Он оккупировал угол одного из бараков, поставил стражу, вооруженную дубинами, и никого не подпускал. Другие пусть располагаются, как хотят.
   Чем же мы хуже Франца? Решили попытать счастья.
   У некоторых из нас были вещи, выплаканные у Майера еще в Штутгофе. Узники, в частности, объяснили Майеру, что без часов и вечных ручек они не в состоянии успешно трудиться во славу Третьего рейха. Уважая столь высокую цель, Майер кое-кому вернул часы и ручки. Одни часы тут же были положены в лапу буйвола Братке - и тут же были приняты. Сумасшедший буйвол снова превратился в теленка. Братке немедленно нашел в дальнем углу лагеря отданную всем ветрам на расправу халупку - складик для хранения инструмента. Халупка была крохотная, но с печью.
   - Вот, - рявкнул Братке, - ваше помещение. Изолировано. Воров не будет. Принесите солому. Устраивайтесь, как хотите.
   Быть владельцами "особняка", пусть и плохого, - великое дело.
   Мы притащили соломы, украли полмешка угля для печи. Верстаки и другое деревянное оборудование превратили в топливо, натопили печку. Ах, как приятно было лежать возле горячей печи, растянувшись на соломе! Одна беда у нас нечего было варить. Ничегошеньки. И в лагере было пусто. Живи, как хочешь.
   На этот раз в карман к Братке попала сотня сигарет, и он согласился дать нам провожатого с тем, чтобы трое из нас пошли нищенствовать в окрестных деревнях. Попрошайничество дало скудные результаты.
   В окрестностях Ганса жили немецкие крестьяне. Они свято верили, что все заключенные головорезы - чего же ради их тогда кормить? С мужчинами в деревнях вообще нечего было разговаривать. У женщин можно было кое-что выудить, пустив в ход все свое мужское обаяние, и то если не видят местные мужчины. Однако через три дня и этот источник продовольствия иссяк.
   Маэстро разбойников Франц последовал нашему примеру и предпринял экспедицию в деревни. Экспедиция действовала самостоятельно и оригинально. Она не попрошайничала, нет. Франц и его свояк просто грабили крестьян брали все, что попадалось под руку.
   Немецкие крестьяне возопили. Они пожаловались высшему начальству в Лауенбург. Оттуда пришел строгий приказ: во избежание грабежей и распространения заразных болезней никого из лагеря не выпускать.
   Потерпев банкротство как грабитель, Франц решил заняться торговлей. Через эсэсовца-свояка атаман бандитов купил корову и быка на мясо. Он предложил нам вступить в компанию, и мы согласились. Когда в лагерь привели купленных животных, мы ахнули: перед нами стояли две старые клячи лошадиной породы. Что Франц делал с кониной, черт его знает. Но мы прогорели, нам достались только копыта. Оно, конечно, и копыта вещь неплохая, но все же есть их было несподручно...
   Чтоб гром разразил проклятого Франца! Разве можно делать бизнес с бандитским атаманом!
   Другой разбойник, страдавший от избытка инициативы оккупировал со своей шайкой единственный в лагере колодец с насосом. Хочешь напиться - плати дань шайке. Заплатишь - напьешься. Не заплатишь - капельки не выпросишь. Тебя гонят палкой прочь. Не, мешай, мол, видишь, насос испорчен, починяю.
   О! Братке - наша власть - начал кормить заключенных!
   Он каждому выдавал в день по пол-литра супу. В несоленой воде стыдливо плавали две неочищенные картофелины. Больше ничего не было, ничегошеньки.
   Позже начальство стало привозить из Лауенбурга хлеб. Давали по 250 300 граммов раз в неделю. А иногда даже по два раза!
   Братке скупал у окрестных крестьян полудохлых лошадей. Он сдирал с них шкуру и мясо совал в суп, - по кусочку, конечно, для вкуса. Конину и картошку обычно съедали Франц и его союзники-бандиты, занимавшие командные посты на кухне. Всем другим смертным доставалась только жижа, в которой плавали отдельные картофелины и какие-то ошметки конины - длинные мочалистые жилы, похожие на щетину грязного старого борова. Всю эту радость мы получали раз в день. Месиво варилось без соли. Соли хватало только для Франца и его шайки. В лагере начались серьезные кишечные заболевания. Лагерь стонал и голодал. Голод принял такие размеры, что кишки зарезанной клячи, выброшенные бандитами, заключенные вырывали друг у друга из рук и проглатывали сырыми, вместе с содержимым. Эпидемия в лагере росла...
   Мой приятель Витаутас лежал с температурой сорок. Были у нас еще двое с такой температурой. Я тоже был все время прикован к постели. Мои ноги не слушались. Черт знает, что с ними сделалось. Кажется, ноги были как ноги, в меру распухшие, в меру свинцовые. Представьте себе, даже не болели. Только сладко ныли и таяли, как будто пчелы в них меду нанесли. Право, ничего особенного с ними не происходило. Но когда я их ставил на землю, они отказывались идти, гнулись, словно были без костей, и я падал ничком. Ничего, брат, не поделаешь.
   В нашем "особняке" жил и врач колонны, поляк из Гданьска, Витковский. Он провел в лагерях около пяти лет. Добрый, милый человек, Витковский сам еле держался на ногах. У него не было ни лекарств, ни инструмента. Власти ему ничего не позволили взять из Штутгофа, ровным счетом ничего.
   Когда Витковский осматривал наших приятелей, лежавших с высокой температурой, он только качал головой и молчал. У них, конечно, был тиф или паратиф. Скажи он начальству, больных немедленно перевели бы в "больницу", которая скорее напоминала мертвецкую, чем лечебное учреждение. Там они угасли бы сразу. В нашем же "особняке" им посчастливилось выжить. И никто от них не заразился.
   Хороший человек был Витковский, дай бог ему здоровья. Изредка нас навещали эсэсовцы. Одни заходили за табачком, другие за сочувствием погоревать по поводу различных житейских бед и невзгод. Эсэсовцы приносили иногда горсточку соли: больше у них и у самих ничего не было. Иногда приходил даже Маргольц. И он старался корчить приветливую мину.
   А буйвол Братке стал даже философом. Он приносил известия о ходе военных действий, но они не радовали его сердце.
   - Если так пойдет и дальше, - уверял Братке, - я брошу весь лагерь к черту, прихвачу вас с собой и подамся прямо в порт Леба. Там я суну капитану рыболовецкого судна револьвер в морду, и мы все перемахнем в Швецию.
   Но пока что Братке привел к нам немецкого крестьянина из деревни Ганс и разрешил с ним торговать. Крестьянин явился как нельзя кстати. В лагере не было продуктов. Узники должны были сами добывать пропитание.
   Крестьянин привез около пяти центнеров картошки и несколько ковриг хлеба. Выманив у нас пару хороших часов, новые сапоги и мотор с длинной кишкой для накачивания воды, который мы нашли в нашем "особняке", он скрылся. Нам передали, что жена будто бы запретила ему поддерживать торговые отношения с заключенными. Объегорил он нас, гадюка. Такие часы отдали, такие сапоги, а мотор, мотор! Его можно было и под кроватью держать, и к лодке привинтить, и в колодец опустить. Он всюду бы работал. И за такое добро мы получили только пять центнеров картошки! Шельма, а не купец!
   Эсэсовец Шяшялга, желая облегчить нашу участь, обегал все окрестные села в поисках чего-нибудь съедобного. Всю добычу он принес нам. Шяшялга нашел в округе одного "умзидлера" - колониста из Литвы. Колонист носил коричневую нацистскую рубашку и чувствовал себя чистокровным немцем. Литовцам он не захотел помочь... из принципа. Пусть подохнут, так им и надо.
   В соседнем с лагерем поместье Шяшялга встретил литовца-батрака из Кретинги. Вместе с семьей его насильственно привезли сюда из Литвы. Работал он в имении скотником и много терпел от своего хищного, скаредного хозяина.
   Скотник пришел на помощь своим соплеменникам. Он, может быть, сделал больше всех для нашего спасения.
   Окрестные жители-поляки стали привозить своим соотечественникам, особенно родственникам, много всякой всячины... Приезжали они с нагруженными доверху возами. Организованно доставляли хорошие продукты. У нас же ничего не было за душой. Мы питались только картошкой, да и ее оставалось так мало! Так вот, этот скотник-литовец ради нас обижал лошадей своего хозяина. Порядочную часть муки, предназначенной для лошадей графа, он прятал. Жена скотника пекла из этой муки хлеб, а Шяшялга доставлял этот хлеб нам. Конечно, не по многу нам этого хлеба доставалось - в жалкой нашей будке ютилось около сорока человек, но все же каждый получал ломоть-другой, причем ежедневно, в течение месяца. А это было очень много. Иногда Шяшялга раздобывал для больных какой-нибудь пирожок, стакан молока или яичко. Мало, конечно, да и на том спасибо!
   ДЕЛА ЛАТЫШСКИЕ
   В лагере Ганс томилось довольно много заключенных латышей. Несколько человек с берегов Даугавы было и среди эсэсовских молодчиков. Вместе с нами жили некоторые крупные общественные деятели довоенной Латвии.
   Шяшялга, единственный эсэсовец-литовец, усердно обслуживал всех нас, бегал, как угорелый, высунув язык, и тащил всякую всячину. Латыши же эсэсовцы - палец о палец не ударили для общего блага.
   Наши товарищи, латыши-узники, однажды с возмущением накинулись на своих земляков-эсэсовцев:
   - О чем вы думаете? Неужели вы не понимаете, в какое время живете? Мы тут с голода подыхаем, а вы и ухом не ведете. Вы что, только лишь немецкие холуи, что ли?
   Латыши не выдержали. Они решили отыграться. Как раз в это время положение нашего блока значительно ухудшилось после того, как буйвол Братке за чрезмерную близость с нами наказал Шяшялгу. Ему запретили отлучаться из Ганса, да еще и посадили на пару дней на гауптвахту. Мы оказались на мели, без связи с внешним миром, без надежды на помощь,
   Лагерь Ганс не был огорожен колючей проволокой. Денно и нощно его окружала живая эсэсовская изгородь. Днем она редела, в сумерки уплотнялась. Ночами живой изгороди становилось не по себе. Спасаясь от скуки и от холода, эсэсовцы-охранники придумывали разные развлечения.
   Один немец-эсэсовец, большой любитель почестей, вздумал в потемках дежурить в страшно зловонной уборной. Вследствие повального расстройства желудков паломничество в нужник достигло своей вершины. Прибежит, бывало, туда доходяга, снимет штаны, приступит в сплошной темноте к выполнению своего гражданского долга, а эсэсовец - бац его палкой по затылку.
   - Эй ты, голь перекатная! Почему шапки не снял передо мной? - орал честолюбивый немец.
   Выходивших из достославного учреждения эсэсовец провожал тоже палкой... Так и мучились бедняги, а ему, дьяволу, - развлечение. Заключенные, конечно, сдернули бы перед его эсэсовским величеством шапку - стоило ли связываться с дураком? - но его, к несчастью, в темноте не было видно. В такой вони и дерьмового эсэсовца не учуешь!.. Когда честолюбец дежурил, в уборной всегда царило веселье.
   Однажды ночью, когда охрану несли латыши-эсэсовцы, их земляки-заключенные добились разрешения на отлучку из лагеря. Наш блок решил устроить налет на запасы семенной картошки у соседнего помещика. Экспедиция готовилась со всей ответственностью и тщательностью, словно на Северный полюс. Вылазка удалась наполовину. Ямы крепко обмерзли, а у нас не было топора, чтобы сколоть лед. Кроме того, всякий шум мог показаться подозрительным в ночном безмолвии. Пришлось отдирать наледь ногтями, а много ли этак сделаешь? И притом ночь еще была неспокойная. Немцы-эсэсовцы рыскали вокруг с собаками и палили в воздух. Тем не менее мы вернулись с добычей принесли три мешочка картошки. Ничего себе! Да здравствует Латвия!
   Латыши-эсэсовцы иногда приносили и продукты, но отдавали их только соплеменникам. Что ни говори, своя рубашка ближе к телу. Правда, нелегальные письма они уносили из лагеря независимо от того, кто их писал.
   Между тем в лагерь Ганс пришла шестая колонна заключенных из Штутгофа под предводительством фельдфебеля СС Андрашека. Андрашек придерживался самых крайних милитаристских взглядов, за что заключенные прозвали его маршалом. Тем более, что ходил он с большим жезлом - суковатой палкой, которая служила ему не только для опоры... Ужасным "демократом" был маршал! Поймает, бывало, какого-нибудь голодного воришку и немедленно выстраивает на плацу всю колонну.
   - Полюбуйтесь, вора поймал! - объявлял маршал. - Что с ним прикажете делать?
   - Дать ему в зубы, взгреть его! - отзывался какой-нибудь живодер из толпы. Удовлетворенный маршал собственноручно принимался за работу. Он колотил несчастного узника жезлом и сапогами. Угомонившись, Андрашек маршальски вопрошал
   - Правильно я поступил?
   - Великолепно! Лучше не придумаешь! - снова кричал кто-нибудь.
   Попробовали бы вы возразить! Андрашек не терпел инакомыслящих. Нет, крепка еще маршальская палка, есть еще порох в пороховницах!
   Маршал избивал своих узников еще отвратительнее, чем Братке. Правда, и порядка у него было больше. Вот доказательство.
   Маршальская колонна состояла из уроженцев Польши и Латвии. Придя в Ганс, поляки отказались делить кров с латышами. Поляки утверждали, что во время переезда из Штутгофа в Гданьск латыши в ужасной давке и духоте, царившей в вагонах, то ли зарезали, то ли задушили девяносто их соотечественников. Латыши решительно отрицали свою вину. Поляки, - уверяли они, - сами задохлись, а кто кого резал - еще вопрос. Как там было на самом деле, никто толком не знал.
   Маршал Андрашек не торопился с расследованием. Ему что - девяносто трупов с возу - возу легче. Экономия пуль, только и всего.
   Одним словом, поляки, чертыхаясь, отказывались жить под одной крышей с латышами. Что же сделал многоопытный маршал? Он принял правильное решение: разделил их. И драться без надобности запретил. Изредка, конечно, Андрашек позволял им поколотить друг друга для забавы, но сам занимал место среди зрителей и наблюдал за ходом борьбы, в которой не должно было быть ни победителей, ни побежденных. Андрашек зорко следил, чтобы между противниками не произошло какой-нибудь несправедливости. Праведный был человек, большой законник, большой педагог!
   В лагере латыши проявляли очень своеобразную, редко встречающуюся у других, черту характера. Они в основном были здоровые, крепко сбитые, ладно скроенные, как положено крепким хозяевам, молодцы. Правда, иногда и их косили болезни. Началось это еще в Штутгофе. Схватит, скажем, латыш какую-нибудь пустяковую болезнь - будь то простой бронхит или грипп в легкой форме, другой бы на его месте начхал на все, и болезнь прошла бы сама собой. Например, когда русский заболевал в лагере, даже тифом, он выздоравливал от любой пилюли, была бы только пилюля. Сыпняк они лечили и цинковыми каплями и помадой, - лишь бы лекарство! Они от всего быстро поправлялись. Крепкий народ эти русские! Латыши к болезням относились значительно серьезнее. Температура 38 ввергала больного латыша в ужас. Он тяжело вздыхал и безнадежно говорил:
   - Дело худо. Умру. Примерно дня через три... И твердо держал свое слово. Если уж латыш сказал, что умрет - хоть ты ему сто пилюль скорми! Уму непостижимо, как это они ухитрялись. И кончались, главное, точно в назначенный срок. Сказал умру - свято. Латыши, они шутить не любят.
   Так случилось и в Гансе. Жил с нами профессор Рижского университета, сын первого президента Латвии, Константин Чаксте, крепкий, жизнерадостный, умный, атлетического сложения мужчина, отличный товарищ. Вдруг он занемог. Температура поднялась до 38-ми.
   - Худо дело, - сказал Константин. - Я долго не протяну.
   - Ну, что ты, Константин, так глупо шутишь!
   - Я не шучу. Ровно через три дня меня не станет.
   Ну кто мог ему поверить! Вдруг ни с того ни с сего умереть! фу, даже стыдно было слушать.
   - Взгляни на моего друга Витаутаса, - подбодрил я его. - Он почти месяц лежит с температурой больше сорока и даже не думает о смерти. Только курит без передышки, - сосет трубку и ругается значительно больше, чем обычно.
   Наша аргументация не поколебала решимости Константина.
   Мы его убеждали по-хорошему, подшучивали над ним, обращались к его благоразумию, но он твердо стоял на своем.
   - Умру. Непременно умру. Ровно через три дня меня не станет...
   В один из вечеров он как будто приступил к осуществлению своего намерения: лишился сознания. Чаксте то проваливался в темноту, то оживал. Очнувшись, профессор выразил свою последнюю волю: продиктовал завещание. И снова впал в забытье. Чаксте ничего не ел. Ничего не понимал. Всю ночь бредил. Назавтра его свели какие-то судороги. Лицо перекосило. Он все время чертил руками круги в воздухе и крутил ногами, как будто ехал на велосипеде. Сознание не возвращалось...
   И что вы думаете? Ровно через три дня его не стало. Константин Чаксте умер от какой-то странной и загадочной болезни.
   За соответствующую мзду мы добились у Братке разрешения на похороны. Наш блок проводил милого Константина Чаксте в последний путь с честью. Мы положили покойника под крышей, на сквозняке. У тела профессора сменялся почетный караул. Латыши-эсэсовцы, проходя мимо, вытягивались в струнку. Мы вырыли могилу на пригорке, под березами. Гроба не достали. Пришлось довольствоваться листами раздобытого толя. В могилу, тайно от Братке, опустили бутылку с бумагой. На бумаге были перечислены фамилии участников захоронения нашего дорогого Константина.
   После похорон начальство спохватилось:
   - Позвольте, у профессора были золотые зубы. Куда вы их дели? Неужели, дьяволы похоронили вместе с ним?
   Свидетели уверяли, что их выдрал могильщик француз, француз на допросе отпирался. Оскорбленный могильщик утверждал, что к краже золотых зубов не имеет никакого отношения и что их вырвали другие. "Другие" вопили, что у них, слава богу, свои зубы есть и что о зубах Константина Чаксте они и слыхом не слыхали...
   Не найдя правды на земле, эсэсовцы кинулись искать ее под землей. В спешном порядке был выкопан труп профессора и проверены его зубы...
   Приближение фронта заставило буйвола Братке и маршала Андрашека принять какое-нибудь решение. Они договорились, что отправятся со здоровыми узниками дальше, а остальных, немощных и недужных, оставят под опекой трех эсэсовцев-латышей в Гансе. Договор оставлял за эсэсовцами право удрать из лагеря когда части Красной Армии будут в десяти километрах от него.
   Мы, настоящие и мнимые больные, в свою очередь тоже сторговались с эсэсовцами-охранниками. Мы намеревались после ухода Братке и маршала сразу отправиться своим путем - куда кому хочется. Однако решение Братке и наш сговор - все вдруг полетело вверх тормашками...
   ПОСЛЕДНИЕ ВОЗДЫХАНИЯ
   Наш лагеришко, прислонившийся к откосу холма, издыхал, как та старая кляча, которую привели к нам в качестве супного мяса...
   Правда, от супа не было ни толку, ни радости. Есть его можно было только с закрытыми глазами. Между крохотными островками грязной, нечищеной картошки плавали в нем какие-то коричневые червеобразные, почти шерстяные нити. Кухонные деятели уверяли, что перед нами не что иное, как лошадиные мускулы. Может быть, грязные нити и были когда-нибудь мускулами, черт их знает. Они противно тянулись, и там, где прилипали к миске, - а они постоянно прилипали, - алюминиевая поверхность посуды покрывалась как бы тонким слоем ржавчины, Желудки каторжников ржавели от вываренных лошадиных мускулов не хуже алюминия. Проглотишь, бывало, один моток нитей, другой и внутри пошел кавардак, весьма напоминающий холеру...
   Когда приносили бачок супа, на него страшно было смотреть. Люди отворачивали носы. Но что было делать? Ужасно хотелось есть.
   - Эх черт бы его побрал, - рассуждал узник. - Будь что будет, может, как-нибудь проглочу!
   Но даже и паршивой грязной бурды давали мало. Пол-литра в день. И ничего больше. Люди болели. Люди проклинали все на свете. Люди умирали, как по заказу, избавляя буйвола Братке от лишних забот.
   - Если мы застрянем в Гансе надолго, то все передохнем, как мухи. Никто не уцелеет. Надо что-то предпринять. - слышалось вокруг.
   Легко сказать - что-то предпринять, - когда сил нет. Правда, в лагере Ганс, кроме возни на проклятой кухне и отопления помещений, не было никакой работы. Мы снесли все деревянные постройки, где уже не осталось живых. Мертвецы и кандидаты в покойники могли ведь провести ночь-другую и на сквозняке. Не все ли равно им? Мы сломали внутренние перегородки, содрали крыши, сняли полы - и все предали огню. Когда местные ресурсы иссякли, более крепкие заключенные отправились за дровами в лес. Дровосеки обеспечивали свои бараки и кухню. Никаких других повинностей узники в Гансе не выполняли. Но и это было нелегко. Здоровых, имеющих силы добраться до леса и пилить, было очень мало. Почти все заключенные бродили по двору, как одурелые тараканы. Кто копался в навозе в поисках пищи, кто, схватившись за живот, стоял в очереди у нужника. Одни дрожали, скорчившись где-нибудь на соломе, другие стонали во дворе на снегу, как на приморском пляже.