– Так Марья Ильинична считает, что имперское изначально присуще нашему народу? – вдруг резко произнес Цветков, поднимаясь из кресла.
   Он подошел к столику, ловко свинтил крышечку с бутылки «Бушмилз» и плеснул себе в толстодонный стакан, немного, пальца на два. И не отпил, скорее – смочил губы.
   – Маша? – переспросил несколько испуганный Илья Петрович. – Признаться, да. Она побывала на нескольких форумах, где высказалась в этом духе и, вы знаете, получила большую поддержку. Сам-то я традиционно, с книжечкой. И беседовать предпочитаю, понимаете ли, глядя в лицо собеседнику. Как вот вам, скажем…
   – У нашего подсознательного, – по-прежнему резковато, на несколько повышенных тонах продолжал Цветков, словно не замечавший не только слов генерала, но и его физического присутствия в гостиной, – существует потребность быть явленным. Во времена прежние оно, в извечной битве с надсознательными табу и запретами, имея вид уже извращенный, попадало в сознание, служило истоком фобий, неврозов. Личных трагедий, в конце концов!
   Цветков выплеснул в себя виски, налил еще, вновь – на два пальца, вернулся в кресло.
   – Таковым источником оно и осталось, да теперь только появилась возможность к канализации самых темных сторон, к вскрытию самого потаенного, в чем никогда ни перед кем, тет-а-тет, не признаешься. Даже с психоаналитиком пациент вступает в отношения, когда аналитик знает его имя, номер счета, видит его лицо. А тут перед тобой – безграничное пространство, вроде бы готовое с тобой разговаривать и разговаривающее, но никакой ответственности за свои слова, рекомендации, мнения не несущее. И ты начисто освобожден от такой ответственности. Там нет, конечно, профессионального аналитика, да он там и невозможен, но вот эта многоадресность и безответственность дают ощущение, что, выплеснув все накопившееся, все саднящее, освободишься и очистишься. Я читал, кстати, на этих форумах такие признания, такие рассуждения, что просто волосы дыбом вставали.
   Цветков отпил виски, поставил стакан на подлокотник и пригладил волосы, прическа у него была – волосок к волоску.
   – Да уж! – успел вставить слово Илья Петрович. – Я бы там ввел ограничения. Иногда такое пишут…
   – Никаких ограничений! – вновь резко возвысил голос Алексей Андреевич. – Если ограничивать…
   Однако генерала своевольность гостя наконец раздражила, и Илья Петрович тоже заговорил громко.
   – Ограничить! Без ограничения может лишь элита, а кто она и кто ею не является, решить несложно. Причем тут не принцип «кто платит, тот и музыку заказывает» должен работать. Тут надо разобраться в исконном праве, праве на мнение. Вот я…
   Цветков с любопытством, пожалуй – впервые, посмотрел на Илью Петровича. С иронией даже.
   – Вот я, – продолжал генерал, – французов терпеть не могу. Безнравственный народ! Наружностью словно как бы и на людей походят, а живут как собаки…
   – Я где-то это уже слышал, – задумчиво, тихо, под нос себе произнес Цветков и допил вторую порцию виски.
   – Ихнее для них самое лучшее, а что такое Франция и Европа вообще, если задуматься? Кусочек земли! У нас на полигоне от танкового батальона до четвертой директрисы едешь, едешь, едешь, из тебя уже все кишки вымотает, а ты все едешь. А там? Сел в поезд, хлоп – и ты в Марселе! Буайбес пожалуйте кушать!
   – Это вы к чему? – Цветков, без прежней резкости, поднялся, чтобы налить третью порцию.
   – А к тому, что нигде нет того духу, который у нас в России. Нигде! Не генетическая предрасположенность, а разлитая в воздухе государственность. Понимаете?
   Алексей Андреевич кивнул.
   – А потом вдруг оказывается, что и среди французов есть личности героические, а следовательно – имперские, ибо героизм и имперскость суть синонимы!
   И генерал рассказал Цветкову про подвиг Леклера.
   Алексей Андреевич, выслушав рассказ, предположил, что подобным образом может поступить лишь человек, хорошо знающий предмет, в данном случае – гранаты, что сам бы он скорее или отшвырнул гранату на безопасное расстояние, или же, если бы не было другого выхода, а вокруг бы были значимые для него, Цветкова, люди, упал бы на нее, закрыв – излагая это, Алексей Андреевич спросил сам себя: смог бы? и ответил: нет! – окружающих своим телом. Илья Петрович согласился с Алексеем Андреевичем и сказал, что в Леклере сразу увидел военную косточку, что и по бумагам Леклер в заморских территориях не лингвистическими изысканиями занимался, а служил лейтенантом-парашютистом.
   – И вы не предполагаете, что он здесь со специальной миссией? – спросил Алексей Андреевич.
   – Со специальной? – Илья Петрович поднял брови. – Что это за миссия?
   – Безнравственные, как вы заметили, французы, наряду с безнравственностью отличаются крайней независимостью в своих тайных операциях. Смею вас в этом уверить. Ведь здесь, кажется – километрах в сорока, прокладывают газопровод.
   – И что?
   – Как – «что»? Энергетическая безопасность, Илья Петрович! Энергетическая! В каких территориях служил ваш Леклер? Небось – Гвиана! Так там же нефть! Нефть! И космодром! Он не просто домашний учитель, он человек особенный. Это видно сразу…
   Но тут позвали обедать.
   Хотя за столом Алексей Андреевич сидел рядом, по правую руку, с хозяином дома, тема энергетической безопасности была отставлена. Разговор был расплывчат. Цветков же с любопытством поглядывал на сидевшего напротив него учителя и все собирался вступить с ним в разговор, но переговариваться через стол казалось ему неудобным. Лайза Оутс, сидевшая от Ильи Петровича слева и лишенная возможности строить – к чему она уже имела привычку – глазки Цветкову, попыталась строить их мсье Леклеру, но тот невозмутимо был занят Никитой, которому объяснял названия элементов столовых приборов, и Лайзе лишь скупо улыбнулся. Один раз. Алексей Андреевич, после конфликта в придорожном кафе, встречаясь с каждым новым человеком, старался взглянуть на него со спины.
   Обед проходил в узком кругу. Приближение осени уменьшило число постоянных гостей генерала. Но и среди прежде постоянных произошли замены. Так, милицейский подполковник, бывший прежде близким генералу, в силу внутренних, от Ильи Петровича не зависящих, течений, был из структуры МВД руководством изъят, отправлен вроде бы на пенсию, но по имевшейся у генерала информации, после обязательных процедур – медицинского обследования, длительного отпуска – мог вскоре оказаться на скамье подсудимых.
   Милицейский подполковник, как и исчезнувший без следов двутельный, обладал о генерале Кисловским кое-какой информацией и вполне мог, в обмен на обещания послаблений, Илью Петровича сдать. Закусывая сыровяленой ветчиной с луком, козьим сыром и кедровыми орешками и запивая ветчину белым охлажденным вином, генерал посматривал на приглашенного к обеду преемника милицейского подполковника, бывшего с отставленным в тех же чинах, но – значительно более молодого и – что было видно сразу – значительно более хваткого. Преемник говорил о пагубности коррупции. Говорил с воодушевлением, не цитировал представителей высшей государственной власти, а выражал личное мнение, и получалось, что борьба с мздоимством для него самого вопрос почти интимный, что этой борьбе он был готов посвятить всего себя без остатка.
   – А позвольте спросить, – Илья Петрович хоть и прервал речь преемника, но тон его был донельзя любезен, – вы ведь не из наших мест? Где же прежде проходили службу? Почему же именно к нам были назначены? А?
   – Я был откомандирован к полиции ЕС от России. Служил… – преемник кашлянул, – на Балканах. Срок командировки вышел, меня направили к вам. И могу сказать, что мне у вас очень нравится. Люди душевные. Отношения искренние. Нравится!
   «Еще бы! – подумал Илья Петрович. – Еще бы тебе не понравилось! Квартиру тебе дали отличную, кабинет светлый, жену твою на работу устроили, детей в школы определили, в гости приглашают, а сейчас и филе телятины с баклажанами и соусом из красного вина будешь жрать! Такое всем понравится…»
   – Это – хорошо, – произнес вслух Илья Петрович. – Войдете по-настоящему в курс дела, начнете работу свою по чистке конюшен, там, глядишь, и…
   Что будет потом, генерал не знал. Он застрял на этом союзе «и», он несколько раз повторил: «и… и… и…», сделал пальцами этакий жест, мол, все перемелется, все будет хорошо, и для себя самого неожиданно заговорщицки подмигнул пристально смотревшему на него мсье Леклеру. А тот вдруг, как показалось Илье Петровичу, – с тем же видом подмигнул в ответ.
   Подали телятину. Телятина таяла во рту. Гости отметили искусство маэстро Баретти, попросили Илью Петровича позвать Баретти, дабы выразить восхищение маэстро лично. Преемник был в некотором изумлении: он и не предполагал, что в столь – в сущности – глухих местах, среди лесов и разливов великих русских рек, у кого-то в доме живет повар-итальянец. Да еще и учитель, этакий гувернер из романов школьной программы, мусью, это же надо! а генерал-то, генерал! ну молодец, ничего не скажешь, на ГСМ, что ли, сделал состояние, на ПЗРК, на подневольном труде солдат срочной службы, но телятина – просто класс, такого еще не едал, и вино, и даже – водочка какая-то особенная, может, он, генерал-то, и самый обыкновенный генерал, просто умеет жить, верно вложил пенсию, скажем – в акции, скажем – дочка ему помогла сыграть на Интернет-бирже, он и разбогател, там же деньги делаются из воздуха, просто из воздуха, надо бы объяснить своей, что она, вместо того чтобы меня пилить, могла бы тоже попробовать, могла бы, а то вновь начала, ну вбила себе в голову… да-да, я еще от одного кусочка не откажусь… а гувернер-то, гувернер! Ну и дела…
   После обеда мужчины расположились возле камина. Подали кофе. Леклер, Никита, Маша с Лайзой и примкнувшая к ним Тусик собрались в дальнем конце каминного зала вокруг белого рояля. Лайза, фальшивя и пуская петуха, начала напевать попурри из последних британских поп-хитов. Маша спросила у Леклера, играет ли тот на музыкальных инструментах, на что Леклер ответил, что пока еще не пробовал, но когда Лайза, несколько обиженная невниманием, встала из-за рояля, сел к инструменту и начал наигрывать удивительно трогательную и лирическую мелодию.
   – Что это? – спросила Маша.
   – Тема из «In the Mood for Love», – ответил Леклер, – композитор Мишель Галассо. Вам нравится?
   Музыка была пронизана внутренней энергией, энергия эта требовала выхода, но Маше хотелось, чтобы Леклер продолжал и продолжал играть, чтобы он не останавливался. В ней – то ли от музыки, то ли от ощущения осени, – разрасталось какое-то смутное, неоформленное чувство. Она испугалась. У нее перехватило дыхание. Она почувствовала, что краснеет.
   – Сыграйте что-нибудь другое, – сказала Маша.
   – Я могу! Давайте – я! – К пианино протиснулась Тусик, крутым бедром своим сдвинула с табурета Леклера и ударила по клавишам.
   – Splendide! – сразу сказал Леклер, и Маше, только что готовой броситься французу на шею, захотелось разбить о его изящно вылепленную голову китайскую фарфоровую вазу, память о покойной матери. Как он может быть таким сервильным! А если бы за пианино села я, он бы, небось, начал охать и ахать! Все-таки все они такие, готовы на все ради денег, это так заметно, так неприятно, неужели он сам не понимает, неужели ему не стыдно? Или… Или – ему наплевать, наплевать на всех здесь присутствующих, он не видит здесь людей, перед ним только набитые вырезкой, припущенным на пару диким рисом, залитые вином и водкой мешки с костями, и только он – живой и всех здешних он использует ради своей выгоды? И я, получается, тоже – мешок?
   Маша чувствовала, как у нее горят уши. Из-за чего – понять она не могла. Из-за самой себя? Из-за этого Леклера? А он – смельчак! Как он с гранатой! Вот ведь самообладание! Перед глазами Маши появился легкий туман, сгустился, потемнел, растаял без остатка, меж лопаток пробежала тонкая струйка пота, и Маша встретилась взглядом с Леклером. Нет, говорил этот взгляд, ты не мешок, ты не мешок, ты не… ты… ты…
   – Тусик! – послышался от камина голос Ильи Петровича. – Сыграй-ка вальс! Или – танго! Ты как-то играла, я помню…
   Тусик отняла руки от клавиш, некоторое время держала их на весу, словно собиралась погрузить в какую-то едкую жидкость, и шевелила пальцами, расправляя плотные, невидимые резиновые перчатки, потом опустила руки и заиграла, «Tanguedia de Amor», волшебная музыка, Тусик путалась в ней, плутала, но ухитрялась выходить на ведущую тему, даже – импровизировала. Джазистка!
   Цветков, с сигарой, сытый и хмельной, возник за Леклером и спросил, как тот переносит тропическую жару. Леклер обернулся. Простите – о какой жаре речь? О тропической, о тропической жаре. Хорошо, никогда не жаловался. «Акцент у него, акцент… – подумал Цветков. – У меня самого язык хромает, но акцент я чувствую. Канадец? Да, кажется…» Но в Монреале климат почти российский, правда? В Монреале? Да, климат похож, но – мягче, мягче значительно. Вот березы… Ненавижу березы! Сорняк! Пошлый сорняк! Да что вы? Сосны, дубы – это да, а березы… Гадость! Но это же символ России! Это вам, французу, так кажется, а я, дворянин и потомок, считаю – дуб. Толстой писал про дуб. Вы читали Толстого? Читал. И я читал, но всетаки скажите – как там в тропиках? Вы обеспечивали безопасность на буровых или на космодроме? Там нет ни буровых, ни космодрома? Какая Новая Каледония? А, там у вас была какая-то заварушка, помню, помню…
   Алексей Андреевич жестом попросил Леклера никуда не уходить, сам отправился освежить коньячный бокал, а когда вернулся к роялю, то увидел лишь спину француза: учитель уводил Никиту, смотревшего на него с восторгом, из гостиной. Вот, вот когда Леклер предоставил возможность взглянуть на его затылок, но затылок учителя был совсем не разбойничьим, сухим и – так показалось Цветкову – неумным.
   Никите пора было спать.
   Детское время кончилось.

12

   Лайза хотела перед сном вновь обсудить Цветкова – теперь в его чертах, казавшихся самому Алексею Андреевичу по-европейски аристократическими, Лайза, по-оксфордски широко, видела и скифское буйство и татарский разгул, – но Маша, сославшись на головную боль, ушла к себе. Стащила через голову платье, натянула джинсы, теплую майку, схватила куртку и с кроссовками в другой руке, на цыпочках спустилась по лестнице. Дверь открылась легко, без скрипа. Маша обулась, надела куртку. Чуть отойдя от дома, подняла голову: Лайза, судя по пробегавшим по потолку теням, смотрела спутниковое телевидение.
   Маша застегнула молнию до конца, вдохнула полной грудью, глубоко засунула руки в карманы. Воздух был полон ощущением близкой, стылой и темной воды. Еще недавно пылавшие щеки – Лайза несколько раз пошутила по поводу Машиного румянца – остывали. Ветви деревьев были чернее черного горизонта. Вдалеке, у пристани, горел дежурный фонарь. Он казался большой, готовой вот-вот закатиться за горизонт звездой. Луна, словно вырезанная из серебряной, чуть примятой фольги, была приклеена к центру неба, весь мир вращался вокруг этого холодного, бесстрастного зрачка.
   Глаза отчего-то наполнились слезами. Маша плотно сжала веки и тряхнула головой. Она самой себе не нравилась: зачем ввязалась в дурацкое соперничество из-за Леклера с Лайзой и Тусиком! И Тусик, и Лайза почувствовали, что учитель нравится Маше, но каждая, подчиняясь инстинкту, пыталась побороться за внимание француза. «Я тоже такая?» – спросила себя Маша и ответила вслух:
   – Нет!
   Она медленно дошла до запертых ворот. Гравий влажно скрипел. Пошла вдоль забора. Остановилась, вернулась: в щель между столбом ворот и первой секцией забора было видно, что метрах в пятнадцати от ворот усадьбы генерала Кисловского стоит легковая машина. В салоне вспыхивали огоньки двух сигарет.
   Маша посмотрела на укрепленную на кронштейне телекамеру. Крохотный красный индикатор светился, камера работала, но направлена была в противоположную от таинственной легковой машины сторону, на далекие огни за разливом реки, и, судя по тому, что не рыскала по окрестностям, дежуривший, один из этих Хайвановых, несший двойную нагрузку Лешка, просто-напросто спал. Маша расстегнула нагрудный карман куртки, в руку легла портативная рация. Одно нажатие на тревожную кнопку – и Маша представила, как Шеломов вставляет обойму в многократно проверенный, верный «ТТ», как отец бежит в оружейную, как Лешка хватает карабин. А Леклер? Он же не имел инструкций, мог оказаться в самом глупейшем положении. Мог попасть под перекрестный огонь. Его могли похитить, взять в заложники. Ему никто не рассказывал про окрестных разбойников. Мог разве что маэстро Баретти, но Баретти относился к разбойникам как к традиционной русской игре, как к чемуто вроде катания на санях и, не любя традиционного вообще, традиционного русского – в частности, наверняка ничего Леклеру про разбойников так и не сказал. Оставался Никита, но у Никиты был слишком маленький словарный запас, он мог сказать про «плохих», а под это определение попадали многие, например – сама Маша, за то, например, что не давала Никите садиться на Лгуна. А Маша… Маша… Плохая совсем из-за другого: мне нравится Леклер, понравился сразу, как только появился, но признаться в этом трудно, и что в этом Леклере такого? А не могу на него смотреть, чтобы не ощутить где-то внутри приятного жара, а у него во Франции – жена, любовница, любовница – обязательно, он думает о них, собирается к ним вернуться, а я, дочь богатого отца, бешусь с жиру, надо делом заниматься, папа был прав – нечего оставаться больше в поместье, надо решиться и уехать вместе с Лайзой, а этот Леклер пусть остается тут, мерзнет, тоскует, думает о своих оставленных в Париже женщинах, пусть!..
   … Один из огоньков, прочертив дугу, погас – куривший раздавил сигарету в пепельнице. После чего открылась дверца со стороны пассажира, кто-то вышел из машины и легким движением дверцу закрыл. Камера слежения по-прежнему смотрела в другую сторону. Машина тронулась с места, шурша подмерзшим гравием, выползла на асфальт, по-прежнему – не включая габаритные огни и фары, растаяла в темноте.
   Вышедший из машины приблизился к забору. Маша отступила в тень деревьев аллеи. Темная фигура двинулась вдоль забора, забирая к разливу реки. Маша дала ей оторваться, потом, отделенная от фигуры забором, начала преследование: ближе к разливу кирпичный забор, у самой воды, уступал место затрапезной сетке-рабице, натянутой между вколоченными в землю столбами.
   Фигура остановилась. Маше показалось, что человек – как она несколько минут назад – любовался луной, отраженными от поверхности вод звездами, но услышала журчание струи, увидела, как струя блестит в лунном свете. Он метил пространство, его разведенные в стороны плечи говорили о силе и власти, она – могла лишь присесть, ее пространство было мало, ограничено лишь чуть расставленными ногами. Между мужским – этого человека, и женским – Маши, была пропасть: не только потому, что он был чужим, значит – враждебным, но и потому, что его мир был шире, мог включить в себя ее маленький мирок, подчинить, раздавить.
   Человек чуть согнул ноги, спрятал часть себя, важную – Маша знала – часть, но ею ни разу, только у Никиты, безволосую, остренькую, не виденную, застегнулся, сделал шаг к сетке, надавил плечом, легко просочился в образовавшуюся дыру, вышел на проложенную вдоль забора тропинку и пошел навстречу Маше. Фигура казалась огромной. Свет дежурного фонаря на пристани создавал вокруг фигуры мерцающий ореол. Капюшон куртки напоминал высокий гребень. Персонаж компьютерной игры, демон.
   Маша вновь подумала о тревожной кнопке, но успела лишь отступить с тропинки в сторону, давая дорогу фигуре. Сердце колотилось. Неужели ее не заметили? Да, не заметили! Что ж, тем хуже для него, как-никак Маша долгое время занималась техникой городской самообороны, которую в Талботе преподавал отставной сержант Лавгроув. Сейчас он у меня получит, сейчас я ему покажу! Маша сделала глубокий вдох и медленно выдохнула, приводя в порядок и нервы, и мышцы. Она неслышно вернулась на тропинку, фигура приближалась к аллее, явно собиралась повернуть к дому, надо было успеть!
   Маша резко бросилась вперед, рассчитывая ударом в спину повалить нарушителя границ поместья, чтобы потом, используя полученные от Лавгроува навыки, захватить руку поверженного на излом и только тогда нажать на тревожную кнопку. Но шедший впереди легко увернулся, дал Маше чуть пролететь вперед, сам поймал ее руку, сделал подсечку, и Маша с размаху упала на гравий тропинки.
   – Ай! – слабо крикнула Маша.
   – Это вы? – спросил ее оказавшийся сверху человек. – Маша? Это вы?
   Он проворно привстал, и лицо его осветилось: учитель Леклер. Маша была настолько потрясена произошедшим, что сначала даже не обратила внимания, что Леклер говорил по-русски.
   – Yeach, it’s me! – сказала Маша. – What do you do here?
   – Pardon?
   – А! Вы… кто? Вы – не Леклер? Кто вы? Я сейчас вызову… – Она вытащила из кармана рацию.
   Леклер рацию отнял и помог Маше подняться. В свете далекого фонаря его лицо казалось еще более худым. Он был бледен. От него сильно пахло табаком, каким-то пьянящим одеколоном.
   – Я сделал вам больно? Простите… Я не хотел. Я не знал, что за мной идете вы. Думал – кто-то из братьев. Или – Шеломов. Почему вы не спите? Уже так поздно…
   Он отряхнул Машины джинсы, удерживая ее за руку, распрямился.
   – Не надо никого вызывать. Я не причиню зла ни вам, ни вашим близким. То есть вашим близким я хотел причинить зло, я хотел отомстить, но теперь… Нет, не теперь, а когда увидел вас на кладбище, вы приехали на лошади… То есть я хотел отомстить, но не мог себя заставить. Вы мне, – учитель смущенно улыбнулся, – вы мне мешали.
   – Я – мешала? Отомстить? Кому? За что? И кто вы такой, в конце концов?
   – Я – Дударев, Иван Дударев, сын Никиты Юрьевича, бывшего друга вашего отца, которого отец ваш разорил и довел до смерти. Это мои люди и я вместе с ними устраивали налеты. Слышали? Ну конечно, слышали! Я много сделал плохого, но теперь…
   Маша освободилась от крепкой хватки Дударева. Ей пришлось помассировать запястье.
   – Что вы теперь? – спросила она, еще и дуя на руку.
   – Я… Я люблю вас, Маша. Полюбил с первого взгляда. Потом видел вас на концерте. Вы были с этим дуболомом Шеломовым. Я проходил мимо, вы разговаривали с адвокатом вашего отца…
   – Он пропал… без вести… Никто не знает, где он…
   – Без вести? Да, он, кажется, погиб… То есть – умер от сердечного приступа. Мне говорили, что…
   – Отец нервничает. У адвоката его бумаги. Отец говорил…
   Дударев словно не слушал Машу.
   – Я люблю вас! – повторил он. – И это – ужасно!
   – Почему? – Его слова грели, обволакивали Машу.
   – Я не могу выполнить клятву, не могу отомстить за отца, не могу рассчитывать на взаимность с вашей стороны. Поэтому я и нанялся к вам под именем этого Леклера, поверьте – это было несложно, думал: любовь пройдет, если я буду видеть вас каждый день. Ну, сами подумайте – влюбиться с первого взгляда в дочь своего врага! Литературщина, да?
   – Может быть… – Маше хотелось, чтобы он обнял ее, прижал к себе, ей хотелось понюхать его шею. – Почему вы мне говорите все это сейчас? Что вы делали там, за воротами? Вы сидели в машине… Чья машина? С кем вы говорили?
   – Этого, нового милицейского начальника. Он должен меня поймать. А мы с ним были знакомы по Боснии. Я там служил… Уехал, когда отец заболел, в отпуск, на несколько дней, не вернулся и теперь я дезертир… Но меня пока считают пропавшим. Без вести… Как адвоката вашего отца… Но, Маша, я говорил о другом…
   Маша всмотрелась в его лицо. Маше хотелось, чтобы Иван повторил, что он любит ее, пусть обо всем прочем расскажет потом, сейчас – важно именно это.
   – Ты говорил о том, что влюбился. – «Ты» далось ей с легкостью, с радостью, с облегчением. – Что влюбился в меня с первого взгляда. И?
   Его лицо приблизилось на расстояние шепота. Маше хотелось – ближе. Он хотел что-то сказать, открыл было рот, но его слова остались невысказанными.
   – Этот новый милиционер тебя узнал? И понял, что ты – не Леклер. И сделал вид, что уехал, а тебя вызвал на разговор? И чего он от тебя хочет?
   Дударев пожал плечами.
   – Денег… Он кое-что знает про меня. Не только что я не тот, за кого себя выдаю. Там, в Боснии, была одна история… Международная мафия. Они переправляли из Албании, через Боснию, дальше – в Италию, в Австрию… афганский героин. Отработанные каналы. Без опеки спецслужб эти каналы не работают. Ну, скажем так – без опеки бывших сотрудников спецслужб, сохранивших связь с действующими. Он закрывал глаза на то, что происходило у него под носом, а ко мне случайно… Это долго рассказывать!
   – Я не спешу, – сказала Маша.
   Вот сейчас он возьмет меня под руку, мы уйдем в глубь сада, сядем на скамейку, он закурит, мне нравится, когда курят, этот запах, он будет держать сигарету той же рукой, которой держал себя, когда мочился. Как пахнет эта рука? Смесь мужского запаха и запаха табака. И совсем не хочется спать, совсем.