— Да вы сказывайте, барыня, толком… Разнес, что ли, генерал Ивана Алексеевича?
   — Разнес?! Эка у вас слог какой… Хоть бы вы, Григорий Николаевич, ради Леночки несколько поотесались, а то, право, словно бы вы не благородный человек, а мужлан говорите!
   Лаврентьев добродушно усмехнулся и промолвил:
   — Была, значит, выволочка?
   — Тьфу ты! И откуда вы такие хамские слова берете?
   — Что вы, Марфа Алексеевна? — поддразнил Лаврентьев. — Это самое деликатное слово. Нонче во дворце не иначе говорят…
   — Не вам бы о дворце говорить! Могли бы и во дворце быть, если б не ваша глупость… Экое именье-то было!..
   — Слыхали, Марфа Алексеевна…
   — И еще раз услышать не мешает… А еще жениться выдумали… Чем детей-то содержать будете?
   — Небось прокормимся! — шутя говорил Лаврентьев.
   — А братец ужо поблагодарит вас. Это вы, видно, старика Вязникова настроили к губернатору ехать, а губернатор после все срамил братца насчет какой-то статистики… Очень это по-родственному!.. И Вася долговязый туда же… путается! Я даже и не поверила. Что выдумал глупый! К Кузьме Петровичу разлетелся с советами!.. Ну, времена, нечего сказать!.. И как это старик не высек сына-то… Впрочем, и то: сам он недаром в молодости в солдатах был. Яблочко от яблони падает недалеко! Вот еще намедни пришла братцу бумага секретная: искать по уезду какого-то студента Мирзоева… Просто ни минуты покоя… Каково по жаре по эдакой рыскать!
   — Да где Леночка? — перебил словоохотливую старуху Григорий Николаевич.
   — А я почем знаю! Верно, сейчас придет. За книжкой, чай, сидит!
   — Здорова она?
   — Не говорит, что больна; значит, здорова.
   — Ну, это значит, что пристяжная скачет!
   — А я вот что вам скажу насчет вашей Леночки. Вы, как жених, книжки бы у нее все отобрали…
   Лаврентьев весело рассмеялся при этих словах, произнесенных Марфой Алексеевной самым серьезным тоном.
   — Не смейтесь… смеяться еще погодите, а право, послушайте меня, а не то того и гляди и она обезумеет… Долго ли! Нынче какая-то мода безумствовать… Мало ли нигилистов [42] этих развелось, а братец совсем дочку свою распустил… И вот еще что: уж скорей бы вы венчались, право…
   — Вы-то что спешите?
   — А то, что кровь-то родная; слава богу, племянница! — даже обиделась Марфа Алексеевна. — Вы-то слепы, а я, даром что старуха, а вижу.
   — Что ж вы видите?
   — Лена, бог ее знает… больна — не больна, а стала последнее время какая-то нехорошая. Худеть стала, — это не к добру. По-моему, это все от книг. Обрадовалась, что Вязников из Петербурга понавез разных книжек, и набросилась. Хорошего она оттуда не вычитает, верьте слову, а только от хозяйства отобьется! И то отбилась! И к чему Вязников Лене книги дает? Читай сам, коли путного дела нет, но благородную девушку зачем впутывать? Слава богу, она тоже училась, в гимназии курс кончила, нечего ее опять учить!
   Марфа Алексеевна хотела было продолжать, но посмотрела на Григория Николаевича и с сердцем плюнула.
   — И я-то хороша! — проговорила она. — Я по-родственному предостерегаю жениха, а он смеется! Да мне-то что за дело! С вами, как посмотрю, и говорить-то нечего!
   — Опять баталия? — раздался в это время из дверей веселый стариковский голос, и вслед за тем в столовую вошел, потягиваясь после сна, Иван Алексеевич.
   Это был предобродушный, небольшого роста бравый старик лет под шестьдесят, с седыми, коротко остриженными волосами и располагающим лицом. Он был в форменном люстриновом пальто, держался с молодцеватостью старой военной косточки и посасывал какую-то невозможную сигару.
   — Снова Марфа донимает вас, а, Григорий Николаевич? — весело продолжал старик, пожимая руку Лаврентьева. — Она ведь консерватор чистейшей крови… Хе-хе-хе! Верно, на нигилистов жаловалась? Сестрица и меня в нигилисты записала! — снова разразился веселым смехом бравый старик.
   — И впрямь старый нигилист!
   — Нигилист — исправник! Ах ты, Марфа Посадница [43]! Тоже и она нынче политикой занимается, а мне так она… хоть бы вовсе ее никогда не было, — столько с нею хлопот!
   — Вам, братец, посмотрю, как с гуся вода. Губернатор вам сраму наделал, а вы…
   — Не плакать же! Ну, распек; надо правду сказать, распек, что называется, со всеми онерами, — обратился Иван Алексеевич к Лаврентьеву. — Главное — зачем статистика неверна. Так разве я статистик? Я исправник, а не статистик. Ну, да пусть. На то он и губернатор!
   — А все Никодимка нагадил, а еще кум! — вставил Лаврентьев.
   — Это он против меня хотел апрош [44] вести, да сам попался!.. Жаль, что вы не застали тогда меня; на следствие в другой конец уезда катал! А Никодиму Егорычу на руку. Бестия обрадовался случаю и набрехал в телеграмме с три короба. И мне гонка, и его того и гляди турнут! Так-то. Жаль, жаль, Григорий Николаевич. Мы бы эту поганую историю затушили бы своими средствами. Я бы вашего врага как-нибудь уговорил, а теперь — скандал. Его превосходительство не знает, как и быть… Чиновник по особым поручениям дело представил по-своему. Кузьма-то, не будь дурак…
   С этими словами Иван Алексеевич плутовски прищурился и весело рассмеялся.
   — Как бы и вам, братец, не досталось?.. — заметила Марфа Алексеевна.
   — А мне за что? Слава богу, я каши-то не заваривал. Мне предписано было взыскать, а я предписал Никодиму Егорычу. Так разве я предписывал ему пакостить? Я ему по-дружески еще сказал, что ежели что такое, то отложи… Иной раз и строжайшее предписание забудешь, коли придется его исполнять на людских спинах. Тоже и мы люди! Да. На многое насмотришься, а иной раз и ничего не поделаешь, жалость надо в карман, чтобы своя шкура осталась цела! При бывшем губернаторе всего бывало: иногда, я вам скажу, чуть не плачешь, а порешь. Анафемская служба, самая анафемская, — вздохнул старый исправник. — А кормиться надо!
   Лаврентьев лениво слушал старика, все прислушиваясь, не раздадутся ли шаги Леночки. А старик, оседлавши своего любимого конька, не скоро останавливался.
   — И знаете, что я вам скажу, Григорий Николаевич: верьте мне не верьте, а прежде куда душевней было…
   — Будто?..
   — Конечно, слова нет: реформы… высокое их значение… гласный суд [45]… не спорю… но только прежде проще все как-то, смятения этого в умах не было… цивилизации… Уж я и не знаю, как это вам сказать!.. Ну, положим, — взятки, это точно; но ведь и теперь разве ангелы? Оно, если разобрать, то еще спорный пункт… Потребности нынче разные, воспитание детей, а жалованье — мизерия какая-то; человек и должен позаботиться о семье… Я, впрочем, не об этом, а насчет простоты… Прежде ты знал, что делать, а теперь разве я знаю, как мне поступать?! С одной стороны, чтобы немедленно, а с другой — чтобы деликатно, без шума! И немедленно, и без шума… вот и вертись! А главное: и тут смотри, и там смотри! И начальства остерегайся, и публики остерегайся, и всякому толстопузому мирволь, и чтобы в газетах о тебе ни слуху ни духу, и чтобы все везде благополучно!.. Что ни губернатор, то система… Прежде одно начальство знали и опасались, а теперь еще и разных толстопузых опасайся… Разве я могу его, жидомора, теперь за бороду, как прежде? Шалишь, исправник! У них теперь амбиция, и он тебе такую мину подведет, что и с места слетишь!.. Анафема, а не служба!
   Старый исправник хотя был и добрый человек, но все-таки не ангел и, где мог, пользовался; впрочем, брал по чину и добродушно. Тем не менее при всяком удобном случае старик любил пофилософствовать и искренно возмущался тяжелыми временами.
   — И честят же нас! — продолжал старик, закуривая свой трабукос [46]. — Честят! — повторил он, улыбаясь. — Что ни нумер ведомостей [47], то непременно либо исправника, либо станового пробирают. Только про них и пишут. Читаешь, читаешь, а иногда даже злость берет, выходит, будто вся беда идет от исправника да от станового. Все хороши, только, мол, исправники шельмецы!.. А как смекнешь, что и писателю надо кормиться, так даже и злость отходит. Повыше жарить нельзя, а кормиться надо; может, у него и семейство есть, он и жарит нашего брата. Иной раз, шельма, так отбреет, что лихо… хохочешь, как он расписывает! Вот теперь, наверное, скоро будет корреспонденция. Прочтем!.. И продернет же он за эту историю!.. А губернатор не любит, когда об нашей губернии пишут. Вот давеча он меня распекал за эту статистику: зачем, мол, о Залесье неверные сведения… Верно, говорит, и весь уезд так же спутан, и приказал всю статистику заново! А когда мне статистикой заниматься? И так последнее время все по секретным предписаниям гоняют, как зайца… Губернатор ничего себе, человек добрый, но донял своей статистикой… беда!
   — Може, я могу помочь? — спросил Григорий Николаевич.
   — Помоги, отец родной, в ноги поклонюсь. Я вам дам таблички эти, вы там проставьте что знаете, чтоб им пусто было!.. Тут — статистика, там — недоимки, чтобы немедленно, а вдобавок — гонка по секретным предписаниям… Вот намедни еще новое получил: разыскать какого-то студента — Мирзоева. А как его разыщешь? У него на лбу не написано, что он Мирзоев, а приметы такие, что и вас можно принять за Мирзоева: лицо смуглое, волосы черные, роста среднего. Вот и ищи!
   Старик добродушно рассказывал о секретном предписании. Обыкновенно все его домашние тотчас же знали о служебных секретах, ибо исправник нередко в домашнем совете обсуждал секретные бумаги.
   — Очень уж трудно стало! Вот год дотяну до полного пенсиона, и бог с ними! Слава богу, все дети на ногах теперь. Намедни Кузьма Петрович приехал, как бы вы думали, с чем? Скажи я ему автора корреспонденции, которая — помните? — недели две тому назад была напечатана в газетах. И ведь обиделся, когда я сказал, что это не мое дело. Он сына Вязникова подозревает… Только едва ли. А статейка была ядовитая… Кривошейнов очень сердился и теперь после истории рвет и мечет… Эх, времена-то пошли! — вздохнул исправник. — Да что ж это Леночка не идет? Не знает разве, что Григорий Николаевич здесь?
   Иван Алексеевич подошел к окну и крикнул:
   — Леночка! Лена! Иди, голубчик, к нам! Григорий Николаевич пришел, и самовар на столе.
   — Сейчас иду! — раздался сверху Леночкин голос.
   Через минуту она вошла в столовую. Лаврентьев был поражен видом молодой девушки, такая она была расстроенная и сумрачная. Он подошел к ней, крепко пожал руку и с нежным участием взглянул ей в глаза. Они были красны от слез. Леночка поглядела на Лаврентьева робким взором, точно виноватая, и опустила глаза. Слабая, страдальческая улыбка мелькнула на ее лице, когда Леночка заметила перемену в Григорье Николаевиче. Он был в черном сюртуке, и вместо косматой гривы, придававшей его лицу оригинальный вид, волосы его были приглажены и даже напомажены, отчего некрасивая физиономия Лаврентьева еще более потеряла…
   — Вы нездоровы, Елена Ивановна! — произнес с необыкновенной нежностью в голосе Григорий Николаевич. — Позвольте, я за лекарем быстро смахаю.
   — Нет, не надо, Григорий Николаевич. Я… так… голова болит.
   Она торопливо отошла от него и села за самовар.
   — Что ты, Леночка? В самом деле не прихворнула ли? — осведомился и старик, ласково поглядывая на дочь.
   — Нет. Голова немного болит.
   — А ты бы капустки, Леночка, на головку!
   — Еще бы голове не болеть! Целые дни за книжками! — заметила Марфа Алексеевна.
   Лаврентьев свирепо взглянул на Марфу Алексеевну и проговорил:
   — Это вы все, Марфа Алексеевна, зря говорите…
   — Деликатно, очень деликатно! — проворчала Марфа Алексеевна. — Вы с отцом готовы во всем Лене потакать. Ужо погодите, как мужем будете, так ли станете в глаза смотреть…
   — Да полно тебе, Марфа Посадница, воевать-то! — вступился старик. — Жаль, что вас исправниками не назначают, а то бы хорошая из тебя вышла исправница! — смеялся Иван Алексеевич. — Мы вот с тобой книг не читаем, а Леночка пусть себе на здоровье читает. Ее дело!
   Леночка молча сидела за самоваром, пока старики перебранивались. Когда отпили чай, она подошла к Лаврентьеву и проговорила, не поднимая глаз:
   — Пойдемте, Григорий Николаевич, в сад!..
   Они вышли в сад и тихо пошли по дорожке. С тревогой и нежностью посматривал Григорий Николаевич на Леночку, недоумевая, что у нее за болезнь и отчего она упорно отказывается от доктора. Он напрасно старался заглянуть ей в лицо. Она шла, склонив на грудь голову, погруженная, казалось, в раздумье. По временам ее плечи вздрагивали, и рука нервно сжимала платье.
   Так шли они несколько минут.
   — А мы вчера с Николаем Ивановичем фортепиано в городе торговали. Теперь за вами дело, Елена Ивановна. Поедем-ка завтра? Заодно к лекарю бы съездили! — с глубокой нежностью произнес Лаврентьев.
   Леночка вздрогнула и остановилась. Она взглянула на Лаврентьева умоляющим взглядом, хотела что-то сказать, но слова замерли на ее устах.
   — Елена Ивановна! Родная, ненаглядная! — дрожащим голосом сказал Григорий Николаевич, осторожно беря ее руку. — Вам очень недужится. Ишь рука совсем холодная. Что болит у вас? Я мигом слетаю за лекарем.
   — Нет, не надо. Доктор не поможет, — прошептала девушка.
   Потом, как бы решившись наконец, она быстро подняла голову и, останавливая на Лаврентьеве глаза, полные слез, проговорила:
   — Простите ли вы меня, мой добрый, хороший Григорий Николаевич?
   У Лаврентьева заныло в груди. Растерянным взглядом смотрел он на Леночку и, казалось, не понимал в чем дело.
   — Я хотела вам писать… Я… я не должна идти за вас замуж, — чуть слышно прибавила Леночка.
   Мелкие судороги исказили лицо Григория Николаевича. Оно вдруг потемнело и осунулось. Несколько секунд стоял он неподвижно, пораженный внезапным ударом, и не проронил ни слова. Казалось, он все еще неясно понимал значение ужасных слов.
   — Простите, простите меня, если можете, Григорий Николаевич!..
   — Простить? Да разве вы виноваты? — произнес наконец Лаврентьев таким тихим, нежным голосом, что у Леночки сжалось сердце. — Спасибо вам, что напрямки сказали. Хорошая вы девушка…
   Григорий Николаевич казался теперь спокойным. Необычайной силой воли пересилил он невыносимую боль. Он не спрашивал объяснений, а думал только, как бы успокоить Леночку.
   — Я во всем виноват, а вы-то чем виноваты?.. Я должен был понять, что вы не пара мне, и я не сделаю вас такой счастливой, какой вы должны быть. Туда же в калашный ряд! — как-то печально усмехнулся Григорий Николаевич. — Хотел вас законопатить в Лаврентьевке…
   — Я в Петербург думаю ехать, Григорий Николаевич!
   Лаврентьев вздрогнул.
   — Учиться, — успокоительно прибавила Леночка.
   — Вот видите, какая вы хорошая… Дай же бог вам всего доброго, Елена Ивановна! Коли что, — помните, что у вас есть верный друг.
   С этими словами он поднес ее руку к своим губам и, не оглядываясь, вышел поспешными шагами из сада.
   Лаврентьев пошел в лес, забираясь в самую глубь. Голова у него кружилась, в виски стучало. Он останавливался, отдыхал и снова шел вперед, сам не зная, куда и зачем он идет. Ему просто хотелось куда-нибудь уйти подальше. Он припоминал подробности только что бывшей сцены, и Леночкины слова так и врезывались в самое сердце. Она потеряна для него, и опять впереди одиночество, а он-то надеялся, ждал, что и для него есть счастие, что на его горячую любовь откликнулось любимое существо!..
   — Она меня жалела только! — произнес Лаврентьев. Невыносимая тоска охватила все его существо. Крупные слезы катились по осунувшемуся лицу «дикого барина».
   Поздно ночью вернулся он домой, выпил несколько графинов водки и снова ушел. Так пропадал он несколько дней в лесу и не ночевал дома. Когда он наконец вернулся домой, то кухарка со страхом взглянула на Григория Николаевича: так он был мрачен и так осунулся.
   Через несколько дней Григорий Николаевич писал следующее письмо своему старому другу, Жучку, бывшему в Петербурге доктором:
   «Любезный Жучок! Свадьба моя лопнула, а потому, если некогда, — не приезжай. Сегодня первый день, что я тверез окончательно и перестал киснуть, а то дрянь дела были, да и сам я дрянь. Завтра займусь опять делом. Она, брат, не виновата: она по совести сказала, что не может идти за меня замуж, и сама убивалась. Скоро поедет в Питер к вам, учиться. Ты, друг, познакомься с нею и, коли что надо там, окажи помощь; да если будет бедствовать — напиши: схитрим работу. Славная, брат, это девушка, очень хорошая; ну, да и то: видно, мне не жениться никогда. Нечего тебя предупреждать, чтобы ты ей о моих любвях никогда не сказывал, да и вообще никому не сказывай… В ту пору, как она это объявила, очень было трудно: насилу устоял, за собственное мясо руками ухватился, — синяки важные! Человечина — тварь слабая… Такая одолела тоска и так все опоганело, что я запьянствовал. Опротивела теперича Лаврентьевка, хоть бы продать, а поди к делу пойдет — не продам. Если хочешь чревною жизнью пожить и время позволяет — кати сюда; жать станем, тебе поди в охотку, а то шатнем в другую сторону, куда вздумаем. Проветриться хочется. А затем будь здоров… Чай, в Питере-то отощал?.. Я — по-прежнему, только седой волос одолел, и всяческая мерзость здесь иной раз сердит. Твой Григорий Лаврентьев».
   Тяжелое время переживал Григорий Николаевич, хотя он и писал другу, что перестал киснуть. Он усердно, по обыкновению, занимался с утра до вечера по хозяйству, но по вечерам нападала на него такая хандра, что он либо напивался, либо уходил в лес и затягивал там заунывные песни. Леночка по-прежнему безраздельно царила в его сердце, и он нередко боролся с желанием как-нибудь увидать ее… Ни с кем ему не хотелось видеться, и даже, когда пришел как-то к нему Вася, Григорий Николаевич не особенно был доволен этим посещением, и Вася ушел от Лаврентьева печальный, недоумевая, как Леночка могла так жестоко поступить с таким хорошим человеком, как Григорий Николаевич, который ее так сильно любит. Он решил непременно переговорить об этом с Леночкой.


XXVI


   Только после тяжелой внутренней борьбы Леночка пришла к решению, результатом которого было известное читателю объяснение молодой девушки с Григорием Николаевичем. Не одну бессонную ночь, в тоске и слезах, провела она, не зная, как быть, что делать, сознавая себя бессильной перед неведомым до сих пор мучительным и сладким чувством, охватившим все ее существо с силой впервые пробудившейся страсти, встревоженная под наплывом новых идей и стремлений, вызванных вновь чтением и беседами с Николаем. В то же время сердце ее сжималось от жалости, когда она думала о тяжком ударе, который нанесет глубоко любившему ее человеку, если ему откажет.
   «Господи! Да что же мне делать?» — не раз спрашивала себя Леночка. Она старалась отогнать любимый образ, а он все-таки носился перед ней. Она начинала думать о Лаврентьеве, считая себя глубоко виноватой перед ним; она старалась уверить себя, что любит Григория Николаевича, что должна его любить и сдержит слово… Иначе — она разобьет чужую жизнь. Она должна пожертвовать собой. С людьми нельзя так шутить… Она будет непременно его женой и заглушит в себе чувство… И в то же время мысль о том, что она должна быть женой Лаврентьева и вечно быть с ним в Лаврентьевке, приводила ее в ужас. «Нет, нет, это невозможно!» — вырвался из груди ее скорбный стон; незаметно она снова начинала думать о Николае, и сердце ее опять трепетало, как птица в клетке. Все в нем казалось ей прекрасным: и лицо, и голос, и мысли, и улыбка. Она ловила себя на этих «гадких», как называла она, мыслях и заливалась слезами.
   — Зачем он приехал? Зачем? Зачем? — шептала Леночка в отчаянии. Она избегала последнее время встреч с Николаем и при нечаянных встречах держала себя с ним холодно и сдержанно, глубоко и стыдливо тая про себя любовь к нему, но зато тем больше о нем думала: думала, оставаясь одна, думала, читая книгу, гуляя в саду, слушая Лаврентьева. Сердце ее замирало при встречах с молодым человеком. Она тосковала, если долго не видала его, не слыхала его голоса; она выдумывала какой-нибудь предлог, чтобы пойти к Вязниковым, и в то же время краснела при одной мысли о том, что Николай может узнать о ее любви к нему.
   «Разве он, умный, красивый, может когда-нибудь полюбить ее, такую скромную, простенькую, некрасивую девушку?» — часто думала Леночка и еще сдержаннее и суровее держала себя с Николаем.
   Она раньше любила Николая, но то было весеннее дыхание любви, товарищеская дружба, любовь, оставившая по себе приятное воспоминание. Теперь не то!.. Теперь совсем иное чувство пробудилось в Леночке, и она не могла противостоять ему. Она удивлялась, почему с приездом Николая все как-то переменилось в ее жизни, и Григорий Николаевич стал в ее глазах гораздо более чужим, чем прежде. Постепенно, незаметно для нее самой случилось это, и она напрасно старалась уверить себя, что это так только, пройдет потом… Она почувствовала с инстинктом любящей девушки, что совсем иные чувства заставили ее согласиться быть женой Григория Николаевича. Она привыкла к нему, она уважала и ценила его как прекрасного, честного и доброго человека; Леночку трогала его привязанность; чувство благодарности она приняла за любовь и наконец после двух отказов дала слово. Но никогда она не испытывала того, что испытывала теперь; Григория Николаевича она встречала всегда спокойно и ровно, встречала как хорошего, доброго друга; никогда сердце ее не билось тревожно в ожидании его прихода, никогда рука ее не вздрагивала в его руке; а теперь с ней совсем не то.
   — Я люблю! — невольно шептала Леночка и с этим словом нередко засыпала, счастливая своим чувством.
   Вместе с чувством пробуждался и духовный мир молодой девушки.
   Николай слишком поспешно вывел заключение, что Леночка «успокоилась», что бывший отзывчивый его товарищ, прежняя умная, пытливая Леночка, мечтавшая не меньше своего товарища, годится только для того, чтобы «нянчить, работать и есть». Сдержанная вообще, неуверенная в себе, Леночка принадлежала к числу тех скромных, глубоких натур, которые стыдливо прячут задушевные мысли и не сразу показывают богатство внутреннего своего содержания. Такова была и Леночка. Хотя она сразу показалась Николаю чересчур солидною для ее лет, слишком погрузившеюся в хозяйственные заботы, но в действительности на дне ее души теплился огонек, и мысль не засыпала. У нее были свои заветные убеждения, свои мечты, неясные стремления. Ей подчас становилось тесно в захолустье, но она считала своим долгом вести маленькое хозяйство отца и с усердием посвятила себя этому занятию. Все то, что бродило в голове Леночки, было неясно, неопределенно; ее порывания не находили себе отклика ни в окружающих ее людях, ни в окружающей обстановке и глохли, как цветок, лишенный света. Она росла физически, расцветала на деревенском приволье, но ум ее не развивался. Книг не было, приходилось читать урывками, что попадется под руку, без всякого выбора. Людей, которые бы возбудили духовную ее деятельность, тоже не было. Лаврентьев не годился для этого. Он сам ничего не читал и если влиял на нее, то влиял в другом направлении: он научил ее любить деревню, любить работу, быть полезной окружающим, но не ему было разбудить чувства высшего порядка, дремавшие в душе молодой девушки и только ждавшие какого-нибудь толчка, чтобы развиться во всей полноте.
   Скромная, трудолюбивая, всегда занятая мыслями о других, готовая помочь каждому, она мало-помалу свыклась с скромным своим положением и сумела в тесной сфере своей деятельности быть полезной. Она лечила крестьян домашними средствами, ходила за больными, нередко бывала предстательницей за них перед отцом, который любил без памяти свою Леночку, и все это она делала тихо, без шума, не напоказ, а из глубокой потребности доброго сердца. Всюду поспевала она, всегда кроткая, веселая, вносящая с собой добрую свежесть цветущей молодости и несравненную прелесть добродушия и ласковости.
   Приезд Николая, его горячие речи, полные увлекательной прелести, повеяли на нее чем-то знакомым, давно желанным. Он говорил о своих стремлениях, он высказывал свои надежды, и его слова западали глубоко в сердце девушки и звучали в ее ушах, как вечевой колокол. Она верила всему, что говорил он, и он поднимал со дна ее души тысячи мыслей и ощущений. Под влиянием этих новых ощущений и идей она точно вся встрепенулась. Она жадно вслушивалась и стала жадно читать книги, которые дал ей молодой человек. Чем-то светлым, возвышающим, манящим вдаль, волнующим душу, захватывающим мысль залило сердце молодой девушки, когда она прочитывала Шекспира, Байрона, Гете, когда она познакомилась с Белинским и Добролюбовым… Новый мир охватил ее всю. Узкий круг ее прежних дум и стремлений стал для нее тесен. Мысль рвалась на простор. Леночка переживала те счастливые времена молодости, когда под впечатлением книги так сильно чувствуется все светлое, честное и высокое, в неясной еще дали мелькает заманчивая перспектива, дух захватывается от внезапного наплыва идей и ощущений, и слезы, плодотворные слезы невольно льются над какой-нибудь потрясающей страницей. В такие минуты сердце проникается восторженностью и любовью, жажда знания и подвига охватывает человека, просветляется ум, возвышается дух, и мысль кладет свой благородный отпечаток на челе.