Николай так привык по вечерам видеть молодую девушку, что, когда она не приходила, ему чего-то недоставало. На другой день он шел узнавать, что случилось, и звал Леночку… Она покорно приходила, чувствуя, что не в силах бороться против искушения, и утешая себя мыслью, что Николай не знает и не должен знать о ее любви.
   «Что она для него?»
   Как тщательно ни скрывала Леночка свою любовь, но разве можно было скрыть ее?.. Она сказывалась в разных мелочах: она сказывалась в неровности ее обращения, в нежной дрожи голоса, когда они оставались наедине, в краске лица, в смущении… И Николай стал догадываться. Он вдруг как-то сделался с ней сдержан при других и искал случая оставаться наедине. Тогда он говорил как-то мягко, нежно, рассказывал о своей дружбе, посвящал Леночку в свои мечты, с увлечением говорил о своих идеалах, надеждах, планах, нередко дольше, чем следовало другу, держал ее руку в своей, бросал на нее взгляды, полные значения, и незаметно увлекался, не думая, что будет впереди… Ему было так весело и хорошо вдвоем с Леночкой. Она была такая хорошенькая, эта Леночка, и Николай любил ее провожать по вечерам домой. Обыкновенно они шли по лесу. Николай замедлял шаги, чтобы подольше идти рука в руку с Леночкой. И часто шли они, оба молодые, полные страсти, стараясь найти предмет разговора и часто не находя его.

 
   Однажды после обеда, чудным солнечным осенним днем, молодые люди шли по лесу и оживленно разговаривали. Леночка в этот день была как-то особенно оживлена и горячо говорила. Николай слушал ее и не слышал, любуясь ею с каким-то наивным восторгом. Она заметила его взгляд, смутилась и смолкла. Николай начал было разговор, но разговор не клеился… Оба молчали, тихо подвигаясь вперед в чащу леса.

 
   — Куда это мы идем? Пойдемте назад! — вдруг испуганно промолвила Леночка.
   — Здесь так хорошо. Тихо так. Впрочем, как хотите! Пойдемте на дорогу!..
   Опять наступило молчание.
   — Послушайте, Леночка, я давно хотел спросить вас, — заговорил Николай, — любили вы Лаврентьева или нет?
   — К чему вам знать, Николай Иванович? Не все ли вам равно?
   — Мне интересно знать. Я думаю, вы никогда его не любили и не могли любить!
   — Отчего? Он превосходный человек.
   — Мало ли хороших людей, но он не мог же нравиться вам… признайтесь… вы просто из жалости хотели выйти за него замуж…
   — Николай Иванович! Не говорите об этом! — тихо произнесла она.
   — Так вот она, дружба! — проговорил Николай.
   — Вы непременно хотите знать: ну, да, я никогда его не любила! То есть любила и теперь люблю, как очень хорошего человека, но не так, как…
   Она запнулась.
   — Как надо любить! — подсказал Николай.
   — Пожалуй, как надо любить! — повторила Леночка.
   — Я был уверен в этом.
   — Почему?
   — Да разве вы, с вашим чутким сердцем, с жаждой знания, с богато одаренной натурой, могли удовлетвориться идеалом Григория Николаевича? Его идеалы — узки; его жизнь — суха; сам он…
   — Послушайте! — перебила Леночка. — Я вас прошу при мне не говорить худо о Григории Николаевиче.
   — Да разве я худо о нем говорю?.. Я первый уважаю его, и все-таки, когда я приехал сюда и узнал, что вы выходите замуж за Лаврентьева, мне было так больно, так обидно за вас…
   — Как за ученицу, не оправдавшую надежд?
   — Как за человека, как за друга!..
   «Как странно он говорит!» — подумала Леночка, жадно прислушиваясь к его словам. А в словах его звучали нежные струны.
   — И когда я узнал, что свадьба расстроилась, я… очень обрадовался.
   — Каково-то другим!
   — Эх, Леночка!.. Все на свете проходит!
   — Проходит, но не все легко переживается… Вот вы, кажется, счастливый человек.
   — Как счастливый?
   — Да так. Вам увлечься нипочем.
   — Вы думаете?
   — Вы не сердитесь: я думаю!
   — Вот вы какая! А на каком основании?
   — Как вам сказать?.. За откровенность — откровенностью. Вам очень нравится Нина Сергеевна?
   — Откуда вы взяли?
   — Нравилась?
   — Пожалуй, чуть-чуть!
   — А теперь?
   — Ни капельки!
   — Так как же вы не счастливый человек! Впрочем, и слава богу!
   Они вышли к дороге и пошли опушкой.
   — А вы… вы никого не любили?
   — Никого! — чуть слышно промолвила Леночка.
   Николай посмотрел на молодую девушку, и какая же она ему показалась прелестная, эта Леночка, и как хотелось ему услышать, что она его любит, и сказать ей, что он ее любит, любит… Он шел несколько минут молча, и вдруг совершенно неожиданно у него сорвалось, именно сорвалось:
   — Леночка, ведь я хотел бы не только вашей дружбы…
   Николай проговорил эти слова взволнованный, охваченный страстью.
   Рука Леночки задрожала в его руке. Она вся затрепетала от счастия, но это было на мгновение. Внезапно отдернула она руку, отступила на шаг и прошептала упавшим голосом, прямо глядя в лицо Николая:
   — И вам не стыдно смеяться надо мной?
   — Смеяться? Леночка! Разве вы не видите?
   Он схватил ее руку и стал осыпать ее поцелуями. Теперь она не отрывала руки и только испуганно шептала:
   — Это правда? Правда?
   — Правда! правда! Разве я умею лгать?
   Никто не догадывался о любви наших молодых людей. С хитростью влюбленных они тщательно скрывали свою любовь. Леночка была счастлива. Она верила словам любви, которые шептал ей Николай, доверчиво склоняя свою голову на тяжело дышавшую грудь Николая. Они собирали весенние цветы любви, писали друг другу записки, жали друг другу руки, целовались и не думали о будущем. Им так хорошо жилось настоящим. Николаю казалось, что он любит Леночку так, как никого не любил, и он говорил о своей любви гораздо более, чем Леночка. Она слушала как очарованная и верила. Ей так хотелось верить. Она любила его горячо, с беззаветностью глубокой страсти, и пошла бы за ним куда угодно… Они решили не говорить до времени никому, пока Николай не устроится.


XXX


   Нашего юношу сомнения и скорбные мысли не оставляли в покое. Тяжелая внутренняя работа происходила в нем, и ни жизнь, ни книги, которые он перечитал, не давали ему удовлетворительных для его сердца ответов. Есть души — правда, мало их — с удивительно чуткой совестью, болящие чужим страданием, чужим горем, которое становится их собственным страданием. Такая чуткая до болезненности душа была и у Васи. Он словно чувствовал на себе чужую неправду и жаждал примирения своих неясных еще идей с действительностью. Нередко он задумывался над жгучими, терзающими его вопросами, и какие только планы, какие фантазии не бродили в его голове! О себе он никогда не думал — эта черта в Васе была выдающаяся. Себя он забывал. Он считал себя виноватым, что до сих пор жил не по совести, и с искренней печалью высчитывал, сколько он стоил своему отцу. Он твердо решился жить не так, как живут вокруг, но как? Что делать? К кому обратиться, как тот богатый юноша, который обратился к Христу [48]? Никто из окружающих не давал ответов. Все говорили не то, что нужно было его сердцу. Приходилось искать ответа в книгах и в себе самом, и Вася пришел в заключение, что он обязан укрепить свое слабое тело, работать и есть так же, как и мужик. Эта мысль одно время сильно занимала юношу и не давала ему покоя, и он закалял себя, занимался гимнастикой, полевыми работами и горевал, что силы нет. Он стал в последнее время отказывать себе в пище; ему казалось, что он не имеет права наедаться, когда вокруг люди питаются бог знает как. Но и эта будущность не удовлетворяла его, хотя несколько и примиряла с совестью. Ему надо было помочь ближним, отдать всего себя на служение им. Но как? — этот вопрос главнейшим образом и мучил его…
   О, он охотно бы положил живот свой за обездоленных и угнетенных! Что значит жизнь? Отец его рисковал же ею!
   Так часто думал юноша, и думы эти не выходили у него из головы. Недаром он с таким восторгом перечитывал биографии Гуса [49] и Савонаролы [50], попавшиеся в библиотеке отца.
   Вася усердно готовился к экзамену. Он сделает, как хочет отец, и, кроме того, приобретет знания — отец в этом прав, — но ни за что он не употребит эти знания во зло другим. Но сколько ждать времени? Оно, впрочем, пройдет с пользою, он укрепит свое тело.
   Так думал Вася, усердно следуя своей программе. Он вставал очень рано, делал гимнастику, потом занимался какою-нибудь физической работой, возвращался домой, занимался и после обеда читал. Читал он, обыкновенно, книги, описывающие быт крестьян, или исторические сочинения, делал заметки у себя в тетради; мысли же и факты, особенно его поражавшие, он записывал в свой дневник. По вечерам он ходил гулять и часто заходил в деревню к знакомым крестьянам. Он любил слушать о крестьянском житье, и речи с одной и той же унылой нотой глубоко западали в его чуткое сердце. Молодого барчука любили и звали его «чудным».
   Иван Андреевич нередко беседовал с Васей и должен был сознаться, что он совсем ошибался, назвав юношу неучем. Скромный и застенчивый Вася никогда не бросался в глаза, но при разговорах с отцом он подчас выказывал такую начитанность, особенно по истории, что отец удивленно спросил однажды:
   — Да откуда ты все это знаешь?
   — Из твоей же библиотеки.
   — Когда же ты успел?
   — Слава богу, полтора года прожил здесь!
   — Ах ты какой! И хоть бы сказал когда!.. — с любовью заметил Иван Андреевич.
   Отец был очень рад, что Вася поступит в технологический институт — Вася в академию не пожелал, — но все-таки видел, что беседы его не переубедят юношу. Отец звал сына не туда, куда стремился юноша. Он предлагал ему счастие, а сын искал креста.
   Марья Степановна тревожно смотрела на Васю. Она нередко спрашивала: «Что с ним? Здоров ли он?»
   — Ничего, мама, не беспокойся, я здоров.
   — Но отчего ты такой нелюдим?
   — Так уж… Разве это тебя огорчает?
   — Тебя жаль. Мне все кажется, что ты болен. Не остаться ли тебе еще годик в деревне?
   — Нет, я поеду. А ты не беспокойся.
   И он обвил шею матери своими длинными руками и нежно глядел ей в глаза. А мать тоже смотрела долго на него, и вдруг ей сделалось жаль сына. Ее поразило что-то особенное в этом нежном, страдальческом взгляде, и почему-то показалось ей, что сын не жилец на свете. Слезы тихо закапали из ее глаз.
   — Ты что это? Не плачь, дорогая!..
   — Милый мой!..
   — К чему плакать? Разве я такой жалкий?
   — Нет, нет. Так… взгрустнулось.
   Вася долго сидел около матери и все старался ее успокоить. Она сквозь слезы улыбнулась, улыбнулся и он.

 

 
   Однажды Вася откуда-то пришел домой со связкой книг, необыкновенно взволнованный и возбужденный.
   — Что с тобой, Вася? Откуда ты? — остановил его Николай, пораженный встревоженным видом брата.
   — От Прокофьева. Он мне книг дал.
   — Разве он приехал?
   — Две недели тому назад.
   — Покажи-ка, что за книги?.. Ого!.. — протянул Николай. — Книги все хорошие. Да разве ты, Вася, знаешь французский язык?
   — Ничего себе, знаю. Читать могу свободно.
   — Когда ты это успел?
   — Да здесь.
   — А это что за список у тебя из кармана торчит? Можно взглянуть?
   — Смотри.
   Николай пробежал длинный список книг и проговорил:
   — Список превосходный. Это на что же?
   — Прочитать надо.
   — Прокофьев советовал?
   — Да.
   — У него книг, видно, много?
   — Ах, если бы ты знал, Коля, сколько у него книг! Вся комната завалена книгами, и все такими. А сам-то как живет, — тут же и кровать; скромно-скромно живет. Я у него целое утро провел и целый бы день остался, да ему некогда. Он пошел рабочим лекции читать.
   — Лекции?
   — Как он говорит! То есть не то, что хорошо… нет, и хорошо, а знаешь ли, — так никто не говорил, то есть я не слыхал. Никто! Знаешь ли, Коля, — все, о чем я думал, что меня мучит, он понял… Нет, Коля, это такой человек, такой…
   — Да говори толком, а то только и слышу: такой человек, такой человек! Что за телячий восторг!
   — Не смейся, Коля! Ну да, я в восторге. Ведь он, Коля, все мое душевное состояние объяснил. Ведь он… Да ты пойми, Коля, пойми, голубчик… Он не так, как все… Он не для себя живет… Он…
   — Эка восторги какие! А для кого же? — насмешливо перебил Николай.
   — Для кого? Да ты, Коля, опять смеешься. К чему же ты расспрашиваешь? Я не стану говорить. Я не могу слышать, когда над такими людьми смеются!
   И Вася прошел в свою комнату.

 


XXXI



 
   В светлый сентябрьский день, в четырехместной коляске, с кучером Иваном на козлах, ехало семейство Вязниковых на станцию железной дороги. Грустные сидели старики, поглядывая на своих сыновей. Особенно печально сидела Марья Степановна, едва удерживая слезы.
   — Полно, полно. Ведь они на рождество приедут. Коля, может быть, будет занят, а Вася непременно приедет. Ведь так? — обратился Иван Андреевич к сыновьям.
   — Я приеду! — отвечал Вася.
   — И я постараюсь, если только будет какая-нибудь возможность.
   — И Леночку привозите! — вспомнила Марья Степановна.
   — И ее привезем, мама! — сказал Николай.
   — Вот видишь ли! Всего каких-нибудь три месяца одним нам прожить. Много ли? И не заметим, как пролетит время, а чтобы оно скорее летело, вы, мои милые, письма нам чаще пишите. Смотри, Вася, ты обещал со мною особенную переписку вести! — пошутил Иван Андреевич. — Не забудь же. Просвети меня. Может быть, и я, на старости лет, стану утопистом. Кто знает! Да смотри, Вася: тебе, голубчик, может быть, двадцати пяти рублей не хватит, так ты пиши.
   — Куда больше!
   — А на дорогу вам мы пришлем. Только приезжайте.
   — Да что ты, папа! Ты и без того мне много дал денег. Куда мне шестьсот рублей.
   — Ну, ну, что об этом говорить. Много! Тебе нужно. Пока еще работу найдешь!
   — Я скоро найду. Уж у меня есть в виду присяжный поверенный, — не Присухин, не бойся! — который возьмет меня в помощники. Кроме того, еще за статью получу!
   — Ну, ладно, ладно. А пока при деньгах-то — лучше.
   Коляска остановилась у станции. Вязниковы вошли на станцию. Там уже дожидалась Леночка с Марфой Алексеевной.
   — А Иван Алексеевич не приедет? — спросил старик.
   — Братцу невозможно. Вот служба-то, даже с дочерью проститься не дадут! Разве вы не слыхали? Ведь Залесье сгорело дотла сегодня.
   — Залесье? — спросили в один голос отец и сыновья.
   — Братец там был. Сегодня эта продажа назначена по иску Кузьмы Петровича. А мужики опять было не давать. Однако ничего, братец уговорил, как вдруг пожар… Все дотла… ничего не спасли, да, кажется, и спасать-то не хотели мужики. Говорят: подожгли. Одну бабу молодую подозревают. Взяли ее с пожара-то… Братец к губернатору по телеграмме. Все насчет этого, будь он проклят… как его звать-то, Леночка?
   — Мирзоев! — подсказала Леночка.
   — Мирзоев? — спросил Николай.
   — Ну да, Мирзоев! Бог его знает, какой такой; сказывают, беглый студент; только из-за него братцу покоя нет. Три раза — все секретные предписания. Братец рыскал, искал, да разве так он и объявится. Шутишь! Дурной человек, известное дело, логово безопасное ищет! Но только вчера приехали из Петербурга два господина; думали, видно, что братец не сумел бы без них найти, — обидчиво проговорила Марфа Алексеевна.
   — И что же? — спросил Николай.
   — Да ничего. Ночью уехали и ни с чем и вернулись! — торжественно объявила Марфа Алексеевна, обиженная за брата. — Братец по секрету мне сказывал, — а вы не болтайте, молодые люди! — что будто бы этот Мирзоев около именья Надежды Петровны скрывается. Это слух так был. Ну, и никакого Мирзоева не оказалось. А Надежду Петровну даром потревожили. У нее все хорошие люди живут: один адвокат и ученый из Петербурга, управляющий заводом еще… как его? Да, вспомнила, Прокофьев. Только управляющего-то дома не было. По делам, три дня тому назад, Смирнова послала его в Петербург. Закупки для завода сделать. Так вот таким манером и не дали отцу дочь-то проводить! Еще, пожалуй, опять ему достанется! Просто беда нынче; уж лучше бы скорей братец в отставку вышел, право. То сюда, то туда. Ровно угорелый мечись, а ведь Ивану Алексеевичу шестьдесят три года… Каково-то ему!
   Известие о пожаре в Залесье произвело на всех тягостное впечатление. Иван Андреевич взглянул на сыновей и совсем насупился. Марья Степановна то и дело утирала слезы, не отрывая глаз от Васи, которого она усадила подле. Николай пошел брать билеты.
   — Ты, Леночка, смотри, деньги-то не потеряй. Да в Петербурге не ротозейничай. Там живо карманы выворотят! Я была раз в Петербурге — знаю! — говорила Марфа Алексеевна.
   — Не бойтесь, тетя.
   — Сейчас поезд идет! — проговорил начальник станции, подходя к Вязникову.
   Все вышли на платформу. Тяжело пыхтя, медленно приближался поезд.
   — Ну, прощайте, дети! Прощай, Коля, голубчик мой! Желаю тебе успеха. Хороший ты, славный… Оставайся таким! Пиши. Прощай! — взволнованным голосом говорил старик, обнимая Николая.
   А в это время Марья Степановна перекрестила Васю, обняла его, долго не отпускала от себя и, рыдая, прошептала:
   — Да хранит тебя господь бог, моего милого!
   — Береги себя, Вася! Береги, мой добрый, мой честный мальчик. Береги себя! Ведь ты… ты…
   Тут голос старика оборвался, и слезы скатились по его бороде, когда он прижал к своей груди Васю. Он поцеловал его, потом взял за подбородок, с нежностью и тревогой засматривая в глаза бледнолицего юноши, и снова привлек к себе.
   Старики обняли Леночку, расцеловали ее, пожелали счастия, и отъезжающие стали садиться в вагон.
   Через три минуты поезд тихо двинулся. Вася высунулся из вагона и махнул фуражкой. Скоро поезд скрылся из глаз, и старики, печальные, отправились в осиротелую усадьбу.



ЧАСТЬ ВТОРАЯ




I


   Ясный, морозный январский день потухал. Зимние сумерки окутывали Петербург серо-туманной дымкой. На улицах зажигали фонари, и ярко осветились магазины и рестораны. Невский и Большая Морская, где только что кишела публика, начинали пустеть. Фланеры и кокотки попадались реже. Взмыленные рысаки, взбивая копытами снежную пыль, развозили катавшийся люд по домам; толстые, краснолицые кучера, с обледеневшими бородами, обгоняя извозчиков, покрикивали зычными голосами на зазевавшихся пешеходов. На малолюдных улицах они сдавали вожжи, и кони мчались стрелой. Только легкий, скрипящий шум на улице, когда пролетали парные сани и быстро скрывались в дали сумерек. Вагоны конно-железных дорог [51] были битком набиты проголодавшимися чиновниками и служащими, возвращавшимися со службы к своим пенатам: у гостиного двора, у Адмиралтейской площади толпилась публика в ожидании прихода конки; места занимались чуть не с бою. Иззябшие извозчики, с ледяными сосульками в бороде и усах, усиленно предлагали пешеходам «прокатить за двугривенный», указывая движением руки на своих вздрагивавших, покрытых инеем, «американских шведок». Начинался обычный отлив от центров к окраинам. Департаменты, правления, конторы опустели. Петербург торопился обедать.
   В этот самый час по Фурштадтской улице, направляясь к Таврическому саду, шел Вася. Мороз был порядочный, а между тем костюм нашего юноши совсем не соответствовал сезону: на нем было осеннее пальтецо да плед, которые едва ли предохраняли от холода его тщедушное тело. Хотя мороз и пробирал молодого человека, заставляя его время от времени вынимать из карманов руки и потирать нос и щеки, но, казалось, Вася не очень смущался холодом, так как не особенно торопился, а шел обычной своей походкой, опустив голову и, по-видимому, погруженный в такие приятные размышления, которые заставляли его забывать, что на дворе мороз свыше восемнадцати градусов по Реомюру [52].
   Дойдя почти до конца улицы, он вошел в ворота большого дома, прошел двор, поднялся по темной лестнице на самый верх и тихо позвонил у дверей. Очутившись в теплой прихожей, освещенной лампочкой, Вася почувствовал всю прелесть тепла, охватившего разом его иззябшее тело после совершенного путешествия с Царскосельского проспекта к Таврическому саду.
   Он приветствовал старую женщину, отворившую ему двери, и осведомился, дома ли Елена Ивановна.
   — Это вы, Василий Иванович? Сразу-то я вас и не признала! Быть вам богатым! — проговорила квартирная хозяйка, добродушная на вид женщина лет за пятьдесят, у которой Леночка нанимала комнату со столом. — Барышня наша еще не вернулась.
   — Не вернулась? — протянул Вася.
   — Должна скоро быть. Обождите. Небось, иззябли?
   — Да, мороз, кажется, порядочный! — проговорил Вася.
   — Ступайте-ка в комнату, обогрейтесь. Самоварчик, что ли, приказать поставить? Сейчас Мавра вернется.
   — Благодарю вас, Пелагея Петровна. Я уж заодно, когда Елена Ивановна будет пить.
   — Ну, как знаете. А то бы выпили?
   — Нет. Верно, Елена Ивановна сейчас придет.
   — Надо ей давно бы быть. Разве куда зашла?
   Вася вошел в Леночкину комнату и присел на диван у стола, на котором был накрыт прибор и горела лампа, освещая мягким, ровным светом крайне скромную обстановку жилища молодой студентки. Комната была крошечная. Постель с подушками и одеялом, сиявшими белизной, кисейные занавески, комод с туалетным зеркалом, этажерка с двумя десятками книг, кожаный диван, стол и два стула составляли все ее убранство, но в этой маленькой келейке было необыкновенно уютно, светло и опрятно. Сразу чувствовалось присутствие умелой женской руки и веяло домовитостью и любовью к порядку.
   Вася взял со стола книгу и стал было читать, но ему не читалось. Он отложил книгу и восторженным взглядом обвел эту хорошо знакомую ему комнату; мысли его обратились к Леночке, и он думал о ней с любовью, глубоко спрятанной в его любящей душе. Чувство, которое давно уже питал юноша к молодой девушке, было горячее, бескорыстное юношеское чувство привязанности. Он любил Леночку, как нежный брат и преданный друг. Никакие другие побуждения не смущали его привязанности, и Вася счел бы великим святотатством, если бы было иначе. Целомудренный и стыдливый, он возбуждал не раз насмешки Николая и не любил, когда Николай подсмеивался над его исключительными мнениями по этому предмету.
   Привязанность Васи к Леночке была совершенно невинная. Он считал Леночку святой девушкой, желал ей счастия, печалился, когда замечал, что она озабочена или грустна, и радовался, видя ее счастливою и довольною. Он делал ей всякие услуги: доставал билеты в театр, переписывал лекции, помогал заниматься математикой, доставал книги, — словом, обнаруживал самую нежную заботливость.
   Доверчивый и простодушный, Вася, разумеется, и не подозревал о любви Леночки к брату, тем более что молодые люди тщательно ее скрывали; близость их он объяснял товарищеской дружбой, чуть-чуть завидовал брату, досадовал на него, когда замечал, что брат обращается с Леночкой с некоторой фамильярностью, и иногда думал, что для Лаврентьева еще не все потеряно, и если он подождет, когда Леночка окончит курс, то она выйдет за него замуж, и они заживут отлично.
   Сам Вася усердно работал и много читал. Жил он отдельно от брата, — ему надо было ходить на лекции и нанять комнату поближе к технологическому институту, а Николай не хотел жить в той стороне, — скромной комнатке, с чисто спартанской простотой. Да ему и не было надобности в другой жизни; он не ломал себя, а скромные привычки являлись сами собой. Он жил отшельником, водил знакомство с несколькими товарищами, бывшими ему по душе, и переписывался с отцом. Переписка эта была очень интересна; читатели познакомятся с нею в своем месте. Теперь можно только заметить, что Иван Андреевич не всегда давал читать эти письма Марье Степановне и каждый раз после получения письма в раздумье ходил печальный по кабинету.
   В последнее время Вася стал замечать перемену в молодой девушке. Первые месяцы по приезде в Петербург Леночка была такая счастливая, какою Вася ее никогда не видал; в последние же две недели с ней что-то сделалось. Она была как-то озабочена, раздражительна и грустна. Раз или два он заставал ее в слезах, но у него недоставало духа спросить о причине; он даже делал вид, что не замечает слез, и обыкновенно старался чем-нибудь развлечь Леночку. Она ничего ему не говорила. Однажды только заметила:
   — Если случится, услышите, Вася, об уроках, достаньте мне.