— Сам вернется… Пусть развлечется мальчик!
   Николай не без юмора описал все семейство, рассказал о Присухине, о Горлицыне и несколько дольше остановился на Нине Сергеевне.
   — Понравилась она тебе?
   — Сперва — да… Немножко! — краснея, отвечал Николай.
   — А потом? — допытывалась Марья Степановна.
   — Потом — нет!
   — Разгадал ее?
   — Нет, мама… Эту женщину не так легко разгадать. Бог ее знает что она за человек. Во всяком случае, оригинальный…
   — Просто пустая женщина; право, Коля, пустая, и больше ничего! — быстро подхватила Марья Степановна.
   — Да ты что так горячишься? — улыбнулся Николай. — Не бойся, я не влюблен.
   — Долго ли?.. Она большая кокетка.
   — Ты, мама, уж слишком преувеличиваешь. Почему, ты советовала остерегаться ее?
   — Не спрашивай, Коля. Бог с ней. Я не люблю, ты знаешь, повторять слухи, а о ней говорят нехорошие вещи…
   — Мало ли что говорят, мама!
   — И бог с ними. А я не судья чужих поступков! — кротко заметила Марья Степановна.
   — Здорово, Васюк, здорово, братишка! — весело окликнул Николай, входя в комнату к брату. — О чем это ты размечтался?
   Вася лежал на кровати одетый, в длинных своих сапогах и картузе, с закинутыми назад руками.
   Он медленно повернул голову при восклицании Николая. Когда Николай приблизился и взглянул на Васю, то поражен был страдальческим выражением его лица. Видно было, какая-то упорная мысль болезненно работала в нем.
   — Что с тобой, Вася?
   Юноша поднялся с кровати, пожал крепко руку брата, улыбнулся кроткой своей улыбкой и проговорил:
   — Я и не слыхал, как ты приехал. Впрочем, я и сам только что вернулся. В Залесье был.
   — Да что с тобой? Ты какой-то возбужденный.
   — Так нельзя наконец. Нельзя ведь так, Коля! — заговорил он тихим, странным голосом, медленно шагая по комнате. — Рассуди сам, можно ли так? Ведь это жестоко, совсем жестоко!
   Он остановился прямо против Николая и глядел на него, но едва ли видел брата. Взор его голубых глаз убегал куда-то внутрь.
   — Да ты о чем? Я ничего не понимаю.
   — Неужели нигде нет правды, Коля? Неужели? О господи!
   — Что случилось?
   — Ты разве не знаешь? Да, ты у Смирновых был, я и забыл! — прибавил он. — Случилось, Коля, большое несчастье в Залесье. У мужиков там скоро все продадут, нищие будут совсем. Я только что оттуда. Через три недели приедет пристав… Если бы ты видел, какое отчаяние!
   — За что продадут?
   — По иску Кривошейнова. Он дал им в прошлом году деньги под залог построек и хлеба и теперь требует их… У них ничего нет… Я был у Лаврентьева. У него тоже денег нет. Послушай, не знаешь ли ты, как помочь? — в волнении проговорил Вася. — Иначе может быть большое несчастие.
   — Как ты волнуешься! В первый раз, что ли, узнал?
   — Я давно знал, но теперь сам видел. Хочешь — поедем, увидишь, что делается в Залесье. Я папе говорил, и он сказал, что ничего нельзя сделать. Неужели ничего?.. И это совершается на глазах у всех!
   — Что делать, Вася! Успокойся. Если из-за таких вещей волноваться, то тогда и жить нельзя.
   — А разве можно видеть это и… жить? — произнес он глухим голосом.
   Он умолк. Напрасно Николай старался его успокоить.
   Вася, не прерывая, слушал горячие речи брата, недоверчиво покачивая головой.
   — Все то, что ты говоришь, Коля, я слышал уже. Вот и папа почти то же говорит… Оба вы, знаю я, честные, хорошие, добрые, но — прости меня, брат, — от ваших слов не легче, и никак не убедят они меня.
   — Ты просто болен, брат, вот что я тебе скажу…
   — Может быть, и болен… пожалуй, что и болен!.. — подхватил Вася. — Иной раз думаешь, думаешь… просто до боли думаешь, и, что всего ужаснее, то есть больнее, что ничего не придумаешь, и сознаешь себя таким дрянным, ничтожным, себялюбивым подлецом…
   — Что ты, что ты! — улыбнулся брат.
   — Смейся, Коля, а оно так… Ах, когда-нибудь открою я тебе свою душу… Больная она в самом деле… Ты вот говоришь: все так живут… А почему все так живут? Отчего иначе не живут? Разве нельзя иначе жить? Неужто вечно брат должен терзать своего брата?..
   Он остановился, задумчиво взглянул на Николая и продолжал:
   — Отчего Петр готовит нам кушанье, а я не готовлю? Отчего ж я вот и ем каждый день, и сплю на постели, а другие голодны и не призрены? Отчего? Где узнаю я, отчего?.. Кто объяснит это?.. Ты опять скажешь: все так, но мне-то, мне, моей душе разве от этого легче? Пойми ты!
   Он с какой-то болью произнес эти слова, ожидая возражения, но Николай молчал, изумленный исповедью бледнолицего юноши.
   «Откуда все эти мысли? Как он дошел до такого состояния?» — спрашивал себя Николай, вспоминая прежнего Васю. Прежний Вася не такой был, казалось ему.
   — Ты вот говоришь, и папа тоже говорит, что надо быть добрым, честным, но как быть добрым, как быть честным? И разве я честен, разве добр?.. Подлец я, Коля, вот кто я такой… Я все раздумываю, а ведь давно бы следовало делать…
   — Что делать?..
   — Жить иначе… Какое имею я право жить так?.. Ответь мне…
   И, не дожидаясь ответа, Вася продолжал:
   — Ты вот думаешь, что всегда будет так, всегда человек будет делать другому зло, а я верю… глубоко верю, что так не будет и не должно быть… Не может быть… иначе зачем же столько мучеников прежде было?.. Зачем Спаситель был распят, если бы он не верил?.. Нет, Коля, ты вот образованный человек и знаешь больше меня, а говоришь неубедительно. Оно как будто и правда, а душа чувствует неправду. И кругом, кругом ложь… говорят, любят бога, а сами?!. Взгляни-ка ты на залесских мужиков… каково им из-за одного человека? И — удивительно! — он и без того богат, этот Кривошейнов, к чему ему еще богатство?.. Что делать с ним? На что, например, Смирнова оттягивает лес у мужиков, который им отдан, она знает хорошо это, покойником ее отцом? За то, что бумаг нет?
   — Разве это правда?
   — Правда. Лаврентьев говорил, а он говорит только о том, что знает… Курс кончить?! — отвечал как бы самому себе Вася. — Папа, вижу я, сердится, что я не готовлюсь в академию. Но к чему мне готовиться? Разве, если я буду доктором, я стану лучше?.. Или с годами пройдет все, и я повторять буду, что все так? Нет, Коля, я не могу… Я чувствую, что так нельзя. А как нужно — тоже не вполне понимаю. Но я дойду до этого… дойду.
   Вдруг Вася остановился и, как бы спохватившись, промолвил:
   — Ты, Коля, извини… Я тебя своими мыслями занимаю и, верно, тебе надоело, а ты и не скажешь…
   Николай обнял Васю и заметил:
   — Экий ты какой!.. Говори, говори… легче станет… Не надоел ты мне… Рассказывай все… я охотно слушаю…
   — Не умею я говорить… всего не перескажешь… Ах, Коля, если бы я был, как прежде… верующий… Помнишь?
   — А теперь?
   Вася безнадежно покачал головой.
   — Тогда бы лучше было!..
   Он замолчал и продолжал молча ходить по комнате. Потом вдруг остановился и прошептал:
   — Человек же и Кривошейнов… И у него душа должна же быть… Как думаешь, брат?
   Николай засмеялся.
   — Сомневаюсь…
   — Напрасно. Нет злодея, который бы не смягчился… Да и есть ли злодеи-то?..
   Опять, видно было, в голове у юноши поднялась какая-то внутренняя работа.
   — По-твоему, злодеи есть, Коля?
   — Есть.
   — А мне сдается, кет их!
   — Знаешь ли, что я придумал, брат? — сказал Николай. — Напишу-ка я корреспонденцию о твоем злодее… Быть может, обратят внимание и продажа в Залесье остановится…
   Вася сперва обрадовался.
   — Только смотри, Коля, напиши хорошо… Все расскажи. Но только подожди посылать ее до завтрашнего вечера. Быть может, и не надо.
   — Отчего? — удивился Николай.
   — Так… у меня один план есть! — серьезно проговорил Вася. — Попробую.
   — Секрет?
   — Теперь не спрашивай. Да вот еще что, Коля: не говори ты маме ни слова о нашем разговоре. Она и так все волнуется, глядя на меня. К чему огорчать ее, голубушку нашу? И вообще никому не говори лучше. После все объяснится! — как-то загадочно прибавил он. — Я с папой сам переговорю.
   Вася несколько успокоился и спустя несколько времени рассказал брату, что Лаврентьев очень зовет его к себе и что Леночка была эти дни нездорова.
   — Что с ней?
   — Не знаю. Доктора не хотела. Раздражительная стала какая-то… похудела, голова болела все. Григорий Николаевич очень скорбел за Елену Ивановну. Теперь, впрочем, ей лучше. Да, я и забыл: она о тебе спрашивала, просила дать знать, когда ты приедешь. Удивлялась, что ты засел у Смирновых. Я и сам, признаться, дивился. Разве там приятно было тебе?
   — Надо, Вася, побольше людей видать, иначе односторонне судить о них станешь. Кстати, я там с Прокофьевым познакомился. Ты, кажется, знаешь его?
   — Видел у Лаврентьева!
   — Нравится он тебе?
   — Я мало его знаю, но слышал, что это замечательный человек! — проговорил с каким-то благоговейным восторгом Вася.
   — Ты, брат, слишком увлекаешься. Человека раз-другой видел — и уж замечательный человек.
   — Тебе разве Прокофьев не нравится? — удивился Вася.
   — Я не к тому. Я вообще! — заметил Николай, чувствуя почему-то досаду на то, что Вася так восторженно относится к Прокофьеву. — Так Леночка, ты говоришь, обо мне спрашивала?
   — Да, спрашивала, — прошептал Вася. — Ты зайдешь к ней?
   — Зайду как-нибудь.
   — Хороший она человек, и Лаврентьев хороший. И как он ее любит, если б ты знал, Коля! — проговорил Вася и вдруг покраснел.
   — К чему ты говоришь об этом?
   — Так, к слову!.. — шепнул Вася и снова заходил по комнате.
   «Как все принимает близко к сердцу, бедняга! Того и гляди сделает какую-нибудь непоправимую глупость! — раздумывал Николай, оставшись один. — И ничем не убедишь его».
   В тот же вечер, после чая, отец говорил Николаю о Васе с большим сокрушением. Его удивляла его болезненная мечтательность, и он не знал, как быть с юношей.
   — Ты видел, как расстроило его известие о продаже имущества крестьян?
   — Да. Бедняга сам не свой. Действительно, возмутительная история.
   — Кто спорит — история гнусная, но что поделаешь?.. Мало ли скверного в жизни! Нельзя же на этом основании приходить в отчаяние. Он утром пришел ко мне таким страдальцем, что я испугался сперва, а дело-то все оказалось самое обыкновенное у нас. Вообще Вася меня беспокоит. Совсем странный мальчик. У него какая-то беспощадная логика, чуткость, доходящая до болезненности. Отчасти я виноват в этом! — с грустью проговорил старик.
   — Ты? Ты-то чем виноват?
   — Мало наблюдал за ним, когда он был ребенком. У него и тогда был особенный характер, а теперь он развился в уродливом направлении. Это — несчастная натура. Для него мысль и дело неразлучны, и он может дойти до нелепостей. Ты бы подействовал на него.
   — Едва ли.
   — И то. Он кроток, мягок, но независим! — вздохнул старик. — Пристал ко мне, чтобы я помог… И без того меня, старика, беспокойным считают. Я стал убеждать Васю, и он ушел от меня грустный, сосредоточенный. Да, странные теперь времена!.. Ребята и те страдают. Прежде мы в семнадцать лет не страдали. И бог еще знает что лучше!.. Что, как Вася?.. Успокоился?
   — Кажется.
   — У него склад какой-то странный, — продолжал старик. — Все его мучат вопросы неразрешимые. Одно утешает меня, что с годами он поймет тщету мечты о всеобщем благоденствии и станет трезвее смотреть на вещи. Мечтать всю жизнь — невозможно.
   Старик долго еще говорил на эту тему и долго еще думал о Васе, ворочаясь на постели.
   Он жалел сына и в то же время с ужасом думал, что из него может выйти человек, способный разбить кумиры, которым он, старик, всю жизнь поклонялся и свято чтил… Этого старик перенести не мог.
   «Утопистов», как он называл всех сомневающихся современной цивилизации, он считал варварами и безумцами.
   — Никогда толпа, как бы ни была она сыта, не может дать миру то, что дали ему высшие умы. При господстве толпы, при культе скромного довольства разве возможно могущество и проявления гения? Дух исчезнет, и вместо господства духа будет царить накормленная посредственность. Это невозможно, ужасно, бессмысленно!
   Так нередко говорил в задушевной беседе, потрясая своим могучим кулаком и взмахивая львиной своей гривой, Иван Андреевич, когда-то ярый фурьерист [25].
   Для Вязникова всякие «утопии» были покушением на личность, а личность он считал неприкосновенной.


XV


   А наш юный «безумец» тоже плохо спал ночь, обдумывая свой план. Рано утром на следующий день он проснулся, по обыкновению сделал свои гимнастические упражнения, — он «закалял» себя, находя, что без этого человек ни на что не годен, — потом сходил купаться и, напившись чаю, вышел из дому и зашагал по проселку, задумчиво опустив голову.
   Он шел, ни на что не обращая внимания, серьезный и сосредоточенный, казалось, не чувствуя усталости, хотя прошел уже около десяти верст. Солнце порядочно пекло, и пот градом катился с его побледневшего лица. Он прибавил шагу, но скоро должен был остановиться, почувствовав одышку. Впалая грудь юноши тяжело дышала, и в ней что-то ныло. Он прижал своими тонкими пальцами грудь, словно желая утишить боль, и опустился на землю. Слабое тело не выдержало сильного напряжения.
   — Бессильный, слабый я какой! Надо еще долго закалять себя! — грустно прошептал Вася, закашливаясь.
   Он прилег на траву, глядя своими чудными, большими глазами на светлое, синее небо, и мятежное его сердце притихло под наплывом надежды. Он пролежал несколько минут и снова, бодрый, пошел далее.
   Двенадцатая верста кончалась, когда он завидел большой старый барский дом, стоявший среди густого старинного сада. Он прибавил шагу и через четверть часа входил на двор усадьбы, принадлежавшей Кузьме Петровичу Кривошейнову, или, как называли его в околотке, «живодеру Кузьке».
   Кузьма Петрович Кривошейнов еще лет двадцать тому назад был простой, умный мужик, снимал у Вязникова мельницу и занимался, как он говорил, «по малости» разными делами. Преимущественно он терся около мужиков, давал им на проценты деньги, скупал хлеб и т.п. В течение десяти лет он нажил громадное состояние, записался в купцы, купил громадное имение от разорившегося помещика Лычкова и сделался очень влиятельным человеком в уезде. Он был гласным, почетным мировым судьей [26]; ему почти все были должны, все водили с ним знакомство, у него обедал раз губернатор и заезжал всегда при объездах архиерей, — одним словом, «Кузька» был один из тех «новых людей», которые вдруг, как грибы, выросли на развалинах вымирающего барства.
   К нему-то и пробирался теперь Вася.
   — Где тут Кривошейнов живет? В большом доме или во флигеле? — осведомился Вася у бабы, проходившей по двору.
   — Кузьма Петрович? А ступай во флигель, наверх. В хороминах он не живет, только когда гости приезжают, а то во флигеле. Наниматься?
   — Нет, по своим делам.
   — По делам? Много и по делам ходят! — промолвила баба, оглядывая с жалостливым участием бледного усталого юношу. — А я подумала — наниматься. Писарек требуется. Намедни он Федота Алексеевича расчел. Ступай, паренек, вон сюда, в этот флигель, ступай с богом!
   Вася поднялся наверх и вошел чрез отворенные двери в прихожую, а оттуда в залу, уставленную без толку разнокалиберной мебелью, с лубочными литографиями на стенах, старинными фортепианами и большим образом Спасителя в углу, перед которым теплилась лампада. На окнах красовались большие бутыли с наливками, по столам стояли маленькие деревянные чашки с «пробами» хлебов. В комнате было не прибрано, пахло затхлостью.
   Вася с минуту постоял, думая, что кто-нибудь войдет, но никто не входил. Двери в соседнюю комнату были притворены; оттуда доносился звук костяшек, щелкавших по счетам. Вася кашлянул — никто не отозвался. Тогда он приотворил двери.
   — Кто здесь? — окликнул громкий, несколько сипловатый голос. — Ступай сюда!

 
   Вася вошел в небольшую комнату, где за небольшим столиком, накрытым сукном, сидел плотный, кряжистый, добродушный на вид мужик лет под пятьдесят, в цветной рубахе с расстегнутым воротом, из-под которого краснела загорелая, багровая, жилистая шея. При входе Васи толстые пальцы одной руки замерли на счетах, и умные глаза остановились на юноше зорким, несколько недоумевающим взглядом.
   — Вы господин Кривошейнов? — тихо, почти робко проговорил Вася.
   — Я самый!.. — произнес Кузьма Петрович, продолжая недоумевать, к какому разряду людей следует отнести этого гостя.
   — Я к вам, Кузьма Петрович, по очень важному делу. Я, видите ли… Вы позволите оторвать вас на несколько времени?
   — Милости просим садиться… Какое такое ваше дело?.. Как прикажете звать вас?.. — сказал Кузьма Петрович, отбрасывая ловким жестом костяшки и придвигаясь поближе к столу.
   — Меня зовут Вязников… Василий Вязников… Верно, слышали?
   — Василий Иванович! — воскликнул Кузьма, протягивая руку. — Как же, как же… Очень даже хорошо знаем и почтенного родителя вашего, и матушку вашу, и вас помню, вы тогда ребеночком были… Я у вас мельницу снимал… Вы-то, чай, не помните?.. Чайку не хотите ли, Василий Иванович? Вот гость-то нежданный! Не угодно? Как хотите, а то бы мигом самоварчик… Выпейте, право…
   Кузьма Петрович говорил с таким добродушием и казалось, так обрадовался гостю, что Вася еще более сконфузился и как бы недоумевал, глядя на этого самого словоохотливого, добродушного и веселого человека, известного под названием «живодера Кузьки».
   — Благодарю вас, Кузьма Петрович, я только что пил чай.
   — Как хотите, упрашивать не смею!.. — продолжал Кузьма, соображая, по каким таким важным делам мог прийти к нему сынок Ивана Андреевича. Кузьма хорошо знал, что Вязников терпеть его не мог, и относился к нему с презрением.
   «Уж не прогорает ли старый барин?» — подумал не без злорадного чувства Кузьма и снова заговорил:
   — Как поживают Иван Андреевич и Марья Степановна? В добром ли находятся здоровье? Слышал я, будто Николай Иванович приехали? То-то радость, должно быть. Так какое такое важное дело, Василий Иванович? Я, вы знаете, завсегда со всем моим удовольствием для вашего семейства.
   — Не для нас. Что нам! Я пришел вас просить за залесских мужиков, Кузьма Петрович. Через две недели назначена в Залесье продажа по вашей претензии, и они будут несчастными. Не делайте этого, не делайте, прошу вас… Пожалейте людей! — проговорил Вася в волнении.
   Просьба эта была так неожиданна, что Кузьма изумленно раскрыл глаза и не знал, что и сказать. А Вася между тем продолжал:
   — Заплатить им нечем, а продадут все — нищими люди станут… Разве так можно? Разве вам не жалко, Кузьма Петрович?
   Кузьма наконец понял, в чем дело. Он усмехнулся, взглядывая на взволнованного юношу, и проговорил:
   — Так вот какое у вас важное дело! А я думал, в самом деле вы за делом. Вы, барин молодой, напрасно путаетесь не в свое дело. Чай, по младости. Коли жалко, вы бы тятеньку попросили внести мне денежки за залесских мужиков. Оно бы и в порядке было. Всего пятнадцать тысяч.
   — У отца нет таких денег, я просил! — серьезно проговорил Вася.
   — Ну, сами заплатите, коли у него нет.
   — Вы шутите, Кузьма Петрович? Разве можно теперь смеяться?
   Кузьма захихикал снова.
   — Как тут не смеяться? Пришел молодой барин и говорит: не получай, Кузьма Петрович, своих денег. Денежки-то у меня кровные, сударь, не барские, а кровные. Так как же мне не получать? Залесские мужики давно мне известны, знаю я мужика — сам мужик: понатужатся — внесут, а не внесут — сами виноваты. Дураков учить надо, а не то что потакать им? Разве я неволил их? Сами пришли: помоги, Кузьма Петрович. Так должен я свои-то кровные получить или нет? И слушать-то ваши слова — смехота одна. Вам бабы намололи, а вы… Напрасно изволили пожаловать, — сердито оборвал Кузьма. — Разодолжили, нечего сказать… Ха-ха-ха!..
   — Не сердитесь, прошу вас. Я не с тем пришел; не сердить, а объяснить пришел вам, Кузьма Петрович. Именно объяснить. Вы, верно, не верите в человека и про всякого думаете, что подлец, а я вот верю, и в вас верю. Вы только подумайте, Кузьма Петрович, разве для того живут люди, чтобы мучить слабых и беззащитных? Вот там у вас, — махнул Вася на двери, — лампада теплится перед образом Спасителя. Вы ведь знаете, чему учил он? Любить ближнего! А разве любите вы ближнего? Да и вам-то самому легко, что ли, так жить? Я полагаю, тяжело. Точно вы не знаете, как проклинают вас… Разве весело? Это ужасно! Из-за вас народ стонет, вы разве не слышите? Сколько разорения, слез-то сколько! И чего ради? Из-за чего сами-то хлопочете зло делать? Богатства ради? Так разве вы не богаты? Да и можно разве быть счастливым, если около вас все несчастливы? Вы, Кузьма Петрович, чуть-чуть подумайте, оглянитесь, сердце-то смягчите и поймите, что есть другое, настоящее счастье — делать добро, а не зло. Кузьма Петрович! — с мольбою в голосе воскликнул Вася, — не разоряйте Залесья, не разоряйте и без того нищий народ! Отсрочьте хоть на год взыскание. Умоляю вас ради страдальцев, ради самого вас.
   «Безумец» юноша, говоривший такие речи перед «Кузькой-живодером», никогда не дававшим никому пощады, смолк, и надеждой светился его восторженный взор. От волнения он был совсем бледен; крупные капли пота сбегали по белому его лбу. Какою-то наивной красотой сияло болезненное, необыкновенно серьезное его лицо. Из впалой и болезненной груди его вырывалось учащенное дыхание.
   Кузьма Петрович сперва слушал длинный монолог и взглядывал на тщедушную, долговязую фигуру барчука, как на веселое представление, но потом насмешливое выражение сменилось другим, угрюмым. Довольно потешаться. «Шальной барчук», пришедший поучать его, как жить, осердил Кузьму.
   — Тятенька-то ваш знает, какими делами вы занимаетесь?
   — Какими делами? — недоумевая, спросил Вася.
   — Да этими самыми, ась? Это по каким правам вы ко мне пришли экие речи говорить? Нынче и без того везде пошел соблазн, а вы, барчонок, вместо того чтобы наукам обучаться, людей стращатъ ходите. За это по головке не гладят. Вот сейчас урядника свистну, и… хорошо, что ли, будет? Тоже!.. Идите-ка с богом лучше да тятеньке скажите, что не годится за последышем не смотреть. То-то! Ах ты господи! Всякий щенок нынче учит.
   Вася никак не ожидал подобного исхода и совсем переконфузился. Долгим, странным взглядом посмотрел он на Кузьму, встал, тихо вышел из комнаты, тихо спустился на двор и в раздумье побрел по дороге, недоумевая, как Кузьма не понял таких простых вещей, какие он ему, кажется, так ясно объяснил.
   Впоследствии, вспоминая об этом эпизоде, Вася грустно улыбался над самим собой, но теперь ему было не до смеха.
   Печальный, возвратился он к брату и сказал:
   — Посылай корреспонденцию, Коля. Готова она?
   — Готова. Завтра утром отошлем.
   Вася прочел и остался доволен, но не совсем.
   — Очень уж ты Кривошейнова бранишь. Этим больше еще ожесточишь его. Я все-таки стою на том, что он не злодей, каким ты его описываешь.
   — А кто же?
   — Безумец. Не ведает, что творит.
   — Тогда все безумцы?
   — Все…
   — И следует, значит, прощать всем?
   — Прощать — да, но в то же время…
   Вася задумался.
   — Что же дальше-то? Говори, философ.
   — Нет, нет… не скажу. Я не знаю еще сам, что дальше! — прошептал Вася, пугаясь мысли, мелькнувшей в его голове.
   Тяжелые дни переживал юноша, испытывая муки сомнений, неясных дум в поисках за истиной. Много страниц исписал он в своем дневнике.
   — Да как же жить-то, что же делать? — нередко с тоскою шептал он по ночам, лежа в темноте с открытыми глазами.
   По-видимому, он был совершенно спокоен в ожидании продажи имущества залесских мужиков, так что даже старик Вязников немного успокоился, вообразив, что волнение, выказанное им, было только вспышкой горячего сердца.
   А между тем какие планы не копошились только в голове Васи, чтобы спасти мужиков от разорения! На действие статьи брата он мало рассчитывал.


XVI


   Николай засел за работу. Он принялся с увлечением, работал запоем, не отрываясь от письменного стола по нескольку часов сряду, так что Марья Степановна нередко приходила к нему и упрашивала его отдохнуть.
   — Изнуришь ты себя так, голубчик мой! — говорила добрая женщина, любуясь сыном. — Ты бы работал каждый день понемногу, а не то что сразу. Долго ли так и надорваться?
   Улыбаясь, слушал Николай, советы матери, обещал послушаться их и, разумеется, не слушался. Привычка к такой работе, нервной, спешной, укоренилась в нем давно и еще с малолетства, как у многих, очень даже многих русских людей. Надеясь на свои силы с какой-то удивительной бесшабашностью, обладая изрядной ленью, он привык откладывать всякое дело до последнего момента, рассчитывая, что он его одолеет, и, когда наступал такой момент, он принимался за него с лихорадочной поспешностью. Так бывало во времена студенчества, так было и теперь. Когда Николай был студентом, то по целым месяцам он ровно ничего не делал, не прикасался к тетрадкам и проводил иногда время самым нелепейшим образом, не умея, как вообще русские, распоряжаться временем. Перед экзаменами он обыкновенно просиживал несколько ночей и блистательно выдерживал их. Диссертацию он написал в несколько ночей и получил медаль. Способный, талантливый, быстро схватывающий, он действительно одолевал подчас трудное дело так скоро, что товарищи ахали от изумления, но зато и все работы его никогда не были первым нумером и носили следы легкости, как и все, за что он ни брался и что он ни делал. Все было недурно, но и только. Стройности, цельности, глубины не было.