«Они пьют себе чай и закусывают, а бедный Николай Сергеич сидит себе один-одинешенек, точно оплеванный!» — подумала Катя, стоявшая в коридоре и жадно прислушивавшаяся к тому, что говорят в столовой.
   И она прошла к кабинету и приотворила двери.
   Николай Сергеевич по-прежнему сидел за письменным столом, откинувшись в кресле.
   Тогда Катя, оправив волосы, вошла в комнату и тихо приблизилась к профессору. При виде его подавленного, грустного, слегка осунувшегося лица ей сделалось бесконечно жалко Николая Сергеевича.
   — Что вам, Катя? — спросил Заречный.
   — Чаю не угодно ли, барин? Только что самовар барыне подала! — говорила Катя как-то особенно почтительно-нежно, взглядывая робко и в то же время значительно на Заречного.
   — А барыня вернулась?
   — Недавно вернулись вместе с господином Невзгодиным… Они в столовой…
   Заречный поморщился, точно от боли.
   «Опять этот Невзгодин!» — подумал он.
   — Так прикажете чаю, Николай Сергеич? Может, и кушать хотите… Я вам сюда подам, если вам не угодно выйти… В одну минуту все сделаю.
   — Я ничего не хочу.
   Заречный поднял глаза на заалевшее хорошенькое и свежее лицо горничной и вдруг перехватил такой восторженный и пламенный взгляд, что тотчас отвел глаза в сторону, несколько удивленный и сконфуженный, и проговорил неожиданно для самого себя мягко:
   — Спасибо, Катя. Вы… вы услужливая девушка.
   — Что вы, барин? За что благодарите? Да разве вы не видите, что для вас я что угодно готова сделать. Только прикажите! — прибавила она почти шепотом.
   — Ну, так сделайте мне поскорее постель! — полушутя приказал Заречный, делая вид, что не замечает горячего тона Кати.
   — Опять здесь прикажете? — с едва уловимой насмешкой в голосе спросила она.
   — Здесь! — ответил, не поднимая глаз, Заречный, чувствуя, что этот вопрос заставил его покраснеть и сильнее почувствовать стыд своего положения вдовца при жене.
   И, словно бы желая скрыть это обидное положение, прибавил:
   — Я устал и лягу пораньше… И кроме того, мне необходимо раньше завтра встать! — говорил Николай Сергеевич, внутренне стыдясь, что он должен врать перед горничной. — Вы можете разбудить меня в шесть часов? — неожиданно спросил он строгим голосом.
   — Когда угодно, барин.
   — Так разбудите, пожалуйста.
   — Будьте покойны, разбужу. Покойной ночи, барин. И дай вам бог приятных снов.
   Она не уходила, точно ожидая чего-то.
   — Можете идти, Катя. Больше мне ничего не нужно! — сказал Заречный.
   Катя подавила вздох и медленно вышла.
   Николай Сергеевич, однако, не ложился. Он поднялся с кресла и, приоткрыв двери, прислушивался к разговору в столовой. Оттуда временами долетали фразы незначащего разговора, и это несколько успокоивало Заречного. Скоро он услыхал, что Невзгодин прощается… Он взглянул на часы… половина первого… «Значит, не особенно долго сидел… Верно, Рита рассказала ему, что бросает меня!»
   И Заречный чувствовал себя несчастным, одиноким и немножко виноватым перед Ритой.
   «Нет, одно спасение в работе, в науке!» — думал он, когда лег в постель и сладко потянулся, расправляя усталые члены.
   И Рита, и Найденов с его унизительным разговором, и этот юноша-идеалист, и подлая статья, и книга, которую надо кончить, и Невзгодин, и Сбруев занимали его мысли и ставили перед ним вопросы, о которых он прежде не думал, когда считал себя счастливым и словно бы не замечал в себе той двойственности, о которой с такою страстностью напомнил ему Медынцев. Довольно фраз… Он за них достаточно наказан…
   И вся суетливая деятельность его вне университета казалась теперь ему ненужной, бесцельной и опасной. Из-за пустяков можно лишиться положения. «Был Заречный, и нет Заречного!» — припомнил он насмешливые слова Найденова и проникся их вескостью, откровенно признаваясь самому себе, что он трус, скрывающий от людей эту трусость речами о компромиссе.
   Наконец все как-то перепуталось в его мозгу, потеряло ясность, и он заснул с мыслью о том, что надо заниматься одной наукой, которая представилась ему вдруг в лучезарном образе Риты.

 
   Заречный проснулся от света, падавшего ему в глаза, и от того, что чья-то мягкая, теплая и вздрагивающая рука осторожно дергала его за плечо.
   Проснувшись, он увидел наклонившуюся над ним Катю в капоте, плотно облегавшем красивые формы ее крепкого стана. Она смотрела на него с нежной вызывающей улыбкой. Оголенная белая рука держала свечку, свет которой освещал заалевшееся пригожее лицо с лукавыми черными глазами…
   — Вставайте, барин… Шесть часов… Вы велели разбудить вас! — говорила она ласковым шепотом, запахивая ворот капота, из-под которого виднелась чистая сорочка.
   Заречный закрыл глаза, будто собираясь заснуть.
   — Вставайте же, милый барин! — настойчиво повторила девушка, еще ниже наклоняясь над Заречным и обдавая его лицо горячим дыханием.
   Вместо ответа он протянул руку и грубо и властно обхватил ее талию и привлек к себе.
   — О милый барин! — шептала Катя, осыпая профессора страстными поцелуями.
   В десять часов, когда Николай Сергеевич, напившись чаю, уходил в университет, Катя с еще большею почтительностью подала ему шубу и держала себя так, словно бы ничего между ними и не было.
   Молодой профессор старался не глядеть на Катю. Он был сконфужен, сознавая себя виноватым и словно бы осквернившим свою любовь к Рите, и в то же время чувствовал себя в это утро как бы спокойнее, уравновешеннее и не таким несчастным.
   Конечно, он оправдывал себя и во всем винил Катю, вздумавшую будить его, вместо того чтобы стучаться в дверь, и решил, что больше этой вспышки зверя не повторится в нем. Однако в тот же вечер, когда Катя готовила ему постель, он как-то особенно внимательно смотрел на ее розоватый затылок и, когда она пожелала ему покойной ночи, снова приказал разбудить себя в шесть часов.
   Катя метнула глазами, вся вспыхивая от радости, и почтительно-официальным тоном ответила:
   — Слушаю, барин!


XXI


   С того вечера как Аглая Петровна приглашала Невзгодина к себе и, милостиво подарив его своей неотразимо-чарующей улыбкой, подчеркнула желание видеть Василия Васильевича как можно скорей, — прошло более двух недель, а Невзгодин и не думал ехать к «великолепной вдове».
   Она ждала Невзгодина с нетерпением, дивившим ее. Одетая с большей кокетливостью, чем обыкновенно одевалась дома, Аглая Петровна, как институтка, подбегала к окнам и смотрела на двор. После нескольких дней напрасного ожидания желание красавицы вдовы видеть Невзгодина еще более усилилось. Обыкновенно спокойная, не знавшая никаких волнений, кроме коммерческих, Аглая Петровна сделалась нервной, возбужденной и раздражительной, негодуя, что Невзгодин не едет после такого любезного приглашения, каким она его удостоила.
   И — что было всего удивительнее — даже за деловыми занятиями в своей уютной клетушке Аглая Петровна по временам испытывала непривычную доселе скуку и, всегда точная и аккуратная, бывала рассеянна.
   В деловом разговоре порой не слышалось прежней ясной краткости. Ее крупная холеная рука откидывала неверно костяшки. Цифры путались в ее уме. Вместо них в голове роились совсем другие мысли.
   Она гневалась на эти «шалости нервов» и капризы властного своего характера. Не влюбилась же она в самом деле в Невзгодина! И тем не менее женское самолюбие ее было жестоко оскорблено его презрительным невниманием, и в ней, богачихе, дочери и внучке крутых самодуров, привыкшей к тому, чтобы желания и капризы ее исполнялись, зарождалось к Невзгодину какое-то сложное чувство ненависти и в то же время неодолимого желания видеть его.
   Он должен во что бы то ни стало быть у нее!
   Этот каприз решительно овладел Аглаей Петровной. Деспотическая ее натура не поддавалась никаким доводам ума. Она понимала всю нелепость своего самодурства и плакала от злости, что Невзгодин не едет.
   Написать ему?
   Ни за что на свете. Одна мысль об этом вызывала в Аглае Петровне негодование.
   Чтоб этот легкомысленный, непутевый человек смел подумать, что она им интересуется, она, которая с горделивым равнодушием относится к своим многочисленным поклонникам и тайным вздыхателям, которые не чета Невзгодину. Да поведи она бровью, и у ее ног были бы известные профессора, литераторы, художники, чиновные люди, купцы-миллионеры. И вдруг этот «мартышка» без рода и племени, этот нищий фантазер без положения, осмелится вообразить, что в него влюблены — скажите пожалуйста!
   Прошла неделя.
   Аглая Петровна была в театре у итальянцев, была на бенефисе в Малом театре, надеясь встретить Невзгодина, и наконец поехала отдать визит Заречной, рассчитывая от нее узнать что-нибудь о Невзгодине. Верно, он с ней часто видится.
   Но нигде она его не видела, Маргарита Васильевна могла только сообщить, что Василий Васильич точно в воду канул и глаз к ней не кажет с тех пор, как был более недели тому назад. И вообще из разговора с Заречной Аглая Петровна заключила, что между Маргаритой Васильевной и Невзгодиным пробежала кошка. По крайней мере, Заречная, как показалось Аглае Петровне, довольно сдержанно говорила о своем приятеле.
   — А он мне нужен, — заметила Аглая Петровна, — потому я и спрашиваю о нем. Хочу просить его читать на благотворительном концерте, — внезапно сочинила она. — Кстати, вы слышали его повесть. Хороша она?
   — Он не читал еще мне. И мне он нужен, если только вы дадите ему рекомендательное письмо к Измайловой…
   — Вы его хотите послать вместо мужа?
   — Да.
   — Что же, Николай Сергеич не хочет ехать?
   — Он занят очень…
   — Так пошлите Невзгодина ко мне. Я дам ему письмо.
   — Я адреса его не знаю…
   — Можно справиться в адресном столе. Кстати напишите ему и о концерте…
   — А Невзгодин у вас разве еще не был? — в свою очередь, спросила Маргарита Васильевна.
   — То-то не удостоивает! — смеясь отвечала Аносова.
   — Он, кажется, собирался…
   Аглая Петровна распрощалась, целуя Маргариту Васильевну с прежней искренностью. По-видимому, Аносова возвратила ей свое расположение, заключив, что подозрения, охватившие ее на юбилейном обеде, неверны.
   «Между ними, кажется, ничего нет!» — подумала Аглая Петровна. Эта мысль была ей приятна, и Аносова, уходя, снова подтвердила Маргарите Васильевне, что даст пятьдесят тысяч, и советовала поскорей послать Невзгодина к Измайловой, а самой Маргарите Васильевне ехать к Рябинину.
   — Я на днях была у него. Его нет в Москве.
   — Ну так попытайтесь у Измайловой… Письмо к ней я сегодня же напишу… Напишите и вы Невзгодину… Пусть явится за ним… Ну, до свидания, родная!
   Прошло еще три дня, а Невзгодин не являлся.
   Аглая Петровна злилась, чувствуя бессилие свое удовлетворить свой каприз.
   «Быть может, он уехал!» — мелькнуло у нее в голове, и она почувствовала, что отъезд Невзгодина не вернул бы ей прежнего спокойствия.
   Что это с ней делается наконец! Какое безумие нашло на нее? — спрашивала она себя, сидя ранним утром за письменным столом в своей клетушке за объемистой запиской о постройке новой фабрики, поданной одним из ее управляющих.
   И она два раза надавила пуговку электрического звонка.
   На пороге явился, по обыкновению бесшумно, старый Кузьма Иванович и, отвесив низкий поклон, замер в почтительной позе.
   Уверенная в том, что Кузьма Иванович предан ей как собака и умеет быть немым как рыба, Аглая Петровна дала старику поручение «осторожно узнать», в Москве ли господин Невзгодин и если в Москве, то навести справки, как он проводит время и где бывает.
   — Понял, Кузьма Иваныч?
   — Понял, матушка Аглая Петровна. Наведу справки как следует, без огласки.
   На другое же утро Кузьма Иванович докладывал в клетушке своим тихим, слегка скрипучим голосом, таким же бесстрастным, как и его худощавое, безбородое лицо:
   — Господин Василий Васильич Невзгодин находятся в Москве. Они никуда не отлучались из своей комнаты в течение свыше двух недель и денно и нощно занимаются по письменной части. Пишут все и довольно много исписали бумаги. И кушают пищу у себя, пребывая в одиночестве, и никто у них не был, и никого не велели они принимать.
   — Спасибо, Кузьма Иваныч!.. — проговорила Аглая Петровна.
   И когда Кузьма Иванович ушел, она облегченно вздохнула и, подняв глаза, светившиеся теперь радостным блеском, на лампадку, истово осенила себя три раза крестом.


XXII


   На Невзгодина нашел рабочий писательский стих.
   Он заперся в своей маленькой неуютной комнате в верхнем этаже меблированного дома под громким названием «Севильи» и, казалось, забыл всех своих знакомых.
   Возбужденный, с приподнятыми нервами и с повышенной впечатлительностью, он писал с утра до поздней ночи, отрываясь от письменного стола лишь для того, чтобы снова думать о работе, захватившей молодого писателя всего.
   Невзгодин побледнел и осунулся. Его впавшие, лихорадочно блестевшие глаза придавали сосредоточенно-напряженному выражению лица вид несколько помешанного. Он работал запоем уже вторую неделю, но почти не чувствовал физической усталости, не замечал, что дышит ужасным воздухом, пропитанным едким табачным дымом, и, не выпуская изо рта папироски, исписывал своим твердым размашистым почерком листы за листами, отдаваясь во власть творчества с его радостями и муками.
   И как много было этих мук!
   По временам Невзгодин приходил просто в отчаяние от бессилия передать в ярком образе или выразить в вещем слове то, что так ясно носилось в его голове и что так сильно чувствовалось.
   А между тем слова, ложившиеся на бумагу, казались бледными, безжизненными, совсем не теми, которые могли удовлетворить художественное чутье сколько-нибудь требовательного писателя. Он это чувствовал.
   — Не то, не то! — шептал Невзгодин, мучительно неудовлетворенный.
   Он рвал начатые листы и нервно ходил в маленькой комнате, точно зверь по клетке, ходил минуты и часы, не замечая их, пока сцена или выражение, которых он искал, не озаряли его мозга как-то внезапно и совсем не так, как он думал.
   Тогда, счастливый, с просветленным лицом, Невзгодин снова садился к столу и писал радостно, быстро и уверенно, не столько сознавая, сколько чувствуя всем своим существом правдивость и жизненность того, что, казалось, так неожиданно и так легко явилось в его голове.
   И сколько переделывал, переписывал, зачеркивал и сокращал Невзгодин, искавший жизни и правды, изящества формы и точности выражений. Как часто надежда в нем сменялась сомнением, сомнение — надеждой, что он не лишен дарования, что может писать и напишет вещь куда лучше, чем «Тоска».
   Но так или иначе, а он не может не писать.
   Несмотря на все муки творчества, несмотря на авторскую неудовлетворенность, он испытывает великое наслаждение в этой работе, в этой жизни жизнью лиц, созданных обобщением непосредственных наблюдений. Во время работы ему дороги и близки эти лица, все равно — хороши ли они или дурны, умны или глупы, лишь бы они были жизненны и иллюстрировали жизнь такою, какою она ему представляется, со всеми ее ужасами пошлости, лицемерия и лжи, которые он чувствует, испытывая неодолимую потребность передать все это на бумаге.
   Так нередко думал Невзгодин и теперь и в Париже, когда начал свое писательство и после долгих колебаний послал одно из своих произведений в журнал, наиболее ему симпатичный по направлению.
   Извещение из конторы журнала — сухое и лаконическое — о том, что его повесть принята и будет напечатана в январской книжке, обрадовало Невзгодина, но далеко не разрешило его сомнений насчет писательского таланта. Он никому не читал своих вещей, и когда его жена в Париже как-то узнала, что он пишет повесть, то высокомерно посоветовала ему лучше «бросить эти глупости» и прилежней заниматься химией. Но он не бросал и в одной из своих повестей, незадолго до «расхода» с женой, нарисовал типичную фигуру трезвенной, буржуазной студентки, прототипом которой послужила ему супруга.
   Когда Невзгодин увидал в корректурных листах свою «Тоску», он в первые минуты испытал невыразимое чувство радостной удовлетворенности автора, впервые увидавшего свое произведение напечатанным. Он не прочел, а скорее проглотил свою повесть, и ему казалось, что редактор писал не просто одобряющие комплименты начинающему писателю, находя ее свежей, интересной и талантливой в своем письме, полученном одновременно с корректурой. И Невзгодину нравилась в печати его «Тоска» после первого чтения, хотя и далеко не так, как в то время, когда он ее писал, переживая сам настроение, приписанное герою повести. Тогда это настроение и тоскливый пессимизм, скрывающий под собою жажду идеала, во имя которого стоило бы бороться, казались ему значительнее, оригинальнее и свежее, и он думал, что затрогивает что-то новое, чего раньше не говорилось, что его «Тоска» откроет многим истинные причины недовольства жизнью.
   Но когда в тот же вечер Невзгодин принялся читать свою повесть для правки, внимательно, строку за строкой, вчитываясь в каждое слово, то впечатление получилось другое. Автор решительно был смущен и недоволен. Образы казались ему теперь недостаточно выпуклыми, характеры — неопределенными, общий тон приподнятым, идея повести далеко не новой, а форма небрежной и требующей отделки.
   Две-три сцены во всей повести еще ничего себе; в них чувствовалась жизнь, но в общем… Господи! Как это все несовершенно и неинтересно, как не похоже на то, чего он ожидал и что в повести было ему так дорого, так близко.
   А вдобавок ко всему редактор обвел несколько мест красным карандашом и в письме пишет, что они невозможны в цензурном отношении; их надо исключить совсем.
   У Невзгодина явилось желание переделать всю повесть. Но необходимо было вернуть корректуры через день, и автор мог только исправить слог, сократить длинноты; он послал свое детище, почти что чувствуя к нему ненависть.
   Сравнивая свою «Тоску» с теми произведениями, которые печатаются в журналах, Невзгодин находил ее не хуже других, но когда он вспоминал мастеров слова, как Лев Толстой, ничтожность его «Тоски» казалась ему очевидной, и в эти минуты он сожалел, что она будет напечатана.
   «И как же ее разругают!»
   «Но не всем же быть Толстыми или Шекспирами. Тогда никому и писать нельзя. И наконец, редактор не первый встречный, а известный писатель. Не станет же он хвалить окончательно плохую вещь? Быть может, я слишком требовательный к себе автор и не могу отнестись к своей работе беспристрастно?»
   Так утешал себя Невзгодин.
   И неудачная в глазах его работа вызвала в нем желание написать что-нибудь лучшее. Что-то в нем говорило, что он может это сделать — надо только упорно работать над своими вещами, отделывать их, добиваться правды и жизни…
   Невзгодина потянуло к писанию. Он стал пересматривать свои рукописи, и одна из них показалась ему стоящей переработки. Тема интересная.
   Невзгодин принялся было переделывать написанный рассказ, но вместо того стал писать заново. И новый совсем не походил на прежний.
   Наконец рассказ был окончен вчерне, и Невзгодин стал переписывать рукопись. И снова исправлял и переделывал.
   В это время, как-то утром, коридорный подал Невзгодину письмо.
   Оно было от Маргариты Васильевны. Она передавала приглашение Аносовой участвовать в литературном чтении и просила поскорей съездить к Аглае Петровне за рекомендательным письмом к Измайловой и побывать у богатой купчихи. В приписке Маргарита Васильевна пеняла, что Невзгодин совсем ее забыл.
   Невзгодин был раздражен, что его отрывают от работы, и довольно сухо ответил, что он, конечно, на литературном вечере участвовать не будет и удивляется, с чего это «великолепная вдова» зовет читать начинающего писателя. Что же касается до визита к Измайловой, то он поедет к ней через неделю. Раньше невозможно.
   В конце третьей недели затворничества Невзгодина рассказ окончательно переписан два раза четким красивым почерком на четвертушках парижской синей бумаги и почти без помарок. Автор перечитывает рукопись. Ему кажется, что вышло недурно.
   Радостный и веселый, словно бы он внезапно отделался от какой-то болезни или освободился от гнетущего обязательства, он бережно прячет рукопись и от чар фантазии возвращается в мир действительности. Он забывает всех своих героев, с которыми жил в течение трех недель, словно до них ему нет уж более дела, и только теперь чувствует, как он разбит и утомлен после долгой, непрерывной работы. Спина болит, нервы болезненно напряжены. И он доволен, как ребенок, что работа кончена, и жаждет отдыха, развлечения. Ему снова хочется знать, что делается на свете, и видеть людей.
   Только теперь Невзгодин обратил внимание на обстановку, в которой он работал, не замечая ее… В его комнате грязь была невозможная. Повсюду пыль. Воздух спертый, пропитанный табаком. Письменный стол завален окурками… На полу сор и листы разорванной бумаги. Кровать не убрана.
   «Скорее вон, на воздух!» — решил Невзгодин, удивляясь, как он мог не замечать всего этого свинства.
   Он надавил пуговку звонка. Прошло добрых пять минут, пока явился коридорный Петр, молодой человек меланхолического вида, в засаленном сюртуке.
   — Ну, Петр, окончил работу! — весело воскликнул Невзгодин. — Теперь можете прибрать. Видите, какая везде гадость.
   — То-то грязновато. Да ведь вы сами приказывали не мешать. Я и не мешал. И, осмелюсь спросить, много вы получите за эти ваши сочинения?
   — За то, что теперь написал?
   — Так точно-с.
   — Да думаю, рублей триста дадут.
   — Это за писанье-то? — недоверчиво протянул Петр.
   — Да.
   — Так я бы, Василий Васильич, на вашем месте все сидел бы да писал. Деньжищ-то за год сколько!
   — Попали бы в сумасшедший дом, Петр! — засмеялся Невзгодин. — Я вот три недели работал, и то спина болит. Почистите-ка мне ботинки да принесите воды.
   Петр вышел и скоро вернулся с водой и налил ее в умывальник.
   — Когда я уйду, вы уж, пожалуйста, хорошенько уберите комнату, Петр! — говорил Невзгодин, умываясь.
   — Форменно уберу, как следует к празднику.
   — К какому?
   — А вы, видно, барин, за работой и забыли, что сегодня сочельник!
   — И впрямь забыл…
   — А кушать сегодня дома будете?.. Уже пятый час, а вы не обедали.
   — Сегодня я вашей дряни не буду есть. Сегодня я кутну, Петр, и пообедаю где-нибудь в порядочном трактире по случаю окончания работы… А что же ботинки?
   Петр взял ботинки из-под кровати, обтер пыль и проговорил:
   — Чищены, Василий Васильич… Блестят… Так вы говорите — триста рублей?
   — Другие и больше получают…
   — За такую легкую работу? Сиди да пиши!
   — Попробуйте-ка… А у меня был кто-нибудь за это время?
   — Только вчера одна дама спрашивала. Не допустил, как вы приказывали. Сказал: сочиняют, мол.
   — Спасибо, что не пустили, только вперед говорите просто, что занят… А карточки дама не оставила?
   — Нет-с. Если опять придут, принимать?
   — Примите.
   Невзгодин кончил мыться и, утирая лицо, кинул вопрос:
   — А дама старая или молодая?
   — Средственная, но только очень видная. И фасонисто одетая.
   — Худощавая? Блондинка? — спрашивал Невзгодин, предполагая, что заходила Маргарита Васильевна.
   — Нет-с. В полной комплекции, как следует, и брунетистая… С пинснетом…
   — Странно. Кто бы мог быть?
   Петр, любивший-таки поболтать, стоял у притолоки и посматривал, как Невзгодин одевается.
   Он недоверчиво усмехнулся словам Невзгодина и промолвил:
   — Очень даже бельфамистая дама, Василий Васильевич.
   И, помолчав, прибавил уверенно:
   — Они беспременно вскорости придут.
   — Почему вы думаете?
   На длинноносом, прыщеватом лице долговязого коридорного мелькнула тонкая улыбка, и он значительно ответил:
   — Хоть я и необразованного звания человек, а кое-что, слава богу, могу понимать, Василий Васильич. Барыня очень настоятельно желала вас видеть и выспрашивала, когда вы можете принять и, вообще, по какой причине не принимаете и здоровы ли. Обстоятельно выспросила.
   — Что же вы сказали?
   — Сказал: никуда, мол, не выходит и все сочиняет, а когда примут, неизвестно. Как, мол, окончат сочинять.
   — А она?
   — Усмехнулась. Ежели без вас придут, как обнадежить, Василий Васильич?
   — Скажите, что завтра утром до двенадцати я дома.
   — Слушаю-с. А из пятьдесят второго номера актерка сбежала! — доложил Петр, почему-то сообщавший Невзгодину обо всех событиях в «Севилье».
   — Как сбежала?
   — Очень просто.
   — В чем же это ваше «очень просто»?
   — За два месяца не заплатила и… тю-тю. Довольно даже ловко… и с чемоданами. А хозяин озлился — беда! Ищи-ка, сделай одолжение! — говорил Петр, по-видимому, сочувствовавший «актерке», помогая Василию Васильевичу надеть пальто.


XXIII


   С видом счастливого школьника, вырвавшегося на свободу, вышел Невзгодин из своей грязной комнаты.
   Ему было как-то весело и легко после усидчивой работы. Впереди предстояла близкая получка гонорара, а пятьдесят рублей, бывшие у него в кармане, и незаложенные золотые часы вполне поддерживали бодрое настроение духа такого богемы по натуре, каким был Невзгодин. Он глядел на будущее без страха и боязни и не особенно думал о каких-нибудь постоянных занятиях, надеясь, что писательство, если пойдет удачно, его прокормит… Много ли ему надо?