— Надеюсь, Катя, вы никому не болтали и не станете болтать о том, что я вернулся, кажется, не в своем виде.
   — Что вы, барин! За кого вы меня считаете? Да и вы совсем в настоящем виде были. Чуть-чуть разве…
   — А за ваше беспокойство… вчера вы из-за меня не ложились спать… я… поблагодарю вас, как получу жалованье.
   Катя, прежде охотно принимавшая подачки, обиделась. Никакого беспокойства ей не было. Она всегда готова постараться для барина.
   — И никаких денег мне не нужно! — порывисто и взволнованно прибавила она.
   Вслед за тем, снова принимая официально-почтительный вид, доложила:
   — Господин Звенигородцев два раза заезжали. Хотели в восемь часов быть. По нужному, говорили, делу. Прикажете принять?
   — Примите.
   — А обед прикажете подавать?
   — Подавайте. Да после обеда кабинет, пожалуйста, уберите.
   Заречный вошел в столовую несколько сконфуженный и точно виноватый.
   Но, к его удивлению, в глазах Риты не было ни упрека, ни насмешки. Напротив, взгляд этих серых глаз был мягок и как-то вдумчиво-грустен.
   У Заречного отлегло от сердца. И, мгновенно окрыленный надеждой, что Рита не сердится на него, что Рита не считает его виноватым, он особенно горячо и продолжительно поцеловал маленькую холодную руку жены и виновато произнес:
   — Я безобразно поздно вернулся. Вчера после обеда засиделись. Не сердись, Рита. Даю тебе честное слово, что это в последний раз.
   — Это твое дело. Но только вредно засиживаться! — почти ласково промолвила она.
   — И вредно, и пошло, и скучно. Только бесцельная трата времени, которого и без того мало.
   Они сели за стол. Рита передала мужу тарелку супа и сказала:
   — Звенигородцев тебя хотел видеть… Какое-то спешное дело.
   — Мне Катя говорила. Не знаешь, что ему нужно?
   — Я его не видала. Он не входил.
   Несколько минут прошло в молчании.
   Заречный лениво хлебал суп и часто взглядывал на Риту влюбленными глазами, полными выражения умиленной нежности. Вся притихшая, точно безмолвно сознающаяся в своей вине, она была необыкновенно мила. Такою Николай Сергеевич никогда ее не видал и словно бы молился на нее, благодарно притихая от восторга и счастья.
   И Рита, встречая эти взгляды, казалось, становилась под их влиянием кротче, задумчивее и грустнее.
   Катя, видимо заинтересованная наблюдениями, то и дело шмыгала у стола, бросала пытливые взгляды на господ. Она обратила внимание, что Николай Сергеевич, обыкновенно отличавшийся хорошим аппетитом, почти не дотронулся до супа, и вчуже досадовала, что он совсем как бы потерянный от любви, и негодовала на барыню. Несмотря на ее «смиренный вид», как мысленно определила Катя настроение Маргариты Васильевны, она чувствовала скорее, чем понимала, что барину грозит что-то нехорошее, и только дивилась, что он пялит в восторге глаза на эту бесчувственную женщину.
   — А тебе, Рита, не скучно было вчера?
   Бросив с умышленной небрежностью этот вопрос, Заречный со страхом еще не разрешенной тайной ревности ждал ответа.
   — И не особенно весело! — отвечала Рита.
   На душе Николая Сергеевича стало еще светлей. Лицо его сияло.
   «Невзгодин ни при чем. Рита не увлечена им!» — подумал он.
   Рита заметила эту радость, и по губам ее скользнула улыбка не то сожаления, не то грусти.
   — Не весело? Но Василий Васильевич такой веселый и интересный собеседник.
   — Это правда, но у меня у самой было невеселое настроение.
   «Вот-вот сию минуту Рита скажет, что это настроение было оттого, что она почувствовала несправедливость своих обвинений», — думал профессор, желавший так этого и думавший только о себе в эту минуту.
   Но жена молчала.
   — А теперь… сегодня… Твое настроение лучше, Рита?.. — спрашивал Заречный и точно просил утвердительного ответа.
   — Определеннее! — чуть слышно и в то же время значительно промолвила Рита.
   — И только!
   — К сожалению, только.
   В словах жены Николай Сергеевич уловил нечто загадочное и страшное. Не этих слов ожидал он! И тревога вспуганного чувства охватила его, и радость счастья внезапно омрачилась, когда он увидал, как вдруг отлила кровь от щек Риты и какое страдальческое выражение, точно от скрываемой боли, промелькнуло в ее глазах, в ее печальной улыбке, в чертах ее лица.
   — Рита, что с тобой? Не больна ли ты? — испуганно и беспокойно спрашивал Николай Сергеевич.
   «Господи! Он ничего не понимает!» — подумала Рита.
   И, тронутая этой беспредельной любовью мужа, которая все прощала и, ослепленная, на все надеялась, попирая мужское самолюбие, она проговорила, стараясь улыбнуться:
   — Да ты не тревожься. Я здорова.
   Она выговорила эти слова, и ей стало совестно. Она предлагает ему не тревожиться, а между тем…
   — Я спала плохо… Все думала о наших отношениях…
   — И до чего же додумалась, Рита? — спросил упавшим голосом профессор, меняясь в лице.
   Катя только что подала кофе и слышала последние слова. Она нарочно не уходила и стала убирать со стола, чтоб узнать продолжение разговора. Но с ее приходом наступило молчание.
   — Уберите кабинет! — обратился к ней Николай Сергеевич, желая ее выпроводить.
   — Уже убран, барин!
   И Катя с особенною тщательностью, никогда прежде не выказываемою, стала сметать на поднос крошки со стола.
   Маргарита Васильевна взглянула на Катю и перехватила ее взгляд, полный ненависти и осуждения. Катя смутилась. Удивленная, Маргарита Васильевна не подавала вида, что заметила и взгляд и смущение горничной, и с обычной мягкостью проговорила:
   — Вы потом уберете со стола, а теперь можете идти, Катя.
   — Вас не разберешь, барыня. Сегодня так приказываете, завтра иначе! — резко, очевидно с умышленною грубостью, проговорила Катя.
   Маргарита Васильевна пристально посмотрела на Катю, еще более удивленная. Никогда Катя не грубила ей, отличаясь всегда приветливостью во все два года, в течение которых жила у Заречных. И только тогда поняла, что это значит, когда, в ответ на резкое замечание Николая Сергеевича на грубость барыне, Катя вся вспыхнула, но покорно, не отвечая на слова, вышла из столовой.
   «Положительно все женщины влюбляются в мужа, кроме меня!» — подумала Маргарита Васильевна и невольно усмехнулась, хоть ей было не до смеха.
   — Так до чего ты додумалась, Рита? — снова спросил Николай Сергеевич, все еще надеясь на что-то при виде улыбки жены.
   — Об этом нам надо поговорить. У тебя есть свободные четверть часа? Ты никого не ждешь?
   — Никого.
   — А Звенигородцев?
   — Он будет в восемь. Но его можно и не принять. Сказать, что дома нет.
   — Так пойдем ко мне. Или лучше к тебе в кабинет! — внезапно перерешила Маргарита Васильевна, почему-то краснея. — Там никто не помешает нам. Ты кончил кофе?
   — Я не хочу.
   Рита поднялась. Поднялся и Заречный и, по обыкновению, подошел к ней, чтобы поцеловать ее руку.
   Ему показалось, что рука Риты вздрогнула, когда он прикоснулся к ней губами. Когда он стал ее целовать с порывистою нежностью, словно бы вымаливая заранее прощение, Рита тихонько отдернула руку. И тут он вдруг заметил, что на ней нет обручального кольца.
   Маргарита Васильевна медленно шла впереди, опустив голову.
   А Николай Сергеевич, вместо того чтобы по праву мужа идти рядом с прелестной, любимой женщиной, обхватив ее тонкую, гибкую талию и целуя на ходу ее щеку, как прежде делал он, когда Рита, случалось, благосклонно позволяла ему эти проявления нежности после обеда, — теперь шел сзади с растерянным видом обвиняемого, ожидающего рокового приговора.
   Войдя в кабинет, Рита искала глазами, куда бы сесть, еле держась на ногах от сильного нервного возбуждения и бессонной ночи, во время которой она подводила итоги своих отношений к мужу. Но как легко было тогда думать об объяснении с мужем, так тяжело было ей теперь, когда она решилась объясниться.
   — Садись, Рита, на диван. Тебе будет удобнее! — заботливо обронил Заречный.
   — Нет, я лучше сюда.
   И она опустилась на кресло у письменного стола. Целая коллекция ее фотографий, стоявших на столе, бросилась ей в глаза, словно бы напоминая ей вновь, как она виновата перед человеком, которого беспощадно обвиняла в том, в чем грешна была и сама. Спасибо Невзгодину. Вчера он открыл ей глаза, а затем она еще безжалостнее отнеслась к себе и с ужасом увидала, какова и она, грозный судья мужа.
   Прошла минута молчания, казавшаяся Заречному бесконечной.
   Полный тоски и предчувствия чего-то страшного, он не имел мужества терпеливо ждать приговора, встречаясь едва ли не первый раз в жизни с серьезным испытанием, каким для него являлась потеря любимой женщины.
   Забившись в темный угол дивана, он, словно зачарованный, не спускал глаз с жены, голова и бюст которой, освещенные светом лампы, выделялись среди полумрака кабинета.
   И как особенно хороша казалась профессору в эту минуту, когда решалась — он это понимал — его судьба, как прелестна была в его глазах эта маленькая обворожительная женщина с ее грустным лицом ослепительной белизны. Как вся она была изящна и привлекательна!
   И эта самая женщина, которую он любит с такою чувственною страстью и которую еще недавно так горячо, так безумно ласкал, считая ее по праву своей желанной женой и любовницей, теперь будто для него совсем чужая. Он не смеет даже припасть к ее ногам и молить, чтобы она не произнесла обвинительного приговора.
   «Неужели все кончено? Отчего она не говорит? За что длить мучения? Или, быть может, не все еще потеряно. Она не захочет разбить чужой жизни… Она…»
   — Рита!.. Что же ты? Говори, ради бога! — вдруг раздался среди тишины молящий голос Николая Сергеевича.
   И вот Рита перевела дух и начала тихо, мягко, почти нежно и вместе с тем решительно, как мог бы говорить сердобольный доктор с трусливым больным, которому предстоит сделать тяжелую операцию.
   Бедный профессор с первых же слов Риты почувствовал, что дело его проиграно, и низко опустил голову.


XV


   Рита говорила:
   — Во всем виновата я, одна я. Я не должна была выходить замуж за тебя. Мне не следовало соглашаться на твои просьбы и слушать твои уверения, что любовь придет… Я не виню тебя за то, что ты, зная мои чувства, все-таки женился. Ты был влюблен, в тебе говорила чувственная страсть, наконец в тебе говорило мужское самолюбие… Ты не способен был тогда рассуждать, не мог предвидеть последствий такого брака и, влюбленный, не знал хорошо меня. Но я? Я ведь могла понимать, что делаю. Во мне не было не только страсти, но даже и увлечения. Я ведь была не юная девушка, не понимающая, что она делает, мне было двадцать восемь лет — я видала людей, я кое-что читала и обо многом думала. Правда, я не скрыла от тебя, что выхожу замуж потому, что не хочу остаться старой девой, не скрыла и того, что не люблю тебя и питаю лишь расположение, как к порядочному человеку. Но разве откровенное признание дурного поступка искупает самый поступок?.. И я пошла на постыдный компромисс, весь ужас которого я сознала только теперь, когда… когда ты мне кажешься не таким, каким я тебя представляла… Я отдавалась человеку, которого не любила, отдавалась только потому, что и во мне животное…
   Рита на минуту примолкла.
   — И я имела дерзость, — продолжала она, — обвинять тебя в том, в чем грешна едва ли не больше тебя… Каюсь, я не имела права…
   — Только потому, что не имела права? — воскликнул Заречный.
   — Да.
   — А если бы считала себя вправе?
   — Ты знаешь… Я не могу и теперь кривить душой… Я, быть может, и ошибаюсь, но ты не тот, каким мне казался… Но к чему об этом говорить?
   — Не тот?! Но еще недавно ты иначе относилась ко мне.
   — Да. Но разве я виновата, что мой взгляд изменился.
   — Сбруева, например, ты не обвиняешь. А ведь он тоже не выходит в отставку.
   — Он никого не вводит в заблуждение. Он не говорит о мужестве, которого нет… Он не любуется собой… Он не играет роли…
   — Но и я не лезу в герои… Вчера моя речь… Тебе она не понравилась?..
   — Ты играешь своим талантом. Раньше ты не то говорил.
   И Заречный чувствовал, что Рита права. Он раньше не то говорил!
   — О Рита, Рита! Если бы ты хоть немного любила, ты была бы снисходительнее.
   — Быть может!.. Но разве я виновата?
   — И ты разочаровалась во мне не потому, что я не тот, каким представлялся, а потому, что ты увлечена кем-нибудь… И я знаю кем: Невзгодиным! — в отчаянии воскликнул Заречный, вскакивая с дивана.
   — Даю тебе слово, — ты знаешь, я не лгу! — что я никем не увлечена. И Невзгодин давно избавился от прежнего своего увлечения. Ты думаешь, что только увлечение кем-нибудь другим заставляет женщин разочароваться в мужьях? Ты мало меня знаешь… Но в этом я не виновата… Я не скрывала от тебя своих взглядов… Но к чему нам считаться? Позволь мне досказать…
   — Что ж… досказывай… Не жалей меня… Я даже и этого не стою! — промолвил жалобным тоном Заречный.
   «А меня разве он жалеет?.. Он только жалеет себя! О безграничный, наивный эгоизм!» — невольно подумала Рита и продолжала:
   — После всего, что я сказала, ты, конечно, поймешь, что прежние наши отношения невозможны… Мы должны разойтись…
   — Разойтись?.. Ты хочешь оставить меня? — в ужасе проговорил Заречный.
   — Это необходимо.
   — Рита… Риточка!.. Не делай этого! Умоляю тебя… Не разбивай моей жизни!
   И, почти рыдая, он вдруг бросился перед ней на колени и, схватив ее руку, осыпал ее поцелуями.
   Он был жалок в эту минуту, этот блестящий профессор.
   «И это мужчина!» — подумала Рита, брезгливо отдергивая руку от этих оскорбительных поцелуев.
   Злое чувство охватило ее, и она строго проговорила:
   — Встань. Не заставляй меня думать о тебе как о трусе, не способном выслушать правды! Положим, я виновата, но разве весь смысл твоей жизни в одной мне? А наука, а студенты, а общественный долг? — о которых ты так много говоришь?.. — ядовито прибавила она.
   Николай Сергеевич поднялся и отошел к дивану.
   — Я жалок, но я люблю тебя! — глухо выговорил он.
   — Все «я» и «я»… Но и я так жить не могу…
   — По крайней мере не сейчас… Повремени… Подумай… Дай мне прийти в себя…
   — Ты этого непременно требуешь?
   — Я прошу…
   — Изволь… я останусь некоторое время, но только помни: я больше тебе не жена!
   С этими словами она вышла из кабинета.
   Заречный долго еще сидел на диване, растерянный, в подавленном состоянии. Приход Звенигородцева несколько отвлек его.
   — Смотри… Читай, что подлецы написали про нас! — заговорил он, после того как расцеловался с Заречным, подавая номер «Старейших известий»… — Я был у тебя два раза… был у Косицкого, у Цветницкого… У всех был… Надо отвечать… Обязательно… Ведь эта статья… форменный донос… И кто только мог сообщить сведения?..
   Когда Заречный прочитал, в чем его обвиняют, он порядком таки струсил. Через несколько минут он уехал с Звенигородцевым к одному из профессоров, у которого должны были собраться все, задетые в статье, и решил на следующий же день сделать обещанный визит Найденову.


XVI


   Несмотря на очевидную нелепость статьи «Старейших известий», она, как и предвидел Найденов, произвела большую сенсацию в интеллигентных московских кружках и особенно среди жрецов науки.
   К вечеру уже были распроданы все отдельные номера газеты, обыкновенно мало расходившейся в розничной продаже. Всякому хотелось прочесть, как «отделали» профессоров. В этот день везде говорили о статье и тщетно допытывались узнать, кто автор, заинтересованные его именем едва ли не столько же, сколько и его произведением. Кто-то пустил слух, что автор Найденов, но никто не поверил, считая эту «старую шельму» слишком умным человеком, чтобы написать такой грубый пасквиль.
   Люди, не разделявшие мнений воинствующей газеты, разумеется, возмущались статьей, но это не мешало, однако, весьма многим втайне радоваться скандалу, всколыхнувшему, словно брошенный камень, сонное болото и дававшему повод к пересудам, сплетням, цивическим излияниям по секрету и к самым пикантным предположениям об эпилоге всей этой истории.
   А эпилога почему-то все ожидали, хотя и знали, что никакой «истории», в сущности, не было.
   Но более всего, и не без некоторой наивности, москвичи изумлялись наглости, с какою составитель отчета, очевидно присутствовавший на юбилейном обеде, извратил смысл речей некоторых застольных ораторов и в особенности — речи Николая Сергеевича, которая так всех восхитила. Многие ее слышали, многие ее читали в других газетах, и извращение, видимо умышленное, при помощи вставок и замены одних слов другими, так и бросалось в глаза.
   Эта, по общему мнению, блестящая и талантливая речь, возводящая в культ служение, по мере возможности, маленьким делам и порицавшая бессмысленность и бесплодность всякого геройства, даже и такого, как выход в отставку, — эта красноречивая защита компромисса и восхваление его, как гражданского мужества, в передаче автора являлась чуть ли не вызовом к протесту.
   Это было уж чересчур наглое вранье и возмутило даже благодушных москвичей.
   Нечего и говорить, что бессовестные и несправедливые нападки на Николая Сергеевича, который к тому же был излюбленным человеком и гордостью москвичей, по крайней мере не меньшей, чем М.Н.Ермолова, филипповские калачи и поросенок под хреном у Тестова, — еще более подняли престиж блестящего профессора в глазах многочисленных его почитателей и почитательниц.
   Оклеветанный, он решительно явился героем.
   И на другой же день после появления ругательной статьи Заречный получил десятка два писем, выражавших негодование на безыменного пасквилянта и горячее сочувствие произнесенной Николаем Сергеевичем речи и вообще всей его безупречной деятельности.
   В числе этих посланий было и дружеское, очень милое письмецо Аглаи Петровны.
   Красивая миллионерша предлагала ему свои услуги. В Петербурге у нее есть один знакомый влиятельный человечек, которому она напишет, если бы вследствие «подлой заметки» Николаю Сергеевичу грозили какие-нибудь неприятности.
   Как ни нелепы были нападки на Заречного, но они заставили Николая Сергеевича струсить и, признаться, малодушно струсить. Встревожились статьей и некоторые профессора, говорившие речи и даже не говорившие речей, но бывшие на юбилейном обеде. Один только Звенигородцев, в качестве человека свободной профессии, обнаружил геройство и требовал коллективного протеста против статьи, назвавшей его гороховым шутом.
   Захватив с собою Заречного, Звенигородцев привез его в квартиру одного из профессоров, где по инициативе Ивана Петровича должно было состояться совещание. Собрались, однако, далеко не все. Юбиляра решительно не пустила супруга, уже успевшая в течение дня донять Андрея Михайловича упреками, как только прочитала статью «Старейших известий».
   Нужно было ему праздновать этот дурацкий юбилей. Теперь, того и гляди, выгонят его. Автор заметки совершенно прав, назвавши Андрея Михайловича человеком «святой наивности», то есть иными словами дураком… Дурак старый он и есть!
   Андрей Михайлович терпеливо отмалчивался, но когда Варенька потребовала, чтобы он на другой день непременно поехал к попечителю объясниться, то «старый дурак» так решительно ответил, что ни к кому объясняться не поедет и на старости лет унижаться не станет, что Варенька вытаращила от удивления глаза.
   — И я плюю на статью! — прибавил с презрительной гримасой старый профессор.
   Из числа всех позванных Звенигородцевым на совещание собралось только человек десять профессоров. Они, разумеется, тщательно скрывали друг от друга свою тревогу и вместе с Заречным говорили, что следует отнестись с презрением к инсинуациям какого-то мерзавца, но далеко не у всех было одно только презрение, как у старого скромного профессора Косицкого.
   У многих был тот, исключительно свойственный русским, преувеличенный страх за свое положение, который заставляет нередко и умственно смелых людей видеть опасность даже и там, где ее нет, и чувствовать себя без вины виноватыми. Все понимали, что лживость статьи вне сомнений и что она не может возбудить недоразумений, тем более что празднование юбилея было официально разрешено, и все-таки трусили.
   И лишь только появилась статья, как уж некоторые из жрецов науки, считавшие себя хранителями заветов Грановского, малодушно каялись, что были на юбилейном обеде, а двое, более струсившие профессора, не явившиеся в собрание, уже успели утром показаться начальству, чтоб узнать, как оно отнеслось к газетной заметке, и кстати пожаловаться, что в ней их назвали «либеральными проходимцами».
   Собравшиеся на совещание первым делом занялись расследованием: кто мог быть автором заметки. Очевидно, это кто-нибудь из врагов Николая Сергеевича, которому более всего досталось. Но Заречный решительно не мог назвать никого, внушавшего подозрение. И даже сам Иван Петрович Звенигородцев, хвалившийся, что все знает, на этот раз должен был сознаться в безуспешности своих разведок, начатых еще утром. Но он обещал все-таки во что бы то ни стало узнать имя автора, чтоб его остерегались порядочные люди.
   Несмотря на предложение Звенигородцева написать коллективный протест против статьи и привлечь к подписи возможно большее количество лиц, решено было оставить статью без ответа, как не достойную даже и опровержения. На этом настаивали все, и Иван Петрович так же быстро взял назад свое мнение, как и предложил его. Но указать передержки, сделанные в речах Заречного и других профессоров, обязательно следовало, по единогласному мнению всех присутствовавших.
   Заречный тут же написал короткое письмо в редакцию «Ежедневного вестника», ограничившись в нем только наглядным сопоставлением извращенных мест речей с действительно произнесенными, и не прибавил к этому ни строчки, что придавало письму импонирующую фактическую краткость и как бы оттеняло полное презрение к автору отчета, которого не удостоивали даже ни единым словом, лично к нему обращенным.
   Все вполне одобрили редакцию письма.
   — Разумеется, мы все его подпишем! — произнес неожиданно со своею обычною застенчивою улыбкой Сбруев, во все время не проронивший ни звука и, казалось, занятый лишь чаем.
   В тоне его голоса было что-то вызывающее, точно он не был уверен в общем согласии и своим вызывающим уверенным тоном надеялся подбодрить более малодушных коллег.
   Все удивленно взглянули на Сбруева, который вдруг заговорил, да еще так решительно и притом не разбавляя чая коньяком.
   Прошла долгая минута тягостного неловкого молчания. Многие опустили долу глаза. Видимо, предложение Сбруева не понравилось, но ни у кого не хватало мужества прямо об этом сказать.
   — Надеюсь, из-за этого мы ничем не рискуем! — прибавил Сбруев с добродушно-иронической усмешкой.
   — Тут не в риске дело, Дмитрий Иваныч, — наконец заговорил тот самый старый профессор Цветницкий, который на юбилее уверял своего друга Андрея Михайловича, что оба, наверно, были бы министрами, если б жили не в России, а в Англии. — Тут не в риске дело, дорогой коллега! — повторил плотный коренастый старик, понижая свой зычный голос. — Мы все, разумеется, не остановились бы и перед риском, если б того требовала наша честь.
   «И врет же старая бестия!» — пронеслось в голове Сбруева.
   — А в данном случае и риска никакого нет, и я, разумеется, охотно подписался бы под письмом, хотя моя речь и не удостоилась издевательства и извращения. Но не придадут ли все наши подписи письму несвойственный ему и нас недостойный характер протеста? И деликатно ли это будет относительно наших отсутствующих товарищей? Подпиши все мы письмо, они могут обидеться, что их не включили, а собирать теперь подписи всех коллег, бывших на обеде, поздно… Как вы полагаете, господа?
   Коллеги, втайне обрадованные, что Цветницкий так ловко ответил на предложение Сбруева и дал им возможность под благовидным предлогом увильнуть от подписи, согласились с мнением Цветницкого. И сам Заречный, трусивший после статьи всяких намеков на протесты, находил, что подписаться под письмом должны только те, чьи речи извращены.
   Сбруев только пожал плечами и потянулся за коньяком.
   Совещание, как водится, окончилось ужином. Но разошлись рано. Все, по-видимому, были не в особенно веселом настроении.
   На следующий день в «Ежедневном вестнике», впереди письма Заречного и двух его коллег, было напечатано и письмо профессора Косицкого. В теплых, искренних строках он горячо благодарил всех почтивших его вниманием в день юбилея и особенно коллег, «сочувствие и уважение которых он считает высшей для себя честью и лучшей наградой за свою скромную тридцатилетнюю деятельность».
   Варенька так и ахнула, когда прочла заключительные строки письма, являвшиеся словно бы ответом на обвинение Андрея Михайловича в дружбе с «либеральными проходимцами». Он точно нарочно публично подтверждал эту дружбу, бросая вызов газете, пользующейся фавором у некоторых влиятельных лиц.
   «О двух он головах, что ли!» — подумала Варенька и, взбешенная, явилась в кабинет и задала мужу настоящий «бенефис», как называл Андрей Михайлович особенно бурные сцены, учащавшиеся по мере того, как профессор старел, а профессорша, несмотря на свои сорок пять лет, еще молодилась и, похожая на гренадера в юбке, здоровая и монументальная, хотела осень своей жизни превратить в весну.