Страница:
Все остальное, из-за чего он, умный и самолюбивый человек, лгал и не останавливался ни перед чем во всю свою жизнь, теперь потеряло в глазах его всю прежнюю цену: и прелесть власти, и успех ловко веденной интриги, и накопление богатства, и видное положение, которого он домогался всякими правдами и неправдами и которое уже ему было обещано в ближайшем будущем.
Все это казалось ему теперь ненужным, бесцельным, неумным, и вся его жизнь вне науки представлялась ему сплошной ложью, приведшей его именно к тому, чего он так боялся.
И не потому он решил уйти, что один «глупец» застрелился, а другой осмелился публично оскорбить его. И не потому, что в обществе считают его виновником самоубийства…
Он понимает действительную цену русского общественного мнения и давно равнодушен к нему, хорошо зная, что не в нем опора для людей, ищущих успеха в жизни. И он не чувствует себя виноватым в самоубийстве Перелесова. Вольно же было ему переусердствовать и написать глупую подлость вместо умной. Вольно ж ему было с радостью влезать в шкуру предателя и потом жаловаться, что его соблазнили! Не особенно сердил старого профессора и Сбруев. Он был бы уволен за свою дерзость — и делу конец. Пусть надевает лавры жертвы за свои цивические добродетели и сопьется.
Не это все заставляет старого профессора все ниже и ниже опускать свою голову и думать горькую думу о полнейшем одиночестве, на которое он отныне обречен. Не это.
Хотя между ним и детьми не было никакого объяснения, но уже вчера в страдальчески-скорбном взгляде Лизы и в мрачной застенчивости сына он прочел свой приговор.
Они все видели, все слышали, и даже больше, чем могли выдержать их нервы, и, словно бы виноватые, чувствуя на себе позор их отца более, чем он сам, крадучись, вышли из толпы, бледные и приниженные, полные ужаса и недоумения…
Но, при всем желании сомневаться, сомнения были невозможны. Кто-то, очевидно не знавший детей Найденова, еще до появления его на панихиде, читал рядом с ними списанное письмо Перелесова к их отцу. Они слышали его и не знали, куда деваться, чувствуя, как горят их щеки краской стыда.
А кругом имя отца произносилось вместе с проклятиями.
И наконец эта зловещая тишина при его появлении… потом слова Сбруева и удаление отца, сопровождаемое общей нескрываемой ненавистью.
Брат и сестра возвратились домой потрясенные, полные ужаса и скорби.
Перед тем что позвонить, они, до сих пор не проронившие ни единого слова, вдруг бросились друг другу в объятия и заплакали, как маленькие дети, несчастные и беспомощные.
— Мамочка не должна ничего знать… Слышишь, Миша? — прошептала наконец Лиза, глотая рыдания…
— Боже сохрани! — ответил юноша.
И, утирая слезы, порывисто прибавил:
— Господи! За что? За что? Разве можно жить после того, как отец…
Он называл теперь отца не папой, как раньше.
Не докончив фразы, он закрыл руками лицо.
— Что ты, Миша… голубчик… Какие мысли! — вздрагивая всем телом, прошептала Лиза, в голове у которой тоже мелькали мысли о том, что жить невозможно.
— Какая ж это жизнь!.. Это не жизнь, а позор… Кто мог бы подумать!
— Надо быть мужественным, Миша… Надо своею жизнью искупить грехи отца… вот что надо…
— Такого греха ничем не искупишь…
— И у нас мама… Не забывай этого, Миша… И дай слово, что ты будешь помнить это! — значительно прибавила сестра… — Дай!..
— Ничего я не могу понять… Ничего… Тяжко, Лиза…
Они крепко пожали друг другу руки и вытирали слезы.
Через минуту брат позвонил.
Они прошли, не показываясь матери, каждый в свои комнаты переживать свое ужасное горе — разочарование в отце, которого обожали. Лиза несколько раз входила к брату и, крепко сжимая его руку, повторяла:
— Надо быть мужественным, Миша… И помни, что у нас чудная мамочка…
И снова плакала вместе с братом.
Наконец их позвали обедать.
— Крепись, Миша, родной мой… Не выдавай своего горя… Пусть мама не замечает.
— А ты! Ты бледна как смерть, Лиза.
— Скажем, что расстроены… При отце не говори, что были на панихиде. Пусть он не знает, что мы все знаем… О, лучше бы, как прежде, ничего не знать.
— Я слышал иногда, но не верил… А теперь…
Они старались казаться спокойными, когда вошли в столовую. Отца еще не было.
Когда он вошел, бледный, изможденный, состарившийся и словно бы приниженный, и сел на свое место, не глядя ни на жену, ни на детей, брат и сестра почувствовали, что отец — виновник смерти Перелесова.
И они затихли на своих местах, как затихают вдруг в замирающем страхе внезапно испуганные дети, не смея проронить звука и не решаясь, в свою очередь, поднять глаз на отца.
Найденов понял, что дети все знают, и с какою-то суровой сосредоточенностью хлебал суп, скрывая муки отца, которого презирают любимые дети.
Обед прошел в тягостном молчании.
Едва только он кончился, Найденов встал из-за стола и ушел к себе тосковать о потере единственных существ в мире, которых он действительно любил.
Когда он ушел, мать проговорила, обращаясь к детям:
— Какие вы, однако, нервные. Как сильно на вас подействовала панихида!
— Да, мамочка. Признаться, обоих нас расстроила.
— Вы больше не ходите туда.
— Мы не пойдем! — взволнованно отвечала Лиза.
— Довольно одной! — мрачно протянул сын.
— Но особенно расстроила эта панихида бедного папу, — продолжала Найденова. — Он вернулся оттуда потрясенный… И, кажется, очень был недоволен, что вы ходили туда.
— Он разве знает? — в страхе спросила Лиза.
— Я ему сказала… Боюсь, как бы наш родной не захворал. Заметили, какой он мрачный был за обедом…
И, минуту спустя, она спросила:
— Много народу было?
— Да, много.
— Пожалели, значит, несчастного.
— Мать у Перелесова… О, какая она несчастная!.. Говорят, без всяких средств осталась… Сын ей помогал… А теперь? Мамочка! Я продала свой браслет с бриллиантами…
— И отдашь деньги матери?
— Конечно… Передам Сбруеву.
— Твое дело… И я прибавлю денег. А узнали, кто этот подлый профессор, который подговорил Перелесова написать ту гадкую статью… Помнишь?
Лиза похолодела. И, употребляя все усилия, чтоб скрыть от матери охватившее ее волнение, она с решительностью ответила:
— Все это вздор, мамочка.
— Что вздор?
— А то, что какой-то профессор подговаривал. Это не профессор, а кто-то другой, мамочка.
— Да, другой, — подтвердил и сын.
— Кто же?
— Не знаю… Называли фамилию, да я забыла.
— Как же говорили, что профессор, и будто обещал хлопотать о профессуре, а Заречного вон, а Перелесова на его место?
— Мало ли что говорят, мамочка.
— В Москве ведь сплетен не оберешься. На кого угодно наплетут… Никто не убережется! — угрюмо заметил Миша.
— Ну и слава богу, что не профессор. А то ведь это было бы ужасно и для него и для его семьи… Боже сохрани, когда детям приходится краснеть за родителей…
Когда подали самовар, Лиза, по обыкновению, разлила всем чай. Она всегда носила стакан отцу в кабинет, но сегодня ей было жутко идти туда, и она медлила.
— Что ж ты, Лизочка, не несешь папе чай? Ведь он любит горячий… Неси ему скорей да разговори его хандру. Ты умеешь, и он любит, когда ты болтаешь с ним…
— Иду, иду, мамочка.
Когда молодая девушка вошла в кабинет и увидела отца, точно закаменевшего в своем кресле, с выражением беспредельной мрачной тоски в мертвенно-бледном, суровом и неподвижном лице, ее охватила жалость, и в то же время ей представилось спокойно-важное лицо покойника Перелесова с темным пятном на виске. Ей хотелось броситься на шею к отцу, пожалеть, приласкать, но какое-то брезгливое чувство парализовало первое движение ее сердца, и что-то внушавшее страх казалось в чертах прежде любимого лица. Оно словно бы стало чужим…
И Лиза осторожно и тихо поставила стакан на стол.
— Спасибо! — чуть слышно прошептал старик и робко взглянул на дочь взглядом, полным любви и страдания.
Взгляды их встретились. Старый профессор тотчас же отвел глаза. Лиза побледнела и торопливо вышла из комнаты. С порога до ушей Найденова донеслось заглушенное рыдание дочери.
Плохо спал в эту ночь старый профессор! К утру уж у него созрело решение «бросить все» и самому уехать на некоторое время за границу.
«Без меня им легче будет!» — подумал старик.
После обеда он позвал жену в кабинет и, когда та села в кресло против него, с тревогой глядя на изможденное лицо мужа, казавшееся в полусвете лампы совсем мертвенным, — он сказал:
— Чувствую, что утомился, Елена.
— Тебе надо посоветоваться с докторами, Аристарх Яковлевич… Тебя это самоубийство Перелесова совсем расстроило.
— Какое самоубийство? Какое мне дело, что Перелесов застрелился!.. — резко возразил Найденов. — Сегодня его, кстати, уж и похоронили… Верно, речи надгробные были и все как следует… Заречный, конечно, отличился… Ты ничего не слыхала?
— Нет.
— А дети разве на похоронах не были?
— Они и так расстроены вчерашней панихидой.
— Очень?
— Разве ты не заметил?
— И Миша тоже?..
— Еще бы…
— Ну, у Миши это скоро пройдет. У него счастливый характер, а Лиза…
Он не окончил начатой фразы и продолжал:
— И знаешь ли, что я надумал, Елена? Я думаю, ты одобришь мои намерения…
Жена, которой муж никогда не сообщал никаких своих планов и объявлял только о своих решениях, которые она исполняла с безропотной покорностью кроткого существа, боготворившего мужа, удивленно подняла на него свои глаза и спросила:
— Ты знаешь, я всегда охотно исполняю твои намерения. Что ты хочешь предпринять?
— Я хочу отдохнуть и потому решил выйти в отставку.
— Вот это отлично! — радостно проговорила Найденова.
— Вы переедете в Петербург, а я на некоторое время поеду за границу… Хочется покопаться в итальянских архивах… И чем скорее все это сделается, тем лучше.
— Но как же ты один поедешь, Аристарх Яковлевич? Ты хвораешь. Взял бы с собой Лизу.
— Нет… нет… я один.
В эту минуту в кабинет вбежала Лиза, бледнее смерти, и крикнула:
— Мама, иди… Миша… Миша… голубчик…
Найденова бросилась вслед за дочерью.
Поднялся с кресла и Найденов и быстрыми шагами пошел в комнату сына. Мимо пробежал со всех ног слуга, пробежала в столовой горничная.
— Что случилось? — в смертельной тревоге спрашивал Найденов.
Никто не отвечал. И лакей и горничная как-то растерянно показывали рукой в коридор.
Старик бросился туда, отворил двери комнаты сына и увидел его бледного, с виноватой улыбкой на устах, сидящего на диване. Пистолет лежал на полу.
Найденов понял все и бросился к сыну с искаженным от ужаса лицом.
— Ничего, ничего, успокойся, Аристарх Яковлевич… Рана неопасная! — взволнованно говорила Найденова.
— Он нечаянно! — вставила Лиза.
— Ну, конечно, нечаянно!.. — подтвердила мать. — Сейчас приедет хирург. Я послала…
— Нечаянно?.. — проговорил Найденов. — Нечаян…
Он хотел продолжать, но как-то жалко и беспомощно говорил что-то непонятное. Лицо его перекосилось. Один глаз закрылся.
Он, видимо, силился что-то сказать и не мог. И вдруг он склонился перед сыном, стал целовать его руку, издавая какое-то жалобное мычанье.
Найденова перенесли в кабинет и послали за другим доктором. Через полчаса приехали два врача. Хирург нашел, что у сына рана неопасна — пуля счастливо не задела легкого, а другой врач нашел положение старика опасным и определил у него паралич левой стороны тела, вызванный сильным нервным потрясением.
Все это казалось ему теперь ненужным, бесцельным, неумным, и вся его жизнь вне науки представлялась ему сплошной ложью, приведшей его именно к тому, чего он так боялся.
И не потому он решил уйти, что один «глупец» застрелился, а другой осмелился публично оскорбить его. И не потому, что в обществе считают его виновником самоубийства…
Он понимает действительную цену русского общественного мнения и давно равнодушен к нему, хорошо зная, что не в нем опора для людей, ищущих успеха в жизни. И он не чувствует себя виноватым в самоубийстве Перелесова. Вольно же было ему переусердствовать и написать глупую подлость вместо умной. Вольно ж ему было с радостью влезать в шкуру предателя и потом жаловаться, что его соблазнили! Не особенно сердил старого профессора и Сбруев. Он был бы уволен за свою дерзость — и делу конец. Пусть надевает лавры жертвы за свои цивические добродетели и сопьется.
Не это все заставляет старого профессора все ниже и ниже опускать свою голову и думать горькую думу о полнейшем одиночестве, на которое он отныне обречен. Не это.
Хотя между ним и детьми не было никакого объяснения, но уже вчера в страдальчески-скорбном взгляде Лизы и в мрачной застенчивости сына он прочел свой приговор.
Они все видели, все слышали, и даже больше, чем могли выдержать их нервы, и, словно бы виноватые, чувствуя на себе позор их отца более, чем он сам, крадучись, вышли из толпы, бледные и приниженные, полные ужаса и недоумения…
Но, при всем желании сомневаться, сомнения были невозможны. Кто-то, очевидно не знавший детей Найденова, еще до появления его на панихиде, читал рядом с ними списанное письмо Перелесова к их отцу. Они слышали его и не знали, куда деваться, чувствуя, как горят их щеки краской стыда.
А кругом имя отца произносилось вместе с проклятиями.
И наконец эта зловещая тишина при его появлении… потом слова Сбруева и удаление отца, сопровождаемое общей нескрываемой ненавистью.
Брат и сестра возвратились домой потрясенные, полные ужаса и скорби.
Перед тем что позвонить, они, до сих пор не проронившие ни единого слова, вдруг бросились друг другу в объятия и заплакали, как маленькие дети, несчастные и беспомощные.
— Мамочка не должна ничего знать… Слышишь, Миша? — прошептала наконец Лиза, глотая рыдания…
— Боже сохрани! — ответил юноша.
И, утирая слезы, порывисто прибавил:
— Господи! За что? За что? Разве можно жить после того, как отец…
Он называл теперь отца не папой, как раньше.
Не докончив фразы, он закрыл руками лицо.
— Что ты, Миша… голубчик… Какие мысли! — вздрагивая всем телом, прошептала Лиза, в голове у которой тоже мелькали мысли о том, что жить невозможно.
— Какая ж это жизнь!.. Это не жизнь, а позор… Кто мог бы подумать!
— Надо быть мужественным, Миша… Надо своею жизнью искупить грехи отца… вот что надо…
— Такого греха ничем не искупишь…
— И у нас мама… Не забывай этого, Миша… И дай слово, что ты будешь помнить это! — значительно прибавила сестра… — Дай!..
— Ничего я не могу понять… Ничего… Тяжко, Лиза…
Они крепко пожали друг другу руки и вытирали слезы.
Через минуту брат позвонил.
Они прошли, не показываясь матери, каждый в свои комнаты переживать свое ужасное горе — разочарование в отце, которого обожали. Лиза несколько раз входила к брату и, крепко сжимая его руку, повторяла:
— Надо быть мужественным, Миша… И помни, что у нас чудная мамочка…
И снова плакала вместе с братом.
Наконец их позвали обедать.
— Крепись, Миша, родной мой… Не выдавай своего горя… Пусть мама не замечает.
— А ты! Ты бледна как смерть, Лиза.
— Скажем, что расстроены… При отце не говори, что были на панихиде. Пусть он не знает, что мы все знаем… О, лучше бы, как прежде, ничего не знать.
— Я слышал иногда, но не верил… А теперь…
Они старались казаться спокойными, когда вошли в столовую. Отца еще не было.
Когда он вошел, бледный, изможденный, состарившийся и словно бы приниженный, и сел на свое место, не глядя ни на жену, ни на детей, брат и сестра почувствовали, что отец — виновник смерти Перелесова.
И они затихли на своих местах, как затихают вдруг в замирающем страхе внезапно испуганные дети, не смея проронить звука и не решаясь, в свою очередь, поднять глаз на отца.
Найденов понял, что дети все знают, и с какою-то суровой сосредоточенностью хлебал суп, скрывая муки отца, которого презирают любимые дети.
Обед прошел в тягостном молчании.
Едва только он кончился, Найденов встал из-за стола и ушел к себе тосковать о потере единственных существ в мире, которых он действительно любил.
Когда он ушел, мать проговорила, обращаясь к детям:
— Какие вы, однако, нервные. Как сильно на вас подействовала панихида!
— Да, мамочка. Признаться, обоих нас расстроила.
— Вы больше не ходите туда.
— Мы не пойдем! — взволнованно отвечала Лиза.
— Довольно одной! — мрачно протянул сын.
— Но особенно расстроила эта панихида бедного папу, — продолжала Найденова. — Он вернулся оттуда потрясенный… И, кажется, очень был недоволен, что вы ходили туда.
— Он разве знает? — в страхе спросила Лиза.
— Я ему сказала… Боюсь, как бы наш родной не захворал. Заметили, какой он мрачный был за обедом…
И, минуту спустя, она спросила:
— Много народу было?
— Да, много.
— Пожалели, значит, несчастного.
— Мать у Перелесова… О, какая она несчастная!.. Говорят, без всяких средств осталась… Сын ей помогал… А теперь? Мамочка! Я продала свой браслет с бриллиантами…
— И отдашь деньги матери?
— Конечно… Передам Сбруеву.
— Твое дело… И я прибавлю денег. А узнали, кто этот подлый профессор, который подговорил Перелесова написать ту гадкую статью… Помнишь?
Лиза похолодела. И, употребляя все усилия, чтоб скрыть от матери охватившее ее волнение, она с решительностью ответила:
— Все это вздор, мамочка.
— Что вздор?
— А то, что какой-то профессор подговаривал. Это не профессор, а кто-то другой, мамочка.
— Да, другой, — подтвердил и сын.
— Кто же?
— Не знаю… Называли фамилию, да я забыла.
— Как же говорили, что профессор, и будто обещал хлопотать о профессуре, а Заречного вон, а Перелесова на его место?
— Мало ли что говорят, мамочка.
— В Москве ведь сплетен не оберешься. На кого угодно наплетут… Никто не убережется! — угрюмо заметил Миша.
— Ну и слава богу, что не профессор. А то ведь это было бы ужасно и для него и для его семьи… Боже сохрани, когда детям приходится краснеть за родителей…
Когда подали самовар, Лиза, по обыкновению, разлила всем чай. Она всегда носила стакан отцу в кабинет, но сегодня ей было жутко идти туда, и она медлила.
— Что ж ты, Лизочка, не несешь папе чай? Ведь он любит горячий… Неси ему скорей да разговори его хандру. Ты умеешь, и он любит, когда ты болтаешь с ним…
— Иду, иду, мамочка.
Когда молодая девушка вошла в кабинет и увидела отца, точно закаменевшего в своем кресле, с выражением беспредельной мрачной тоски в мертвенно-бледном, суровом и неподвижном лице, ее охватила жалость, и в то же время ей представилось спокойно-важное лицо покойника Перелесова с темным пятном на виске. Ей хотелось броситься на шею к отцу, пожалеть, приласкать, но какое-то брезгливое чувство парализовало первое движение ее сердца, и что-то внушавшее страх казалось в чертах прежде любимого лица. Оно словно бы стало чужим…
И Лиза осторожно и тихо поставила стакан на стол.
— Спасибо! — чуть слышно прошептал старик и робко взглянул на дочь взглядом, полным любви и страдания.
Взгляды их встретились. Старый профессор тотчас же отвел глаза. Лиза побледнела и торопливо вышла из комнаты. С порога до ушей Найденова донеслось заглушенное рыдание дочери.
Плохо спал в эту ночь старый профессор! К утру уж у него созрело решение «бросить все» и самому уехать на некоторое время за границу.
«Без меня им легче будет!» — подумал старик.
После обеда он позвал жену в кабинет и, когда та села в кресло против него, с тревогой глядя на изможденное лицо мужа, казавшееся в полусвете лампы совсем мертвенным, — он сказал:
— Чувствую, что утомился, Елена.
— Тебе надо посоветоваться с докторами, Аристарх Яковлевич… Тебя это самоубийство Перелесова совсем расстроило.
— Какое самоубийство? Какое мне дело, что Перелесов застрелился!.. — резко возразил Найденов. — Сегодня его, кстати, уж и похоронили… Верно, речи надгробные были и все как следует… Заречный, конечно, отличился… Ты ничего не слыхала?
— Нет.
— А дети разве на похоронах не были?
— Они и так расстроены вчерашней панихидой.
— Очень?
— Разве ты не заметил?
— И Миша тоже?..
— Еще бы…
— Ну, у Миши это скоро пройдет. У него счастливый характер, а Лиза…
Он не окончил начатой фразы и продолжал:
— И знаешь ли, что я надумал, Елена? Я думаю, ты одобришь мои намерения…
Жена, которой муж никогда не сообщал никаких своих планов и объявлял только о своих решениях, которые она исполняла с безропотной покорностью кроткого существа, боготворившего мужа, удивленно подняла на него свои глаза и спросила:
— Ты знаешь, я всегда охотно исполняю твои намерения. Что ты хочешь предпринять?
— Я хочу отдохнуть и потому решил выйти в отставку.
— Вот это отлично! — радостно проговорила Найденова.
— Вы переедете в Петербург, а я на некоторое время поеду за границу… Хочется покопаться в итальянских архивах… И чем скорее все это сделается, тем лучше.
— Но как же ты один поедешь, Аристарх Яковлевич? Ты хвораешь. Взял бы с собой Лизу.
— Нет… нет… я один.
В эту минуту в кабинет вбежала Лиза, бледнее смерти, и крикнула:
— Мама, иди… Миша… Миша… голубчик…
Найденова бросилась вслед за дочерью.
Поднялся с кресла и Найденов и быстрыми шагами пошел в комнату сына. Мимо пробежал со всех ног слуга, пробежала в столовой горничная.
— Что случилось? — в смертельной тревоге спрашивал Найденов.
Никто не отвечал. И лакей и горничная как-то растерянно показывали рукой в коридор.
Старик бросился туда, отворил двери комнаты сына и увидел его бледного, с виноватой улыбкой на устах, сидящего на диване. Пистолет лежал на полу.
Найденов понял все и бросился к сыну с искаженным от ужаса лицом.
— Ничего, ничего, успокойся, Аристарх Яковлевич… Рана неопасная! — взволнованно говорила Найденова.
— Он нечаянно! — вставила Лиза.
— Ну, конечно, нечаянно!.. — подтвердила мать. — Сейчас приедет хирург. Я послала…
— Нечаянно?.. — проговорил Найденов. — Нечаян…
Он хотел продолжать, но как-то жалко и беспомощно говорил что-то непонятное. Лицо его перекосилось. Один глаз закрылся.
Он, видимо, силился что-то сказать и не мог. И вдруг он склонился перед сыном, стал целовать его руку, издавая какое-то жалобное мычанье.
Найденова перенесли в кабинет и послали за другим доктором. Через полчаса приехали два врача. Хирург нашел, что у сына рана неопасна — пуля счастливо не задела легкого, а другой врач нашел положение старика опасным и определил у него паралич левой стороны тела, вызванный сильным нервным потрясением.
XXXI
На похоронах Перелесова было всего пять профессоров и в том числе: Заречный, Сбруев и старик Андрей Михайлович Косицкий, явившийся несмотря на предостережения своей неугомонной воительницы-супруги, окончательно, по ее словам, убедившейся в том, что муж спятил с ума и ведет себя, как студент первого курса.
— Недостает, чтоб ты еще влюбился! — не без ехидства прибавила она, измеряя маленькую худощавую фигурку профессора уничтожающим взглядом.
Остальные жрецы науки блистали своим отсутствием.
Похороны прошли без какого бы то ни было «прискорбного инцидента» и при очень незначительном количестве публики. Никаких речей не говорилось на кладбище. При виде обезумевшей от горя матери теперь как-то не поднимался язык говорить о вине покойного и об ее искуплении. Могилу засыпали, и все расходились молчаливо-угрюмые.
— А мы в «Прагу», не правда ли, Василий Васильич? — спрашивал Сбруев, нагоняя Невзгодина, который в раздумье шел между могил.
— С удовольствием.
Звенигородцев между тем собирал желающих ехать завтракать в «Эрмитаж» или к Тестову. Но так как профессора уклонились от предложения, Звенигородцев должен был отказаться от мысли устроить завтрак с речами по поводу самоубийства Перелесова.
Несколько времени Сбруев шел молча рядом с Невзгодиным. Вдруг, словно бы спохватившись, он проговорил:
— А я и позабыл познакомить вас со своими. Они здесь. Хотите?
— Очень буду рад.
— Так подождем минутку.
Они отошли в сторону и остановились.
— А вот и они! — промолвил Сбруев.
Невзгодин заметил, как просветлело лицо молодого профессора, когда он увидал двух скромно одетых дам.
Он подвел к ним Невзгодина и, назвав его, сказал:
— Моя мать и сестра Соня.
И та и другая очень понравились Невзгодину, в особенности молодая девушка.
Что-то сразу располагающее было в выражении ее свежего, миловидного лица и особенно во взгляде больших темных глаз, вдумчивых и необыкновенно ясных. Такие глаза, казалось, не способны были лгать и глядели на мир божий с доверчивостью чистого существа. Все в этой девушке словно бы говорило об изяществе натуры и о нравственной чистоте.
И Невзгодин невольно подумал: «Что за милая девушка!»
Они пошли все вместе к выходу с кладбища.
Прощаясь, Сбруева просила Невзгодина навестить их.
— Вечера мы почти всегда дома! — прибавила она.
Сбруев усадил своих дам на извозчика и сказал матери, чтоб его не ждали.
— Мы едем с Василием Васильевичем завтракать, мама! — прибавил он, застенчиво улыбаясь.
Мать взглянула на Невзгодина ласковым, почти умоляющим взглядом, словно бы просила его поберечь сына.
И Невзгодин поспешил проговорить:
— Мы недолго будем завтракать. Мне надо сегодня ехать по делу.
Через полчаса Сбруев и Невзгодин сидели за отдельным столом в гостинице «Прага».
Дмитрий Иванович, молча и только улыбаясь своей милой застенчивой улыбкой, пил водку рюмку за рюмкой, сперва вместе с Невзгодиным, а потом, когда тот отказался, — один.
— Люблю, знаете ли, иногда привести себя в возвышенное настроение, Василий Васильич! — говорил он, словно бы оправдываясь, когда наливал новую рюмку. — Однако возвращаюсь домой без чужой помощи и так, чтобы дома не видели моего возвышенного настроения! — прибавил он, добродушно усмехнувшись.
За завтраком Сбруев говорил мало, но когда завтрак был окончен, две бутылки дешевого крымского вина были выпиты и Дмитрий Иванович находился в возбужденном настроении подвыпившего человека, он заговорил порывисто и страстно, возвышая голос, так как орган играл какую-то бравурную пьесу.
— Вот теперь я чувствую себя в некотором роде свободным гражданином вселенной и могу, Василий Васильич, разговоры разговаривать по душе. А трезвый — я застенчив и, знаете ли, привык помалчивать, чтобы, значит, невозбранно получать свои двести пятьдесят рублей. Ведь это большое свинство, Василий Васильич, — молчать, когда хочется и обязан крикнуть во всю мочь: «Так жить нельзя!..» Но я не один, Василий Васильевич… Конечно, это не оправдание, но все-таки… я не один… Понравились вам моя старушка и сестра?
— Очень.
— То-то… Это, я вам скажу, золотые сердца… Мать-то что перенесла, чтобы меня поднять на ноги… Ох, как бедовала ради меня… И все наши славные… Кроме Сони, у меня еще две сестренки в гимназии… Зайдете, — увидите, Василий Васильич… Ну и пилатствуешь помаленьку… Свинство свое сознаешь, но… не на улицу же пустить своих… Вот вчера я спрашивал вас: отчего мы, интеллигентные люди, такие тряпки?.. Тут ведь не одна семья, не одна семья, не одна экономика, как хотят нас уверить, тут кое-что и другое… тут история, я полагаю, замешана, а не одно только экономическое воздействие… Иначе уж очень было бы мало отведено мысли и духу… Экономика — экономикой, а когда я вижу, что беззащитного человека бьют, хотя, быть может, и совершенно правильно, на основании науки, то ведь хочется его защитить?.. И где больше таких альтруистов, там и жить лучше, там и эта самая экономика видоизменяется… Ну, а мы даже собственной тени боимся, а не то что защищать других… Вот хоть бы я, господин профессор зоологии Сбруев… В возвышенном настроении хорохорюсь, а в трезвом виде жалкий трус… О, если б вы знали, какой трус!..
Дмитрий Иванович отхлебнул из чашки и продолжал:
— Вчера, после того как я Найденова удалил, — очень уж возмутительна была его смелость явиться на панихиду! — я сам испугался своего геройства… Понимаете ли, в чем даже геройство видишь… Нечего сказать, хороши мы герои… Очень даже большие герои! — с грустной усмешкой протянул Сбруев.
— Но все-таки… другие не решились этого сделать, Дмитрий Иваныч. Цветницкий даже протянул первый Найденову руку…
— Мало ли что другие делают… Другие вон сегодня на похороны не пришли… Другие, наверно, заявлять сочувствие Найденову поедут… Читали сегодня статейку в «Старейших известиях»?..
— Читал…
— Это тоже другие… Но ведь я, слава богу, еще не настолько оскотинился, чтоб быть из этих других… Я не стану извиняться, но в глубине души вчера трусил…
— Отчего?
— Отчего?.. Да оттого, что я русский человек — вот отчего. Поступил в кои веки как следует и сейчас же боюсь, как бы не лишиться мне двухсот пятидесяти рублей… И вижу я самый этот испуг и в глазах матери, хотя она, конечно, голубушка, хочет меня уверить, что ничего не боится и гордится сыном, который… который не побоялся ошельмовать Найденова… Гордиться-то гордится, а у самой сердце екает при мысли, что я могу лишиться места. Где новое-то найдешь?.. А как бы я хотел уйти, если бы вы знали. Не могу я вечно двоиться… Тошно… И знаете ли что?
— Что?..
— Я, как истинный российский трус и в то же время не потерявший еще стыда человек, был бы рад, если б меня выгнали… Сам уйти боюсь, а если бы попросили — был бы доволен и пошел бы куда-нибудь на частную службу или уроки бы стал давать… Понимаете ли, что за отсутствие характера… что за подлая трусость! — воскликнул Сбруев, начиная заплетать немного языком.
— И нет даже силенки уйти… Нет!.. Я ведь, Василий Васильич, не успокаиваю себя призрачной надеждой, что два-три порядочных человека среди двадцати или тридцати бесстыжих или позорно-равнодушных имеют силу что-нибудь изменить, чему-нибудь помочь, что-нибудь сделать. Это ведь самообман наивного дурака, а чаще всего ложь… компромисс ради жалованья, прикрытый фразами, чтобы не было зазорно очень. Не одни жрецы науки так рассуждают нынче… Так живет громадная часть интеллигенции… Громадная!.. На днях еще один господин, который, бывши гласным, поносил управу, пошел служить в эту самую управу… Ну и молчи, или говори прямо: пошел на свинство ради жалованья. Так ведь нет: совсем из другой оперы поет…
— Насчет того, что один добродетельный спасет сотню нечестивых?
— Именно. Я, говорит, хоть и в меньшинстве, а все-таки защищаю свои мнения… А какого черта его мнения, когда их не слушают! Ведь это выходит: покрывать своим именем всяческие гадости и полегоньку да помаленьку и самому их делать… Ведь если меня посадят рядом с выгребной ямой, то я невольно буду благоухать не особенно приятно… Не так ли?.. Все это — азбука, а теперь и она многим кажется каким-то донкихотством… Даже и в литературе… Казалось бы: святая святых… А если у меня двоюродный братец… литератор в современном вкусе… То есть такая, я вам скажу, свинья…
— В каком именно смысле?
— А во всех… Ему все равно, где бы ни писать, и не только в органах, которые ему не симпатичны по направлению, а даже, прямо-таки сказать, в предосудительных… И это называется литератор… Служитель свободной мысли…
— Он так же рассуждает, как и ваш управец, Дмитрий Иваныч… Я, мол, лично дурного ничего не пишу, мне платят, а что другие пишут, мне наплевать… Это нынче повальная болезнь…
— Какая…
— Отсутствие разборчивости, равнодушие к общественным делам и забота только о своих личных интересах. Во имя их и учатся, и тратят массу труда, энергии и ума. И это болезнь всей интеллигенции, за редкими исключениями. Таково уж безвременье… История не шутит и делает целые поколения негодными при известных условиях жизни и воспитания. Вспомните-ка, Дмитрий Иваныч, как нас воспитывали? Чему учили в гимназиях? Что мы потом видели в жизни? Торжество каких идеалов? А ведь люди вообще не герои.
— Так неужели так-таки и нет сильных, бодрых духом и независимых людей? — воскликнул Сбруев.
— Как не быть… Наверное есть… Я видел молодежь на холере… Я слышал про нее во время голода… Я знаю настоящих рыцарей духа среди стариков. Таким людям трудно пробиваться к свету… Но они все-таки пробиваются… И правда-то в конце концов одна: возможно лучшее существование масс… В конце концов правда эта победит… По крайней мере, пример Европы поддерживает во мне эту веру. Сравните, чем был человек труда тридцать лет тому назад и теперь… Будущая победа несомненна… И нечего предаваться отчаянию, Дмитрий Иваныч…
Они долго говорили и решали судьбы будущего с тою страстностью, на которую способны русские люди в минуты подъема духа.
Сбруев хотел было потребовать еще графинчик коньяка, но Невзгодин деликатно напомнил ему, что дома, верно, его будут ждать к обеду и беспокоиться. И Сбруев покорно согласился с Невзгодиным и крепко пожал ему руку.
Был четвертый час в начале, когда они вышли из трактира. Хотя Сбруев и был в «возвышенном настроении», но держался на ногах твердо. Тем не менее Невзгодин решил проводить Сбруева домой и затем ехать к Измайловой, чтобы исполнить поручение Маргариты Васильевны.
Мать Сбруева встретила Невзгодина благодарным взглядом и попросила посидеть у них. Дмитрий Иванович тотчас же ушел в свой кабинет и лег спать. Невзгодин пробыл в чистенькой, скромно убранной гостиной полчаса. Его напоили чаем с превосходным вареньем, и старуха почти все время говорила о сыне. Соня изредка вмешивалась в разговор, расспрашивая гостя о заграничной жизни. Невзгодину было как-то уютно в этой гостиной, и ему казалось, что он давно знаком с матерью и дочерью. Такие они простые и задушевные.
И Невзгодин решил бывать в этой маленькой, чистенькой и уютной гостиной с белыми занавесками, цветами на окнах и заливающимися канарейками, — где, казалось, даже пахнет как-то особенно хорошо, — не то кипарисом, не то тмином, — и где вся обстановка и эти добрые, бесхитростные, казалось, люди действуют успокоивающе на нервы.
— Недостает, чтоб ты еще влюбился! — не без ехидства прибавила она, измеряя маленькую худощавую фигурку профессора уничтожающим взглядом.
Остальные жрецы науки блистали своим отсутствием.
Похороны прошли без какого бы то ни было «прискорбного инцидента» и при очень незначительном количестве публики. Никаких речей не говорилось на кладбище. При виде обезумевшей от горя матери теперь как-то не поднимался язык говорить о вине покойного и об ее искуплении. Могилу засыпали, и все расходились молчаливо-угрюмые.
— А мы в «Прагу», не правда ли, Василий Васильич? — спрашивал Сбруев, нагоняя Невзгодина, который в раздумье шел между могил.
— С удовольствием.
Звенигородцев между тем собирал желающих ехать завтракать в «Эрмитаж» или к Тестову. Но так как профессора уклонились от предложения, Звенигородцев должен был отказаться от мысли устроить завтрак с речами по поводу самоубийства Перелесова.
Несколько времени Сбруев шел молча рядом с Невзгодиным. Вдруг, словно бы спохватившись, он проговорил:
— А я и позабыл познакомить вас со своими. Они здесь. Хотите?
— Очень буду рад.
— Так подождем минутку.
Они отошли в сторону и остановились.
— А вот и они! — промолвил Сбруев.
Невзгодин заметил, как просветлело лицо молодого профессора, когда он увидал двух скромно одетых дам.
Он подвел к ним Невзгодина и, назвав его, сказал:
— Моя мать и сестра Соня.
И та и другая очень понравились Невзгодину, в особенности молодая девушка.
Что-то сразу располагающее было в выражении ее свежего, миловидного лица и особенно во взгляде больших темных глаз, вдумчивых и необыкновенно ясных. Такие глаза, казалось, не способны были лгать и глядели на мир божий с доверчивостью чистого существа. Все в этой девушке словно бы говорило об изяществе натуры и о нравственной чистоте.
И Невзгодин невольно подумал: «Что за милая девушка!»
Они пошли все вместе к выходу с кладбища.
Прощаясь, Сбруева просила Невзгодина навестить их.
— Вечера мы почти всегда дома! — прибавила она.
Сбруев усадил своих дам на извозчика и сказал матери, чтоб его не ждали.
— Мы едем с Василием Васильевичем завтракать, мама! — прибавил он, застенчиво улыбаясь.
Мать взглянула на Невзгодина ласковым, почти умоляющим взглядом, словно бы просила его поберечь сына.
И Невзгодин поспешил проговорить:
— Мы недолго будем завтракать. Мне надо сегодня ехать по делу.
Через полчаса Сбруев и Невзгодин сидели за отдельным столом в гостинице «Прага».
Дмитрий Иванович, молча и только улыбаясь своей милой застенчивой улыбкой, пил водку рюмку за рюмкой, сперва вместе с Невзгодиным, а потом, когда тот отказался, — один.
— Люблю, знаете ли, иногда привести себя в возвышенное настроение, Василий Васильич! — говорил он, словно бы оправдываясь, когда наливал новую рюмку. — Однако возвращаюсь домой без чужой помощи и так, чтобы дома не видели моего возвышенного настроения! — прибавил он, добродушно усмехнувшись.
За завтраком Сбруев говорил мало, но когда завтрак был окончен, две бутылки дешевого крымского вина были выпиты и Дмитрий Иванович находился в возбужденном настроении подвыпившего человека, он заговорил порывисто и страстно, возвышая голос, так как орган играл какую-то бравурную пьесу.
— Вот теперь я чувствую себя в некотором роде свободным гражданином вселенной и могу, Василий Васильич, разговоры разговаривать по душе. А трезвый — я застенчив и, знаете ли, привык помалчивать, чтобы, значит, невозбранно получать свои двести пятьдесят рублей. Ведь это большое свинство, Василий Васильич, — молчать, когда хочется и обязан крикнуть во всю мочь: «Так жить нельзя!..» Но я не один, Василий Васильевич… Конечно, это не оправдание, но все-таки… я не один… Понравились вам моя старушка и сестра?
— Очень.
— То-то… Это, я вам скажу, золотые сердца… Мать-то что перенесла, чтобы меня поднять на ноги… Ох, как бедовала ради меня… И все наши славные… Кроме Сони, у меня еще две сестренки в гимназии… Зайдете, — увидите, Василий Васильич… Ну и пилатствуешь помаленьку… Свинство свое сознаешь, но… не на улицу же пустить своих… Вот вчера я спрашивал вас: отчего мы, интеллигентные люди, такие тряпки?.. Тут ведь не одна семья, не одна семья, не одна экономика, как хотят нас уверить, тут кое-что и другое… тут история, я полагаю, замешана, а не одно только экономическое воздействие… Иначе уж очень было бы мало отведено мысли и духу… Экономика — экономикой, а когда я вижу, что беззащитного человека бьют, хотя, быть может, и совершенно правильно, на основании науки, то ведь хочется его защитить?.. И где больше таких альтруистов, там и жить лучше, там и эта самая экономика видоизменяется… Ну, а мы даже собственной тени боимся, а не то что защищать других… Вот хоть бы я, господин профессор зоологии Сбруев… В возвышенном настроении хорохорюсь, а в трезвом виде жалкий трус… О, если б вы знали, какой трус!..
Дмитрий Иванович отхлебнул из чашки и продолжал:
— Вчера, после того как я Найденова удалил, — очень уж возмутительна была его смелость явиться на панихиду! — я сам испугался своего геройства… Понимаете ли, в чем даже геройство видишь… Нечего сказать, хороши мы герои… Очень даже большие герои! — с грустной усмешкой протянул Сбруев.
— Но все-таки… другие не решились этого сделать, Дмитрий Иваныч. Цветницкий даже протянул первый Найденову руку…
— Мало ли что другие делают… Другие вон сегодня на похороны не пришли… Другие, наверно, заявлять сочувствие Найденову поедут… Читали сегодня статейку в «Старейших известиях»?..
— Читал…
— Это тоже другие… Но ведь я, слава богу, еще не настолько оскотинился, чтоб быть из этих других… Я не стану извиняться, но в глубине души вчера трусил…
— Отчего?
— Отчего?.. Да оттого, что я русский человек — вот отчего. Поступил в кои веки как следует и сейчас же боюсь, как бы не лишиться мне двухсот пятидесяти рублей… И вижу я самый этот испуг и в глазах матери, хотя она, конечно, голубушка, хочет меня уверить, что ничего не боится и гордится сыном, который… который не побоялся ошельмовать Найденова… Гордиться-то гордится, а у самой сердце екает при мысли, что я могу лишиться места. Где новое-то найдешь?.. А как бы я хотел уйти, если бы вы знали. Не могу я вечно двоиться… Тошно… И знаете ли что?
— Что?..
— Я, как истинный российский трус и в то же время не потерявший еще стыда человек, был бы рад, если б меня выгнали… Сам уйти боюсь, а если бы попросили — был бы доволен и пошел бы куда-нибудь на частную службу или уроки бы стал давать… Понимаете ли, что за отсутствие характера… что за подлая трусость! — воскликнул Сбруев, начиная заплетать немного языком.
— И нет даже силенки уйти… Нет!.. Я ведь, Василий Васильич, не успокаиваю себя призрачной надеждой, что два-три порядочных человека среди двадцати или тридцати бесстыжих или позорно-равнодушных имеют силу что-нибудь изменить, чему-нибудь помочь, что-нибудь сделать. Это ведь самообман наивного дурака, а чаще всего ложь… компромисс ради жалованья, прикрытый фразами, чтобы не было зазорно очень. Не одни жрецы науки так рассуждают нынче… Так живет громадная часть интеллигенции… Громадная!.. На днях еще один господин, который, бывши гласным, поносил управу, пошел служить в эту самую управу… Ну и молчи, или говори прямо: пошел на свинство ради жалованья. Так ведь нет: совсем из другой оперы поет…
— Насчет того, что один добродетельный спасет сотню нечестивых?
— Именно. Я, говорит, хоть и в меньшинстве, а все-таки защищаю свои мнения… А какого черта его мнения, когда их не слушают! Ведь это выходит: покрывать своим именем всяческие гадости и полегоньку да помаленьку и самому их делать… Ведь если меня посадят рядом с выгребной ямой, то я невольно буду благоухать не особенно приятно… Не так ли?.. Все это — азбука, а теперь и она многим кажется каким-то донкихотством… Даже и в литературе… Казалось бы: святая святых… А если у меня двоюродный братец… литератор в современном вкусе… То есть такая, я вам скажу, свинья…
— В каком именно смысле?
— А во всех… Ему все равно, где бы ни писать, и не только в органах, которые ему не симпатичны по направлению, а даже, прямо-таки сказать, в предосудительных… И это называется литератор… Служитель свободной мысли…
— Он так же рассуждает, как и ваш управец, Дмитрий Иваныч… Я, мол, лично дурного ничего не пишу, мне платят, а что другие пишут, мне наплевать… Это нынче повальная болезнь…
— Какая…
— Отсутствие разборчивости, равнодушие к общественным делам и забота только о своих личных интересах. Во имя их и учатся, и тратят массу труда, энергии и ума. И это болезнь всей интеллигенции, за редкими исключениями. Таково уж безвременье… История не шутит и делает целые поколения негодными при известных условиях жизни и воспитания. Вспомните-ка, Дмитрий Иваныч, как нас воспитывали? Чему учили в гимназиях? Что мы потом видели в жизни? Торжество каких идеалов? А ведь люди вообще не герои.
— Так неужели так-таки и нет сильных, бодрых духом и независимых людей? — воскликнул Сбруев.
— Как не быть… Наверное есть… Я видел молодежь на холере… Я слышал про нее во время голода… Я знаю настоящих рыцарей духа среди стариков. Таким людям трудно пробиваться к свету… Но они все-таки пробиваются… И правда-то в конце концов одна: возможно лучшее существование масс… В конце концов правда эта победит… По крайней мере, пример Европы поддерживает во мне эту веру. Сравните, чем был человек труда тридцать лет тому назад и теперь… Будущая победа несомненна… И нечего предаваться отчаянию, Дмитрий Иваныч…
Они долго говорили и решали судьбы будущего с тою страстностью, на которую способны русские люди в минуты подъема духа.
Сбруев хотел было потребовать еще графинчик коньяка, но Невзгодин деликатно напомнил ему, что дома, верно, его будут ждать к обеду и беспокоиться. И Сбруев покорно согласился с Невзгодиным и крепко пожал ему руку.
Был четвертый час в начале, когда они вышли из трактира. Хотя Сбруев и был в «возвышенном настроении», но держался на ногах твердо. Тем не менее Невзгодин решил проводить Сбруева домой и затем ехать к Измайловой, чтобы исполнить поручение Маргариты Васильевны.
Мать Сбруева встретила Невзгодина благодарным взглядом и попросила посидеть у них. Дмитрий Иванович тотчас же ушел в свой кабинет и лег спать. Невзгодин пробыл в чистенькой, скромно убранной гостиной полчаса. Его напоили чаем с превосходным вареньем, и старуха почти все время говорила о сыне. Соня изредка вмешивалась в разговор, расспрашивая гостя о заграничной жизни. Невзгодину было как-то уютно в этой гостиной, и ему казалось, что он давно знаком с матерью и дочерью. Такие они простые и задушевные.
И Невзгодин решил бывать в этой маленькой, чистенькой и уютной гостиной с белыми занавесками, цветами на окнах и заливающимися канарейками, — где, казалось, даже пахнет как-то особенно хорошо, — не то кипарисом, не то тмином, — и где вся обстановка и эти добрые, бесхитростные, казалось, люди действуют успокоивающе на нервы.
XXXII
Вечером Невзгодину хандрилось в его неуютной комнате. Ни работать, ни читать не хотелось. Тянуло к людям, к какой-нибудь умной и, конечно, хорошенькой женщине, с которой можно было бы не проскучать вечер.
И он тотчас же вспомнил, что обещал Аносовой побывать у нее на днях. Положим, прошел один только день со времени его продолжительного визита, но ведь она звала его приезжать, когда вздумается, и говорила, что рада отвести с ним душу… Отчего же и не поехать, коли хочется? Во всяком случае, она интересна и для беллетриста находка.
А если она удивится его столь скорому посещению, — на здоровье! Пусть даже вообразит, что он заинтересован не типом, а самой ею, великолепной вдовой, — ему наплевать! Не первый раз с ним случались такие недоразумения. Заинтересованный кем-нибудь и впечатлительный по натуре, Невзгодин набрасывался на людей, которые казались ему интересными, и тогда ходил к таким знакомым каждый день, не думая, что может подать повод для каких-нибудь заключений. Но зато он так же быстро и пропадал, обрывая знакомства и отыскивая новые.
«Надо предупредить об этом великолепную вдову, чтоб не вообразила ухаживания», — подумал Невзгодин и, уверив себя, что его тянет к Аносовой исключительно ради изучения любопытного экземпляра московской «haute finance» [16], — в девятом часу вечером поехал на Новую Басманную.
Особняк был слабо освещен. Большая часть окон была темна. Только в одной комнате виднелся огонек да из окон клетушки приятно ласкал глаз мягкий красноватый свет. Зато подъезд был ярко освещен.
Аглая Петровна была дома и, по обыкновению, одна-одинешенька. Без особого приглашения по вечерам у нее никто не бывал, и если она не ездила в театр или в концерт, то обыкновенно читала и в одиннадцать часов уже ложилась спать, так как вставала рано.
Она сидела на низеньком диванчике около стола, на котором стояла красивая лампа с большим красным абажуром, — и была не в обычном своем поношенном черном кашемировом платье, а в нарядной пунсовой шелковой кофточке и серой юбке. Эта пунсовая кофточка очень шла к ее лому лицу с блестящими черными волосами; и так оделась она с утра не без надежды, что Невзгодин, быть может, приедет. Ей показалось, что он ушел от нее после последнего свидания несколько заинтересованный ею и без прежнего слегка насмешливого отношения к ней, как к миллионерке, заботящейся только о наживе. В его речах были теплые, сочувственные ноты, и, припоминая их, она радовалась. Радовалась и ждала Невзгодина, чувствуя, что он вдруг ей стал необыкновенно дорог. Целый день она думала о нем и уж теперь не противилась, как раньше, захватившему ее чувству. Он ей нравился, очень нравился, и она впервые познала прелесть любви, которая так поздно пришла к ней, нежданная, и словно бы придала настоящий смысл всей ее жизни и сделала ее необыкновенно чуткой и восприимчивой. Она чувствовала себя как-то чище, просветленнее и за последние дни далеко не с прежним интересом занималась делами. Еще недавно эти дела захватывали ее всю, а теперь главным в жизни она считала привязанность к ней Невзгодина. О, если б он полюбил ее, как бы она была счастлива!
И он тотчас же вспомнил, что обещал Аносовой побывать у нее на днях. Положим, прошел один только день со времени его продолжительного визита, но ведь она звала его приезжать, когда вздумается, и говорила, что рада отвести с ним душу… Отчего же и не поехать, коли хочется? Во всяком случае, она интересна и для беллетриста находка.
А если она удивится его столь скорому посещению, — на здоровье! Пусть даже вообразит, что он заинтересован не типом, а самой ею, великолепной вдовой, — ему наплевать! Не первый раз с ним случались такие недоразумения. Заинтересованный кем-нибудь и впечатлительный по натуре, Невзгодин набрасывался на людей, которые казались ему интересными, и тогда ходил к таким знакомым каждый день, не думая, что может подать повод для каких-нибудь заключений. Но зато он так же быстро и пропадал, обрывая знакомства и отыскивая новые.
«Надо предупредить об этом великолепную вдову, чтоб не вообразила ухаживания», — подумал Невзгодин и, уверив себя, что его тянет к Аносовой исключительно ради изучения любопытного экземпляра московской «haute finance» [16], — в девятом часу вечером поехал на Новую Басманную.
Особняк был слабо освещен. Большая часть окон была темна. Только в одной комнате виднелся огонек да из окон клетушки приятно ласкал глаз мягкий красноватый свет. Зато подъезд был ярко освещен.
Аглая Петровна была дома и, по обыкновению, одна-одинешенька. Без особого приглашения по вечерам у нее никто не бывал, и если она не ездила в театр или в концерт, то обыкновенно читала и в одиннадцать часов уже ложилась спать, так как вставала рано.
Она сидела на низеньком диванчике около стола, на котором стояла красивая лампа с большим красным абажуром, — и была не в обычном своем поношенном черном кашемировом платье, а в нарядной пунсовой шелковой кофточке и серой юбке. Эта пунсовая кофточка очень шла к ее лому лицу с блестящими черными волосами; и так оделась она с утра не без надежды, что Невзгодин, быть может, приедет. Ей показалось, что он ушел от нее после последнего свидания несколько заинтересованный ею и без прежнего слегка насмешливого отношения к ней, как к миллионерке, заботящейся только о наживе. В его речах были теплые, сочувственные ноты, и, припоминая их, она радовалась. Радовалась и ждала Невзгодина, чувствуя, что он вдруг ей стал необыкновенно дорог. Целый день она думала о нем и уж теперь не противилась, как раньше, захватившему ее чувству. Он ей нравился, очень нравился, и она впервые познала прелесть любви, которая так поздно пришла к ней, нежданная, и словно бы придала настоящий смысл всей ее жизни и сделала ее необыкновенно чуткой и восприимчивой. Она чувствовала себя как-то чище, просветленнее и за последние дни далеко не с прежним интересом занималась делами. Еще недавно эти дела захватывали ее всю, а теперь главным в жизни она считала привязанность к ней Невзгодина. О, если б он полюбил ее, как бы она была счастлива!