Даниэла Стил
Старые письма

   Посвящается Великим Влюбленным и маленьким балеринам, чьи неповторимые образы запечатлелись в моем сердце навсегда. И с особой любовью посвящается Ванессе – обожаемому чаду и непревзойденной танцовщице. Пусть жизнь будет к тебе снисходительна, терпелива и добра.
   От всей души
Д. С.

Пролог

   Посылку доставили поздним хмурым утром за две недели до Рождества. Тщательно упакованная и перевязанная бечевкой, она стояла на ступеньках крыльца, когда мы с детьми возвращались домой. По дороге дети задержались, чтобы поиграть в парке, и я следила за ними, сидя на скамейке и снова и снова возвращаясь мыслями к ней. Со дня похорон миновало уже больше недели, но я по-прежнему постоянно думала о ней. Ее прошлое так и осталось для меня тайной, о которой можно было лишь догадываться, потому что ключ к разгадке она унесла с собой. И теперь я больше всего на свете жалела, что не потрудилась расспросить ее, пока была такая возможность, – почему-то это казалось мне неважным. В конце концов, разве для такого старого человека могут быть важными какие-то мелочи из давнего прошлого? Тогда я всерьез полагала, что знаю про нее все.
   Моя бабушка до конца сохранила живой, ясный взгляд и даже в восемьдесят лет все еще азартно гоняла со мной на роликовых коньках, пекла восхитительные пирожные и общалась с детворой в нашем городке уважительно и на равных – как будто рассчитывала на их взрослое, серьезное понимание. Она была очень мудрой – и в то же время забавной, и дети искренне ее любили. Иногда она поддавалась на уговоры и показывала удивительные карточные фокусы, чем приводила их в полный восторг.
   Она обладала приятным голосом, играла на балалайке и пела красивые и протяжные старинные русские песни. Впрочем, она напевала всегда – пусть даже невнятно и вполголоса – и была настоящей непоседой. До самых последних дней она сохранила подвижность и изящество, а также любовь и уважение всех, кто был с нею знаком. Я удивилась, когда в день похорон церковь до отказа заполнила толпа ее сверстниц. И тем не менее никто из нас не знал, кем же она была прежде, и как прожила детство и юность, и из какого неведомого, невероятного мира она пришла. Было известно, что она родилась в России, перебралась в Вермонт в тысяча девятьсот семнадцатом году и вскоре вышла замуж за моего деда. И мы воспринимали ее постольку, поскольку она являлась частью нашей жизни. Это нередко случается со старыми людьми – окружающим кажется, что они всегда были такими вот стариками.
   Получалось, что никто из нас так и не знал ее по-настоящему, и теперь я могла лишь мучиться от неразгаданных тайн. Ну почему, почему я спохватилась так поздно? Почему не потрудилась получить ответы на свои вопросы тогда, когда еще было кому их задавать?
   Моя мама скончалась десять лет назад, но я не думаю, что она знала эти ответы, – скорее, ей вообще было спокойнее их не знать.
   Моя мать очень походила на своего отца – серьезного, рассудительного мужчину, истинное воплощение сурового уроженца Новой Англии, каковым он на самом деле не был. Тем не менее и отец, и дочь поражали своей молчаливостью и сдержанностью. Оба не болтали понапрасну, не совали нос в чужие дела и никогда не снисходили до интереса к чужим тайнам и загадкам. Мама была чрезвычайно практичной женщиной, твердо знала, чего ей надо от жизни, и никогда не стремилась преодолеть раз и навсегда установленных границ собственного мира. Пожалуй, с ее образом лучше всего сочеталось слово «солидный» – в полную противоположность ее матери, которую я звала Грэнни Энн[1].
   Грэнни Энн была настоящим чудом. Она казалась эфемерным созданием из цветочных лепестков, крылышек фей и искрящейся волшебной пыльцы. Трудно было бы найти двух других столь не схожих меж собой женщин, и не мать, а бабушка притягивала меня к себе как магнит, завоевав детское сердце неизъяснимыми лаской и теплом. Именно Грэнни Энн я любила больше всех на свете, и по ней я так отчаянно тосковала в хмуром, заваленном сугробами парке, не понимая, как мне теперь жить. Ей было девяносто лет, и десять дней назад она ушла от меня навсегда.
   Мама умерла в пятьдесят четыре года, и я искренне горевала и знала, что мне ее будет не хватать. Без нее жизнь грозила утратить некую неколебимую, надежную опору, которая в моих глазах была неразрывно связана с отчим домом. Не прошло и года, как отец взял в жены ее лучшую подругу, но это не стало для меня неожиданностью или потрясением. Ему исполнилось шестьдесят пять лет, у него было слабое больное сердце, и кто-то должен был скрашивать его одинокие ночи и готовить для него домашние обеды. Я не обиделась на него. Я все понимала. Я никогда не считала свою мать исключительной и неповторимой. Но что касалось Грэнни Энн… Без нее мир в моих глазах утратил половину своего очарования. Я не могла представить себе, что больше не услышу ее напевных, тягучих русских песен… Не важно, что она уже много лет не играла на балалайке. Вместе с нею меня покинула способность удивляться, жить в ожидании чуда. Я отдавала себе отчет в том, что моим детям не дано понять тяжести этой утраты. Для них она была всего лишь забавной старушкой с добрым взглядом и смешным акцентом… но не для меня. Я слишком хорошо осознавала, какие важные вещи потеряны для меня – навсегда, без возврата. Она была воистину выдающейся личностью с великой и загадочной душой. Человек, повстречавшийся с нею, запоминал ее на всю жизнь.
   Коробка так и осталась стоять нераспакованной на кухонном столе, пока мы с детьми обсуждали, что приготовить на обед, и пока я готовила, а они смотрели телевизор, чтобы скоротать ожидание. В тот день я успела побывать в супермаркете и купить все необходимое для рождественских пирожных, которые мы собирались готовить. Дети решили посвятить этому весь вечер, чтобы на следующий день взять лакомство в школу и угостить своих учителей. Кэти вздумалось испечь настоящие кексы. Но Джефф и Мэттью твердо стояли на своем: только рождественские колокольчики с разноцветной пудрой. Мы сочли этот вечер самым подходящим потому, что мой муж, Джефф, уехал из города. Деловые совещания в Чикаго продлятся еще целых три дня.
   Он ходил со мной на похороны и был полон сочувствия и тепла. Джефф догадывался, как много она для меня значила, однако пытался утешать меня тем, что человеку не страшно уйти после столь долгой и достойной жизни, что это грустно, но закономерно. Признаться, меня подобные рассуждения не трогали. Ну и что с того, что ей было девяносто лет, все равно эта смерть казалась мне вопиющей несправедливостью.
   Даже в девяносто она все еще оставалась привлекательной. Ее длинные густые волосы по-прежнему спускались до талии, заплетенные в тугую косу, которую укладывали в красивый тяжелый узел по торжественным дням. Эта прическа оставалась неизменной всю ее жизнь.
   Она и сама оставалась неизменной, насколько я ее помню. Прямая спина, изящная фигура и живые синие глаза, чей взгляд никого не оставлял равнодушным. Это она научила меня готовить то сладкое пирожное, что мы собирались печь сегодня с детьми. Только она пекла его словно танцуя, легко и бесшумно передвигаясь по кухне на своих роликовых коньках. Сколько раз я смеялась и плакала над ее забавными или грустными историями из жизни балерин и великих князей…
   Это она впервые в жизни повела меня на балет. И я бы наверняка с детства полюбила танец так же, как и она, если бы имела такую возможность. Но мы жили в Вермонте, где не было балетной школы, и мама не захотела, чтобы она учила меня сама. Пару раз она пыталась давать мне уроки прямо на кухне, но мама была твердо убеждена, что для меня гораздо важнее как следует учиться, выполнять обязанности по дому и успевать помогать отцу ходить за двумя коровами, содержавшимися в сарае во дворе. Мама была земной натурой – в отличие от бабушки. А потому в моем детстве не оставалось места ни для танцев, ни для музыки. Любовь к чудесам и загадкам, понятие о возвышенном и прекрасном, жгучее любопытство к огромному миру за стенами нашего дома – все это привила мне Грэнни Энн, пока я часами просиживала у нее на кухне, внимая каждому ее слову.
   Она всегда одевалась в черное. Как будто у нее имелся неиссякаемый запас поношенных черных платьев и причудливых шляпок. Все вещи содержались в идеальном порядке, и носила она их аккуратно, с врожденным изяществом. Хотя никто не смог бы назвать ее гардероб шикарным.
   Ее муж, мой дедушка, умер давно, когда я была еще маленькой, от осложнения гриппа, переросшего в воспаление легких. В двенадцать лет я вдруг спросила, любила ли она своего мужа… Я имела в виду настоящую, пылкую любовь. Она явно растерялась от столь неожиданного вопроса, ласково улыбнулась и задумалась, прежде чем отвечать.
   – Конечно, я любила его, – промолвила она с мягким русским акцентом. – Он всегда был ко мне добр. Он был хорошим человеком.
   Однако меня интересовало совершенно иное. Я хотела знать о том безумном, ослепительном чувстве, что так часто встречалось в ее историях о великих князьях.
   На мой взгляд, дед не мог похвастаться особой привлекательностью и красотой, да к тому же он был намного старше ее. На фотографиях он как две капли воды походил на мою мать: такой же серьезный и даже немного суровый. Наверное, в те времена вообще не было принято улыбаться, сидя перед объективом. Уж очень напряженно выглядят их лица. И тем труднее мне было представить их вместе. Ведь разница в возрасте составляла ни много ни мало целых двадцать пять лет! Она познакомилась с будущим мужем в тысяча девятьсот семнадцатом году, когда только приехала из России. Он работал в банке, совладельцем которого являлся, и давно потерял первую жену. У него не было детей, не было близких, и Грэнни Энн всегда повторяла, что он был ужасно одинок, когда повстречался с ней, и был к ней очень добр, но никогда не поясняла, в чем конкретно проявлялась эта доброта. Видимо, она была тогда ослепительно красивой, и вряд ли он мог перед ней устоять. Они поженились через шестнадцать месяцев после первой встречи. Через год у них родилась моя мать, и больше детей не было. Они растили единственного ребенка, и отец буквально молился на дочь – скорее всего потому, что видел в ней свое точное подобие. Я знала все эти подробности, знала давным-давно. Но я не знала – или почти не знала – ничего о том, что было раньше. Кем была Грэнни Энн в молодости и особенно откуда и почему она сбежала. В детстве исторические подробности казались мне не важными и только навевали скуку…
   Впрочем, я помнила, что она танцевала в балетной труппе в Санкт-Петербурге и, кажется, была представлена государю императору, но мама не поощряла все эти истории. Она считала, что рассказы о всяких недосягаемых заморских странах и непонятных, чуждых людях способны лишь сбить меня с толку и породить ненужные дикие идеи, а бабушка всегда относилась с уважением к мнению дочери. Поэтому чаще всего мы говорили с нею о наших соседях в Вермонте, о тех местах, где я побывала сама, и о том, чему меня учили в школе. Но всякий раз, когда мы отправлялись на каток и она выезжала на лед, ее глаза подергивались мечтательной дымкой, и я знала, что она вспоминает Россию и тех людей, что оставила там. Слова здесь были ни к чему – мне и так было ясно, что эти люди по-прежнему владеют частью ее души, души, которую я так любила и так хотела познать до конца. Я чувствовала, что эти заповедные уголки ее памяти остаются важными и сейчас, после пятидесяти лет жизни на другом краю земли. Мне было известно о том, что вся ее родня – отец и четверо братьев – сложили головы во время революции и гражданской войны, сражаясь на стороне царя. Она сбежала в Америку и никогда больше не виделась с ними и тут, в Вермонте, начала новую жизнь. Действительно, она прожила здесь целую жизнь, но любовь к давно покинутым близким не угасла, она до конца была привязана всеми фибрами души к людям, оставшимся в прошлом. Они навсегда стали горькой и сокровенной, но неотъемлемой частью ее жизни, отдельным узором того причудливого полотна, что называется человеческой судьбой.
   Однажды я нашла на чердаке ее старые балетные туфельки. Мне нужно было подобрать платье для школьного спектакля, и в дальнем углу чердака я наткнулась на распахнутый сундук. Изношенные чуть ли не до дыр атласные туфли лежали на самом верху и показались мне удивительно легкими и ветхими. Я благоговейно, словно прикасаясь к волшебным башмачкам, погладила истрепанный потускневший атлас и при первой же возможности спросила о них Грэнни Энн.
   – Ох! – невольно воскликнула она и тут же с облегчением рассмеялась и как-то помолодела от неведомых мне воспоминаний. – Я надевала их в последний раз, когда танцевала в Мариинском театре, в Санкт-Петербурге… Этот спектакль смотрела царица… и великие княжны. – Она виновато смешалась, стоило запретным словам сорваться с губ, но все же добавила: – В тот вечер мы давали «Лебединое озеро». – Память явно унесла ее за тысячу миль от нашего дома. – Такой чудесный балет… Кто бы мог подумать, что я выступала тогда в последний раз!.. Сама не знаю, зачем я храню эти туфли… Да, милая, ведь это было давным-давно! – Она с видимым усилием захлопнула дверь в прошлое и протянула мне чашку горячего какао со взбитыми сливками, посыпанными мелкими стружками корицы и шоколада.
   Мне хотелось расспросить поподробнее, но она куда-то спешила, а когда вернулась, мне пора было садиться за уроки. Я делала их здесь же, у нее на кухне, пока она вышивала. В этот вечер мне так и не удалось вернуться к разговору о балетных туфельках, как и в последующие годы. Честно говоря, я попросту о них забыла. Да, я знала, что когда-то она была танцовщицей – из этого никто и не думал делать тайну, – но отказывалась представить ее прима-балериной. Ведь она была моей бабушкой, моей Грэнни Энн, и, кроме нее, ни одна бабушка в городе не отваживалась встать на роликовые коньки. А она надевала их как ни в чем не бывало, когда наряжалась в очередное старенькое черное платье, шляпку и перчатки и отправлялась куда-нибудь в банк с таким видом, будто совершает нечто чрезвычайно важное. Даже когда она заезжала за мной в школу на своем старинном автомобиле, у нее сохранялся этот важный и целеустремленный взгляд, моментально наполнявшийся любовью при моем появлении. Конечно, тогда мне было намного легче воспринимать ее такой забавной чудачкой и не ломать голову над какими-то там древними загадками. Она казалась такой простой и понятной – вдова моего деда, мать моей матери, моя обожаемая бабушка, которая умеет печь пирожки. Все, что выходило за эти обыденные рамки, казалось слишком грандиозным, чтобы пытаться что-то понять.
   А вот теперь я гадаю: может, по ночам Грэнни Энн лежала без сна и вспоминала прошлое и то, как она танцевала «Лебединое озеро» перед царицей и великими княжнами? Или все это давно быльем поросло и она была благодарна судьбе за возможность сделать вторую попытку, за мирное обеспеченное существование с нами в Вермонте? Эти две ее жизни слишком разительно отличались одна от другой. Они отличались настолько, что нам было проще позабыть о прошлом и вообразить на ее месте совершенно другую личность, ничуть не похожую на ту, что когда-то покинула Россию. И за все эти годы она ни разу не пыталась бороться с этим заблуждением. В ответ мы то ли позволили ей, то ли вынудили ее навсегда похоронить прошлое и превратили в близкое, понятное существо, с которым было так спокойно и удобно. В моих глазах она превратилась в вечную старуху и как бы утратила собственную молодость. В глазах моей матери она выглядела слишком непритязательно, чтобы быть известной балериной. В глазах ее мужа она не могла принадлежать никому на свете, кроме него. Он даже слышать не желал о том, что когда-то у нее были отец и братья. Им положено было оставаться в том навсегда погребенном мире, куда ей не было возврата. Наверное, он был бы рад вообще лишить ее воспоминаний.
   И она действительно принадлежала ему – душою и телом, – пока он не умер и не оставил ее нам. Но тогда она стала больше моей, чем маминой. Между Грэнни Энн и мамой никогда не существовало той близости, что связывала нас. Моя дорогая бабушка, она была для меня всем… Это ее вера в чудо сделала меня тем, кем я стала, ее мечты о дальних странах помогли набраться отваги покинуть Вермонт. После колледжа я отправилась в Нью-Йорк, нашла работу в рекламном агентстве, вскоре вышла замуж и родила троих детей. Мне в мужья достался прекрасный человек, мы с ним отлично ладили, и вот уже семь лет я оставалась дома, с детьми. Однако я собиралась вернуться на службу, когда дети подрастут и не так будут нуждаться в постоянной опеке. А пока моей главной обязанностью было сидеть с ними дома и печь пирожные.
   Когда-нибудь, на склоне лет, когда я совсем состарюсь, мне бы очень хотелось хоть немного походить на Грэнни Энн. Мне бы хотелось так же раскатывать по кухне на роликовых коньках и не бояться пойти на каток, куда прежде ходили мы вдвоем и где я по-прежнему бываю довольно часто. Я бы хотела, чтобы мои дети и внуки улыбались, вспоминая обо мне и о тех вещах, что я делала для них. Пусть они навсегда запомнят наши рождественские колокольчики, и увешанную игрушками елку, и густое горячее какао – точно такое же, какое готовила она, пока я делала уроки. Я бы хотела, чтобы моя жизнь что-то значила и для них, но не так, как получилось у нас с Грэнни Энн. Они непременно должны знать всю мою подноготную с самого рождения: и почему мы переехали сюда, и как нежно и горячо я любила их отца.
   Впрочем, в моей жизни не было места загадкам, таинственным недомолвкам и невероятным взлетам судьбы – таким, как ее танец в «Лебедином озере» в последние часы Российской империи. Это оставалось за пределами моего понимания – какой была ее прежняя жизнь и от чего ей пришлось отказаться, отправляясь за океан. Я не представляла, как можно выдержать этот обет молчания и никогда ни единым словом не обмолвиться обо всех, кого пришлось потерять. Я не представляла, как можно жить в сонном, благопристойном Вермонте после того, как ты приехал из кипевшей страстями России. Наверное, теперь я жаждала приоткрыть завесу тайны еще сильнее, чем этого желала она сама. Может быть, все эти годы нам слишком не хотелось думать о том, что ее звали когда-то Анна Петровская и она была танцовщицей? И она уважала наше желание видеть в ней простую и понятную Грэнни Энн – жену, мать и бабушку. Так было намного спокойнее – не надо было мучиться мыслями о том, что в нашей жизни чего-то не хватает. Что мы для нее можем показаться менее значительными, чем ее прошлое и то, кем она была. Мы раз и навсегда закрыли глаза на ее память, и боль от потерь, и скорбь о погибших, и на сожаления о прошлом – как будто его не было вовсе. Но сейчас я всякий раз раскаиваюсь в этой намеренной слепоте, стоит подумать о Грэнни Энн. Меня снедало жгучее желание увидеть ее молодой, побывать вместе с ней в ее юности.
   Посылку пришлось отодвинуть в сторонку, чтобы Джеффу и Мэттью было где лепить рождественские колокольчики, посыпая зеленой и красной пудрой и тесто, и меня. Но и это было не все – пока Кэти ставила в духовку кексы, сахарная глазурь неведомым образом успела покрыть с головы до ног и ее, и меня, и половину кухни в придачу.
   Когда наконец мне удалось загнать их всех в постель, было уже очень поздно, и из Чикаго позвонил Джефф. Он сильно вымотался за этот день, но был доволен тем, как прошло совещание. К этому времени я совершенно позабыла о посылке и случайно наткнулась на нее уже ночью, когда зашла в кухню что-нибудь выпить на сон грядущий. Она по-прежнему стояла в дальнем углу, только теперь с бечевки свисали потеки белой глазури, а верх был присыпан крупинками синей и алой пудры.
   Я осторожно подняла коробку, стряхнула с нее пудру и поставила перед собой на кухонный стол. Туго завязанная бечевка никак не хотела поддаваться, и я провозилась несколько минут, пока сумела ее распутать. Посылку прислали из дома для престарелых, в котором Грэнни Энн провела последний год своей жизни. После похорон я уже побывала там, чтобы поблагодарить персонал за доброту и заботу, и забрала все ее вещи. Впрочем, они оказались настолько ветхими, что не было смысла их хранить, разве что небольшая пачка фотографий наших детей да несколько потрепанных книжек. Я забрала всего лишь одну книгу русских стихов – самую ее любимую, а остальное оставила сестрам. Кроме этой книги, из важных для нее вещей мне на память осталось обручальное кольцо, изящные золотые часы, которые дедушка подарил ей перед свадьбой, и пара сережек. Она как-то призналась мне, что часы были первым подарком, полученным ею от деда. На протяжении их долгой совместной жизни он не очень-то баловал ее подарками и знаками внимания, хотя относился с преданностью и заботой. Еще я забрала с собой старинный кружевной пеньюар и тут же поспешила спрятать его в дальнем углу гардероба. А все остальные вещи раздала там же, на месте. И теперь понятия не имела о том, что же еще могли мне прислать из дома для престарелых.
   Сняв плотную оберточную бумагу, я увидела большую квадратную коробку, размером примерно с картонку для шляпы, и при этом довольно тяжелую. В коротенькой записке сообщалось, что коробку нашли на крышке ее гардероба и что было бы желательно уведомить сестер о ее получении. Теряясь в догадках, что же спрятано в этой коробке, я сняла крышку и невольно охнула, когда увидала их. Они выглядели точно так, как я их запомнила: ветхий, потускневший атлас, ленты, которые обвязывали вокруг лодыжек, выцвели и истерлись. Да, это были они, ее старые балетные туфельки. Те самые, что я когда-то, много лет назад, нашла на чердаке. Те самые, в которых она выступала в последний раз, перед тем как покинуть Россию навсегда. В коробке оказалось много других вещей, и среди них золотой медальон с мужским портретом. У серьезного, статного незнакомца были тщательно ухоженные и расчесанные борода и усы, и в те времена он наверняка считался очень красивым мужчиной. А глаза… глаза были совсем как у нее – они жили и смеялись на этой старинной пожелтевшей фотографии, хотя лицо незнакомца хранило важную, сосредоточенную мину. Мне попались и другие снимки с мужчинами в военных мундирах – наверное, это были ее отец и братья. Во всяком случае, один из этих юношей просто поразительно походил на нее. А еще я нашла маленький портрет ее матери, кажется, мне доводилось видеть его и прежде. Вместе с фотографиями хранилась театральная программка «Лебединого озера» и групповой снимок юных, улыбчивых балерин. В самом центре стояла изящная красавица, чьи точеные черты и сверкающие глаза оставались неизменными все эти годы. Мне не составило труда узнать в ней Анну. На снимке она выглядела потрясающе прекрасной и невероятно счастливой. Она весело смеялась в объектив, и окружавшие ее подруги смотрели на нее с искренним уважением и приязнью.
   Под конец с самого дна коробки я извлекла толстую пачку писем. С первого взгляда стало ясно, что они написаны по-русски изящным, но четким мужским почерком, явно принадлежавшим интеллигентному человеку. Пачку аккуратно стягивала блеклая голубая лента – писем оказалось довольно много. При виде этой пачки я подумала, что держу в руках тот самый вожделенный ключ к мучившим меня загадкам. Вот она, тайна, о которой она молчала и которой не делилась ни с кем с тех пор, как покинула Россию. Здесь, в этой коробке, все еще жило ее прошлое, согретое счастливыми улыбками многих и многих людей, что были ей когда-то близки и навсегда остались вдалеке ради новой жизни. По сравнению с прошлым эта новая жизнь запросто могла показаться ей тусклым, безрадостным существованием.
   Не выпуская из рук заветные туфельки и проводя пальцами по гладкому атласу, я надолго задумалась. Какой же отважной и сильной душой обладала она – и сколь многим вынуждена была поступиться! А что, если кто-то из этих людей живет где-то до сих пор, и тоскует и помнит о ней, и так же хранит старые, пожелтевшие фото?.. Мои мысли снова вернулись к человеку, написавшему когда-то эти письма: кем он был для нее и что с ним случилось? Впрочем, если бы он не был для нее так дорог, стала бы она с таким тщанием целую вечность хранить старые письма, забрала бы их с собою в свой последний приют? Я понимала это и так, даже не зная их содержания. Он был для нее чрезвычайно важен и наверняка очень ее любил, судя по толщине этой пачки.
   Да, у нее была иная жизнь до того, как пришлось переехать в Вермонт, и задолго до того, как появилась на свет я. И эта жизнь ничем не напоминала то существование, что она вела в нашем доме. Ее прошлое было напоено волшебством, юным восторгом и славой. Я вспоминала, каким суровым казался на фотографиях мой дед, и от всей души надеялась, что этому человеку все-таки удалось подарить ей хоть капельку счастья и любви. Она унесла свои тайны с собой в могилу, и в этой коробке лежало все, что мне осталось: изношенные туфельки… программка «Лебединого озера»… и его письма.
   Пальцы как бы по собственной воле нащупали золотой медальон – почему-то я не сомневалась, что портрет принадлежит именно ему. И снова в голове зароилось множество жгучих вопросов. Вопросов, на которые мне больше никто не сможет дать ответ. Тут же возникло желание отдать эти письма в перевод, чтобы поскорее узнать их содержание. Но я не могла отделаться от чувства неловкости – никто не давал мне позволения копаться в чужом прошлом. Недаром она не захотела мне их отдать. Она просто оставила их на гардеробе. Да ведь мы были так близки – может, она бы не обиделась? У нас оставалось так много общего. Она все еще жила в моих воспоминаниях о тех бесконечных счастливых часах, что мы проводили вместе, в преподанных ею уроках, в сказках и легендах, услышанных когда-то от нее. Теперь ей самой предстояло превратиться в легенду, и вряд ли ее обидит мое желание приподнять завесу над самой сокровенной, загадочной частью этой истории. По крайней мере я на это надеялась. Все равно я бы не смогла потушить в душе пожар любопытства, разгоревшийся при виде фотографий и писем с новой силой. Так или иначе, я должна была взглянуть в лицо правде, тщательно скрываемой ею на протяжении всей жизни.