- Хорошо, - сказал я. - Давайте сходим к переправе.
   Дядя напялил шляпу и кафтан, нацепил старый ржавый кортик, мы загасили очаг, заперли дверь и двинулись в путь.
   Дорога проходила по открытому месту, и холодный северо-западный ветер бил нам в лицо. Был июнь месяц, в траве белели маргаритки, деревья стояли в цвету, а глядя на наши синие ногти и онемевшие запястья, можно было подумать, что, наступила зима и все вокруг прихвачено декабрьским морозом.
   Дядя Эбенезер тащился по обочине, переваливаясь с боку на бок, словно старый пахарь, возвращающийся с работы. За всю дорогу он не проронил ни слова, и я поневоле разговорился с юнгой. Тот сказал, что зовут его Рансомом, что в море он ходит с девяти лет, а сколько ему сейчас, сказать не может, потому что сбился со счета. Открыв грудь прямо на ветру, он, не слушая моих увещаний, что так недолго застудиться насмерть, показал мне свою татуировку; он сыпал отборной бранью кстати и некстати, но получалось это неумело, по-мальчишески; он важно перечислял мне свои геройские подвиги: тайные кражи, поклепы и даже убийства, - но с такими невероятными подробностями, с таким пустым и беспомощным бахвальством, что поверить было никак нельзя, а не пожалеть его невозможно.
   Я расспросил его про бриг - он объявил, что это лучшее судно на свете - и про капитана, которого он принялся славословить с не меньшим жаром. По его словам, выходило, что Хози-ози (так он по-прежнему именовал шкипера) - из тех, кому не страшен ни черт, ни дьявол, кто, как говорится, "хоть на страшный суд прилетит на всех парусах", что нрава он крутого: свирепый, отчаянный, беспощадный. И всем этим бедняга приучил себя восхищаться и такого капитана почитал морским волком и настоящим мужчиной! Всего один изъян видел Рансом в своем кумире.
   - Только моряк он никудышный, - доверительно сообщил он мне. - Управляет бригом мистер Шуан, этот - моряк, каких поискать, верь слову, только выпить любит! Глянь-ка! - Тут он отвернул чулок и показал мне глубокую рану, открытую, воспаленную - у меня при виде нее кровь застыла в жилах, - и гордо прибавил: - Это все он, мистер Шуан!
   - Что? - вскричал я. - И ты сносишь от него такие зверства? Да кто ты, раб, чтобы с тобой так обращались?
   - Вот именно! - подхватил несчастный дурачок, сразу впадая в другую крайность. - И он еще это узнает! - Он вытащил из чехла большой нож, по его словам, краденый. - Видишь? - продолжал он. - Пускай попробует, пускай только посмеет! Я ему удружу! Небось, не впервой! - ив подтверждение своей угрозы выругался, грязно, беспомощно и не к месту.
   Никогда - еще никого мне не было так жалко, как этого убогого несмышленыша; и притом я начал понимать, что на бриге "Завет", несмотря на его святое название, как видно, немногим слаще, чем в преисподней.
   - А близких у тебя никого нет? - спросил я.
   Он сказал, что в одном английском порту, уж не помню в каком, у него был отец.
   - Хороший был человек, да только умер.
   - Господи, неужели ты не можешь подыскать себе приличное занятие на берегу? - воскликнул я.
   - Э, нет, - возразил он, хитро подмигнув. - Не на такого напали! На берегу мигом к ремеслу пристроят.
   Тогда я спросил, есть ли ремесло ужасней того, которым он занимается теперь с опасностью для жизни, - не только из-за бурь и волн, но еще из-за чудовищлей жестокости его хозяев. Он согласился, что это правда, но тут же принялся расхваливать эту жизнь, рассказывая, как приятно сойти на берег, когда есть денежки в кармане, промотать их, как подобает мужчине, накупить яблок и вообще покрасоваться на зависть, как он выразился, "сухопутной мелюзге".
   - Да и не так все страшно, - храбрился он. - Другим еще солоней. Взять хотя бы "двадцатифунтовок". Ух! Поглядел бы ты, каково им приходится! Я одного видел своими глазами: мужчина уже в твоих годах (я для него был чуть ли не старик), бородища - во, только мы вышли из залива и у него зелье выветрилось из головы, он - ну реветь! Ну убиваться! Уж я-то поднял на смех, будь уверен! Или, опять же, мальчики. Ох, и до чего же мелочь! Будь уверен, они у меня по струнке ходят. На случай, когда на борту мальки, у меня есть особый линек, чтобы их постегивать.
   И так далее в том же духе, пока я не уразумел, что "двадцатифунтовки" - это либо несчастные преступники, которых переправляют в Северную Америку в каторжные работы, либо еще более несчастные и ни в чем не повинные жертвы, которых похитили или, по тогдашнему выражению, умыкнули обманом, ради личной выгоды или из мести.
   Тут мы взошли на вершину холма, и нам открылась переправа и залив. Ферт-оф-Форт в этом месте, как известно, сужается: к северу, где он не шире хорошей реки, удобное место для переправы, а в верховьях образуется закрытая гавань, пригодная для любых судов; в самом горле залива стоит островок, на нем какие-то развалины; на южном берегу построен пирс для парома, и в конце этого причала, по ту сторону дороги, виднелось среди цветущего остролиста и боярышника здание трактира.
   Городок Куинсферри лежит западнее, и вокруг трактира в это время, дня было довольно-таки безлюдно, тем более, что паром с пассажирами только что отошел на северный берег. Впрочем, у пирса был ошвартован ялик, на банках дремали гребцы, и Рансом объяснил, что это шлюпка с "Завета" поджидает капитана; а примерно в полумиле от берега, один-одинешенек на якорной стоянке, маячил и сам "Завет". На палубе царила предрейсовая суета, матросы, ухватясь за брасы, поворачивали реи по ветру, и ветер нес к берегу их дружную песню. После всего, что я наслушался по дороге, я смотрел на бриг с крайним отвращением и от души жалел горемык, обреченных идти на нем в море.
   На бровке холма, когда мы все трое остановились, я перешел через дорогу и обратился к дяде:
   - Считаю нужным предупредить вас, сэр, что я ни в коем случае не буду подниматься на борт "Завета".
   Дядя, казалось, очнулся от забытья.
   - А? Что такое? - спросил он.
   Я повторил.
   - Ну, ну, - сказал он. - Как скажешь, перечить не стану. Но что ж мы стоим? Холод невыносимый, да и "Завет", если не ошибаюсь, уже готовится поднять на - руса...
   ГЛАВА VI
   ЧТО СЛУЧИЛОСЬ У ПЕРЕПРАВЫ
   Едва мы вошли в трактир, Рансом повел нас вверх по лестнице в комнатушку, где стояла кровать, пылали угли в камине и жарко было, как в пекле. За столом возле камина сидел и что-то с деловитым видом писал рослый загорелый мужчина. Несмотря на жару в комнате, он был в плотной, наглухо застегнутой моряцкой куртке и высокой косматой шапке, нахлобученной на самые уши; при всем том я не встречал человека, который держался бы так хладнокровно и невозмутимо, как этот морской капитан, а его ученому виду позавидовал бы даже судья в зале заседаний.
   Он тотчас встал и, шагнув нам навстречу, протянул Эбенезеру большую руку.
   - Счастлив, что вы оказали мне честь, мистер Бэлфур, - проговорил он глубоким звучным голосом, - и хорошо, что не опоздали. Ветер попутный, вот-вот начнется отлив, и думаю, нам еще засветло подмигнет старушка жаровня на берегу острова Мей.
   - Капитан Хозисон, - сказал дядя. - У вас в комнате немыслимая жара.
   - Привычка, мистер Бэлфур, - объяснил шкипер. - Я по природе человек зябкий, кровь холодная, сэр. Ничто, так сказать, не поднимает температуры - ни мех, ни шерсть, ни даже горячий ром. Обычная вещь, сэр, утех, кому, как говорится, довелось прожариться до самых печенок в тропических морях.
   - Ну, что поделаешь, капитан, - отозвался дядя, - от своей природы никуда не денешься.
   Случилось, однако, что эта капитанская причуда сыграла важную роль в моих злоключениях. Потому что я хоть и дал себе слово не выпускать своего сородича из виду, но меня разбирала такая охота поближе увидеть море и так мутило от духоты, что, когда дядя сказал "сходил бы, размялся внизу", у меня хватило глупости согласиться.
   - Так и оставил я их вдвоем за бутылкой вина и ворохом каких-то бумаг; вышел из гостиницы, перешел через дорогу и спустился к воде. Несмотря на резкий ветер, лишь мелкая рябь набегала на берег - чуть больше той, что мне случалось видеть на озерах. Зато травы были мне внове: то зеленые, то бурые, высокие, а на одних росли пузырьки, которые с треском лопались у меня в пальцах. Даже здесь, в глубине залива, ноздри щекотал насыщенный солью волнующий запах моря; а тут еще "Завет" начал расправлять паруса, повисшие на реях, - все пронизано было духом дальних плаваний, будило мечты о чужих краях.
   Рассмотрел я и гребцов в шлюпке: смуглые, дюжие молодцы, одни в рубахах, другие в бушлатах, у некоторых шея повязана цветным платком, у одного за поясом пара пистолетов, у двоих или троих - по суковатой дубинке, и у каждого нож в ножнах. С одним из них, не таким отпетым на вид, я поздоровался и спросил, когда отходит бриг. Он ответил, что они уйдут с отливом, и прибавил, что рад убраться из порта, где нет ни кабачка, ни музыкантов; но при этом пересыпал свою речь такой отборной бранью, что я поспешил унести ноги.
   Эта встреча вновь навела меня на мысли о Рансоме - он, пожалуй, был самый безобидный из всей этой своры; а вскоре он и сам показался из трактира и подбежал ко мне, клянча, чтобы я угостил его чашей пунша. Я сказал, что и не подумаю, потому что оба мы не доросли еще до подобного баловства.
   - Кружку эля, сделай одолжение, - прибавил я.
   Он хоть и скорчил на это рожу и, кривляясь, стал бранить меня так и сяк, но от эля не отказался. Вскоре мы уже сидели за столом в передней зале трактира, отдавая должное и элю и еде.
   Тут мне пришло в голову, что недурно бы завязать знакомство с хозяином трактира, ведь он из местных. По тогдашнему обычаю я пригласил его к нашему столу; однако он был слишком важная персона, чтобы водить компанию с такими незавидными посетителями, как мы с Рансомом, и пошел было из залы, но я вновь окликнул его и спросил, не знает ли он мистера Ранкилера.
   - Еще бы, - ответил хозяин. - Такой достойный человек! Да, кстати, это не ты сюда пришел с Эбенезером?
   - Я.
   - Вы, случаем, не в дружбе? - В устах шотландца это означает: не в родстве ли.
   Я ответил, что нет.
   - Так я и думал, - сказал хозяин. - А все же ты сильно смахиваешь на мистера Александра.
   Я заметил, что Эбенезе, как будто пользуется в округе дурной славой.
   - Само собой, - отозвался хозяин. - Пакостный старичок. Многие дорого дали бы, чтобы поглядеть, как он щерит зубы в петле: и Дженнет Клустон, да и другие, у кого по его милости не осталось ни кола, ни двора. А ведь когда-то славный был молодой человек. Но это до того, как пошел слух насчет мистера Александра, а после его как подменили.
   - Какой это слух? - спросил я.
   - Да что Эбенезер его извел, - сказал хозяин. - Неужто не слыхал?
   - Для чего же было его изводить? - допытывался я.
   - Чтобы завладеть имением, для чего ж еще.
   - Каким имением? Шос?
   - А то каким же? - сказал хозяин.
   - Точно, почтеннейший? Правда это? Значит, мой... значит, Александр был старший сын?
   - Само собой. А то зачем бы Эбенезеру его губить?
   И с этими словами хозяин, которому с самого начала не терпелось уйти, вышел из залы.
   Конечно, я сам давным-давно обо всем догадывался, но одно дело - догадываться, и совсем другое - знать. Я сидел, оглушенный счастливой вестью, не смея верить, что паренек, который каких-нибудь два дня назад без гроша за душой брел по пыльной дороге из Этрикского леса, теперь заделался богачом, владельцем замка и обширных земель и, возможно, завтра же вступит в свои законные права. Вот какие упоительные мысли теснились у меня в голове, а с ними тысячи других, и я сидел, уставясь в окно гостиницы, и ничего не замечал; помню только, что вдруг увидал капитана Хозисона; он стоял среди своих гребцов на краю пирса и отдавал какие-то распоряжения. Потом он снова зашагал к трактиру, но не вразвалочку, как ходят моряки, а с бравой выправкой, молодцевато неся свою статную, ладную фигуру и сохраняя все то же вдумчивое, строгое выражение лица. Я готов был усомниться, что Рансом говорил о нем правду: очень уж противоречили эти россказни облику капитана. На самом же деле он не был ни так хорош, как представлялось мне, ни так ужасен, как изобразил Рансом; просто в нем уживались два разных человека, и лучшего из двух капитан, поднимаясь на корабль, оставлял на берегу.
   Но вот я услыхал, что меня зовет дядя, и увидел их обоих на дороге. Первым заговорил со мной капитан, причем уважительно, как равный с равным, - ничто так не подкупает юнца моих лет.
   - Сэр, - сказал он. - Мистер Бэлфур отзывается о вас весьма похвально, да мне и самому вы с первого взгляда пришлись по душе. Жаль, что мне нельзя побыть здесь подольше и короче сойтись с вами, но постараемся извлечь как можно больше хотя бы из того, что нам осталось. Эти полчаса до начала отлива вы проведете у меня на борту и разопьете со мной чашу вина.
   Сказать не могу, до чего мне хотелось взглянуть, как устроен настоящий корабль; но ставить себя в опасное положение я не собирался и ответил, что нам, с дядей надо идти к стряпчему.
   - Ах да, - сказал капитан. - Он и мне обмолвился об этом. Что ж, высажу вас со шлюпки на городском пирсе, а там до Ранкилера рукой подать.
   Тут он внезапно пригнулся к самому моему уху и шепнул:
   - Остерегайтесь старого лиса, у него неладное на уме. Поднимитесь ко мне на бриг, там можно будет перекинуться словом.
   И, взяв меня под руку и увлекая к шлюпке, вновь возвысил голос:
   - Ну, признавайтесь, что вам привезти из Каролины? Всегда к услугам друзей мистера Бэлфура. Пачку табаку? Индейский головной убор из перьев? Шкуру дикого зверя, пенковую трубку? Может быть, птицу пересмешника, что мяучит точь-в-точь как кошка, или птицу кардинала, алую, словно кровь? Выбирайте, что душе угодно!
   Мы уже были возле шлюпки, он уже подсаживал меня... А я и не думал упираться, вообразив, как последний дурак, что нашел доброго друга и советчика, и радуясь, что посмотрю на корабль. Как только мы расселись по местам, шлюпку оттолкнули от пирса, и она понеслась по волнам. Новизна этого движения, странное чувство, что сидишь так низко в воде, непривычный вид берега, постепенно растущие очертания корабля - все это так захватило меня, что я едва улавливал, о чем говорит капитан, и, думаю, отвечал невпопад.
   Едва мы подошли вплотную к "Завету" (я только рот разинул, дивясь, какой он огромный, как мощно плещет о борт волна, как весело звучат за работой голоса матросов), Хозисон объявил, что нам с ним подниматься первыми, и велел спустить с грот-рея конец. Меня подтянули в воздух, потом втащили на палубу, где капитан, словно только того и дожидался, тотчас вновь подхватил меня под руку. Какое-то время я стоял, подавляя легкое головокружение, нащупывая равновесие на этих зыбких досках, пожалуй, чуточку оробевший, но безмерно довольный новыми впечатлениями. Капитан между тем показывал мне самое интересное, объясняя, что к чему и что как называется.
   - А где же дядя? - вдруг спохватился я.
   - Дядя? - повторил Хозисон, внезапно суровея лицом. - То-то и оно.
   Я понял, что пропал. Изо всех сил я рванулся у него из рук и кинулся к фальшборту. Так и есть - шлюпка шла к городу, и на корме сидел мой дядя.
   - Помогите! - вскрикнул я так пронзительно, что мой вопль разнесся по всей бухте. - На помощь! Убивают!
   И дядя оглянулся, обратив ко мне лицо, полное жестокости и страха.
   Больше я ничего не видел. Сильные руки уже отрывали меня от поручней, меня словно ударило громом, огненная вспышка мелькнула перед глазами, и я упал без памяти.
   ГЛАВА VII
   Я ОТПРАВЛЯЮСЬ В МОРЕ НА ДАЙСЕТСКОМ БРИГЕ "ЗАВЕТ"
   Очнулся я в темноте от нестерпимой боли, связанный по рукам и ногам и оглушенный множеством непривычных звуков. Ревела вода, словно падая с высоченной мельничной плотины; тяжко бились о борт волны, яростно хлопали паруса, зычно перекликались матросы. Вселенная то круто взмывала вверх, то проваливалась в головокружительную бездну, а мне было так худо и тошно, так ныло все тело и мутилось в глазах, что не скоро еще, ловя обрывки мыслей и вновь теряя их с каждым новым приступом острой боли, я сообразил, что связан и лежу, должно быть, где-то в чреве этого окаянного судна, а ветер крепчает, и подымается шторм. Стоило мне до конца осознать свою беду, как меня захлестнуло черное отчаяние, горькая досада на собственную глупость, бешеный гнев на дядю, и я снова впал в беспамятство.
   Когда я опять пришел в себя, в ушах у меня стоял все тот же оглушительный шум, тело все так же содрогалось от резких и беспорядочных толчков, а вскоре, в довершение всех моих мучений и напастей, меня, сухопутного жителя, непривычного к морю, укачало. Много невзгод я перенес в буйную пору моей юности, но никогда не терзался так душой и телом, как в те мрачные, без единого проблеска надежды, первые часы на борту брига.
   Но вот я услышал пушечный выстрел и решил, что судно, не в силах совладать со штормом, подает сигнал бедствия. Любое избавление, будь то хоть гибель в морской бездне, казалось мне желанным. Однако причина была совсем другая: просто (как мне рассказали потом) у нашего капитана был такой обычай - я пишу здесь о нем, чтобы показать, что даже в самом дурном человеке может таиться что-то хорошее. Оказывается, мы как раз проходили мимо Дайсета, где был построен наш бриг и куда несколько лет назад переселилась матушка капитана, старая миссис Хозисон, - и не было случая, чтобы "Завет", уходя ли в плавание, возвращаясь ли домой, прошел мимо в дневное время и не приветствовал ее пушечным салютом при поднятом флаге.
   Я потерял счет времени, день походил на ночь в этом зловонном закутке корабельного брюха, где я валялся; к тому же в моем плачевном состоянии каждый час тянулся вдвое дольше обычного. А потому не берусь определить, сколько я пролежал, ожидая, что мы вот-вот разобьемся о какую-нибудь скалу или, зарывшись носом в волны, опрокинемся в пучину моря. Но все же в конце концов сон принес мне забвение всех горестей.
   Разбудил меня свет ручного фонаря, поднесенного к моему лицу. Надо мной склонился, разглядывая меня, человечек лет тридцати, зеленоглазый, со светлыми всклокоченными волосами.
   - Ну, - сказал он, - как дела?
   В ответ у меня вырвалось рыдание; незнакомец пощупал мне пульс и виски и принялся промывать и перевязывать рану у меня на голове.
   - М-да, крепко тебя огрели, - сказал он. - Да ты что это, брат? Брось, гляди веселей! Подумаешь, конец света! Неладно получилось на первых порах, так в другой раз начнешь удачнее. Поесть тебе давали что-нибудь?
   Я сказал, что мне о еде даже думать противно; тогда он дал мне глотнуть коньяку с водой из жестяной кружки и снова оставил меня в одиночестве.
   Когда он зашел в другой раз, я не то спал, не то бодрствовал с широко открытыми в темноте глазами; морская болезнь совсем прошла, зато страшно кружилась голова и все плыло перед глазами, так что страдал я ничуть не меньше. К тому же руки и ноги у меня разламывались от боли, а веревки, которыми я был связан, жгли как огнем. Лежа в этой дыре, я, казалось, насквозь пропитался ее зловонием, и все долгое время, пока был один, изнывал от страха то из-за корабельных крыс, которые так и шныряли вокруг, частенько шмыгая прямо по моему лицу, то из-за бредовых видений.
   Люк открылся, райским сиянием солнца блеснул тусклый свет фонарика, и пусть он озарил лишь мощные, почерневшие бимсы корабля, ставшего мне темницей, я готов был кричать от радости. Первым сошел по трапу зеленоглазый, причем заметно было, что ступает он как-то нетвердо. За ним спустился капитан. Ни тот, ни другой не проронили ни слова; зеленоглазый, как и прежде, сразу же начал осматривать меня и наложил новую повязку на рану, а Хозисон стоял, уставясь мне в лицо странным, хмурым взглядом.
   - Что ж, сэр, сами видите, - сказал первый. - Жестокая лихорадка, потеря аппетита, ни света, ни еды - сами понимаете, чем это грозит.
   - Я не ясновидец, мистер Риак, - отозвался капитан.
   - Полноте, сэр, - сказал Риак, - голова у вас на плечах хорошая, язык подвешен не хуже, чем у всякого другого шотландца; ну, да ладно, пусть не будет недомолвок: я желаю, чтобы мальчугана забрали из этой дыры и поместили в кубрик.
   - Желайте себе, сэр, дело ваше, - возразил капитан. - А будет, как я скажу. Лежит здесь, и пусть лежит.
   - Предположим, вам заплатили, и немало, - продолжал Риак, - ну, а мне? Позвольте со всем смирением напомнить, что нет. То есть платить-то мне платят и, кстати, не слишком щедро, но лишь за то, что я на этом старом корыте второй помощник, и вам очень хорошо известно, легко ли мне достаются эти денежки. Но больше мне никто ни за что не платил.
   - Если бы вы, мистер Риак, поминутно не прикладывались к фляге, на вас и вправду грех бы жаловаться, - отозвался капитан. - И вот что позвольте сказать: чем загадки загадывать, придержите-ка лучше язык. Ну, пора на палубу, - договорил он уже повелительным тоном и поставил ногу на ступеньку трапа.
   Мистер Риак удержал его за рукав.
   - А теперь предположим, что заплатили-то вам за убийство... - начал он.
   Хозисон грозно обернулся.
   - Что? - загремел он. - Это еще что за разговоры?
   - Вас, видно, только такими разговорами и проймешь, - ответил мистер Риак, твердо глядя ему в глаза.
   - Мистер Риак, мы с вами три раза ходили в плавание, - сказал капитан. - Пора бы, кажется, изучить меня: да, я крутой человек, суровый, но такое сказануть!.. И не стыдно вам? Эти слова идут от скверной души и нечистой совести. Раз вы полагаете, что мальчишка умрет...
   - Как пить дать, умрет! - подтвердил мистер Риак.
   - Ну и все, сэр, - сказал Хозисон. - Убирайте его отсюда, куда хотите.
   С этими словами капитан поднялся по трапу, и я, молчаливый свидетель этого удивительного разговора, увидел, как мистер Риак отвесил ему вслед низкий и откровенно глумливый поклон. Как ни плохо мне было, две вещи я понял. Первое: помощник, как и намекал капитан, правда, навеселе; и второе: пьян он или трезв, с ним определенно стоит подружиться.
   Через пять минут мои узы были перерезаны, какойто матрос взвалил меня к себе на плечи, принес в кубрик, опустил на застланную грубыми одеялами койку, и я сразу же лишился чувств.
   Что за блаженство вновь открыть глаза при свете дня, вновь очутиться среди людей! Кубрик оказался довольно просторным помещением, уставленным по стекам койками; на них сидели, покуривая, подвахтенные, кое-кто лежал и спал. Погода стояла тихая, дул попутный ветерок, так что люк был открыт и сквозь него лился не только благословенный дневной свет, но время от времени, когда бриг кренило на борт, заглядывал даже пыльный луч солнца, слепя мне глаза и приводя в восторг. Мало того: стоило мне шелохнуться, как один из матросов тотчас поднес мне какое-то целительное питье, приготовленное мистером Риаком, и велел лежать тихо, чтобы скорей поправиться.
   - Кости целы, - сказал он, - а что съездили по голове - невелика беда. И знаешь, - прибавил он, - это ведь я тебя угостил!
   Здесь пролежал я долгие дни под строгим надзором, набираясь сил, а заодно приглядываясь к моим спутникам. Матросы в большинстве своем грубый народ, я эти были такие же: оторванные от всего, что делает человека добрей и мягче, обреченные носиться вместе по бурной и жестокой стихии под началом не менее жестоких хозяев. Одни из них в прошлом ходили на пиратских судах и видывали такое, о чем язык не повернется рассказать; другие сбежали из королевского флота Я жили с петлей на шее, отнюдь не делая из этого секрета; и все они, даже закадычные друзья, были готовы, как говорится, "чуть что - и в зубы". Но и нескольких дней моего заточения в кубрике оказалось довольно, чтобы мне совестно стало вспоминать, какое суждение я вынес о них вначале, как презрительно смотрел на них на пирсе у переправы, словно это нечистые скоты. Айди все подряд негодяями не бывают, у каждой среды есть свои пороки и свои достоинства, и моряки с "Завета" не являли собой исключения. Да, они были неотесанны, вероятно, они были испорченны, но в них было и много хорошего. Они были добры, когда давали себе труд вспомнить об этом, простодушны до крайности, даже в глазах неискушенного деревенского паренька вроде меня, и не лишены кое-каких представлений о честности.
   Один из них, матрос лет сорока, часами просиживал на краешке моей койки и все рассказывал про жену и сына. Он прежде рыбачил, но лишился своей лодки и вынужден был поступить на океанское судно. Вот уже сколько лет прошло, а мне его никак не забыть. Его жена - "совсем молоденькая, не мне чета", как он любил говорить, - не дождалась мужа домой. Никогда ему больше не затопить для нее очаг поутру, не смотреть за сынишкой, когда она прихворнет. Да и многие из них, горемык, оказалось, шли в свой последний рейс: их приняло море и растерзала хищная рыба, а об усопших негоже говорить дурно.