У Храма Марса она свернула с Аппиевой дороги на разбитую ухабистую колею, которой обычно пользовались возчики. Не было смысла возвращаться через Капенские ворота – это могло возбудить подозрения стражников. Она объехала Храм, держась поближе к городской стене. Жалкие хибары ютились в тени стены, и воздух, казалось, был насквозь пропитан зловонием, поднимавшимся от сточных вод, которые стекали в колею, – грязь, нечистоты, полуразложившиеся трупы. Десятки людей всевозможных рас и народов встречались по обеим сторонам колеи: бродяги, переселенцы, которые шли сюда, не зная, что надеяться им не на что. Для них Рим был закрыт. Лишь гражданам Рима, рабам и вольноотпущенникам закон давал право на вход в город. Какая-то женщина бросилась к колеснице, потрясая палкой. Мириам показала ей короткий меч, и та сникла. Люди эти большей частью были крайне слабы, обессилены голодом и болезнями – и не смогли бы справиться с ней, не говоря уже о том, чтобы остановить лошадь.
   У Невиевых ворот[7] проезд был забит телегами и повозками. Мириам подхлестнула лошадь. Любая неразбериха ей на руку.
   Не стесняясь в выражениях и не менее свободно пользуясь кнутом, она расчищала себе путь, отбрасывая с дороги возчиков и их лошадей. Солдаты, охранявшие ворота, тряслись от смеха. Пробиться она сумела довольно быстро – состояние ее спутника заставляло ее отчаянно спешить. Никто не остановил Мириам, никто не поинтересовался, что везет она в своей колеснице.
   Проехав Большой Цирк, она направилась к Квадрате – району богатых домов и роскошных особняков. Мириам была владелицей дома на Яникуле[8], где она занимала только нижний этаж, а верх сдавала внаем. Часть этих доходов шла на выплату налогов, а того, что оставалось, вполне хватало на содержание ее апартаментов, виллы в Геркулануме и пятидесяти рабов. Она жила достаточно скромно, но удобно, заботясь лишь о том, чтобы не привлекать к себе внимания.
   Пробравшись сквозь лабиринт проулков за Цирком, она выехала на Эмилийский мост и оказалась наконец в тишине богатых кварталов. В это время года здесь было безлюдно – жители уезжали на лето в Капую или Помпеи.
   Вскоре она добралась до своего дома. Едва только колесница показалась из-за угла, к ней сразу же бросились рабы: мальчик-конюх схватил поводья ее тяжело дышавшей лошади, в то время как другой занялся колесницей. Ее египетские врачи внесли привезенного ею мужчину в дом. Она последовала за ними; нетерпение ее было столь велико, что служанке пришлось, идя рядом, мучиться с фибулой[9], чтобы снять с хозяйки испачканный мухами плащ. Они пересекли атрий[10], прошли перистиль[11] с его цветами и лотосовым прудом и оказались в первом из банных залов, которые в ожидании гостя были переоборудованы в госпиталь.
   По ее указанию воду в тепидарии[12] посолили, а бассейн фригидария[13] наполнили водой пополам с уксусом. В солярии[14] разместили ложе со съемным пологом. Принесли лекарства, а также селитру и квасы. Мириам собиралась призвать на помощь все свои медицинские познания – несомненно, более значительные, чем у так называемых «врачей» Греции и Рима, – ей просто необходимо было вернуть его в нормальное состояние. Она изучала медицину в Египте – и Древнее Знание ее собственного народа соединилось с Мудростью египетских жрецов.
   Отмахнувшись от служанок, собиравшихся омыть ей лицо и руки, она приказала рабам перенести мужчину на ложе. Эти трое работали на нее достаточно долго, чтобы повиноваться ее приказам без возражений: они считали себя ее учениками в искусстве врачевания.
   Только теперь, когда солнечные лучи упали на его обнаженное тело, она смогла в должной мере оценить свою удачу. Несмотря на раны, на язвы, он был великолепен: полных шести футов ростом, мощные плечи и руки – и на удивление маленькие кисти рук. Лицо заросло щетиной. Лет двадцать на вид.
   На нем живого места не было, но жестокость римлян не удивила ее, они были такими всегда. Внезапно у него в горле булькнуло, тело судорожно изогнулось. Она быстро приподняла его за плечи, ощутив под пальцами влажную от крови кожу, и наклонила ему голову к ногам. Поток темной рвоты хлынул у него изо рта.
   – Дайте ему желчи, – взволнованно приказала она. – Он перестал дышать!
   При помощи воронки желчь влили ему в рот. Его еще раз вырвало, но, когда она опустила его обратно на ложе, он уже дышал.
   Она приказала омыть его горячей подсоленной водой и сидела, силой вливая ему в горло холодный фруктовый сок, в то время как рабы готовили воду. Затем ему втерли в раны мазь, приготовленную ею из грибка Fungus Aspergillus. Его вымыли во фригидарий и дали ему подогретого фалернского вина.
   Он проспал двадцать часов.
   Большую часть этого времени она провела у ложа мужчины, настороженно прислушиваясь к его дыханию. Проснувшись, он съел шесть фиников и осушил глиняную флягу с пивом.
   И еще пятнадцать часов проспал он. И ранним утром проснулся с криком.
   Она погладила его по лицу, бормоча что-то успокаивающее. Он спросил недоуменно: «Я мертв?» – и вновь провалился в забытье. Сон его, более глубокий, чем раньше, теперь длился до утра. Мириам не отходила от него; с тоской смотрела она, как тело его, охваченное жаром, опухает, раздувается – так раздувается, угрожая лопнуть, бурдюк, когда в него наливают слишком много вина. Сквозь едва затянувшиеся раны плоть его пылала ярким пламенем
   Дух Смерти витал над ним. Тело его стало горячим и сухим, и она решила устроить ему ложе во фригидарии. Он впал в бред, на изысканно-певучем греческом языке заговорив о холмах Аттики[15]. Она помнила эти холмы; с афинского Акрополя смотрела она, как заходящее солнце окрашивает их в пурпур. Помнила она и ветры, о которых он говорил, – ветры, благоухающие ароматами с Гиметта[16], звучащие музыкой пастушьих свирелей.
   Она гуляла там много лет назад – когда Афины были центром мира. В те дни товары со всех концов света появлялись у афинских ворот и корабли с голубыми парусами заходили во все порты Востока. В подобном месте – как, впрочем, и здесь – Мириам нетрудно было заниматься своим делом.
   Вопреки всем ожиданиям, опухлость быстро спала и лихорадка прошла. Вскоре он уже мог поднимать голову и пить вино или целебный бульон, свежую свиную кровь или кровь цыплят. Из его бреда она узнала, как его зовут, и однажды, обратившись к нему по имени: «Эвмен», – она увидела в ответ улыбку на его лице.
   Она часами сидела, глядя на него. По мере того как заживали его раны, он становился все более и более красивым. Она научила свою рабыню брить его, а когда он уже мог сидеть, она пошла и купила ему слугу и мальчика для поручений.
   Какое-то новое, удивительное чувство зрело в ее душе. Она позвала мастеров, велела им украсить мозаикой полы и расписать стены – ей так хотелось, чтобы дом выглядел свежим и нарядным. Она одевала Эвмена в тончайшие шелка, как вавилонского царевича. Она умащала его волосы и подводила охрой глаза. Когда же он достаточно окреп, она превратила перистиль в гимнасий[17] и наняла для него учителей-профессионалов.
   И сама она расцвела – никогда еще не была столь красивой. Ее рабы-мужчины становились в ее присутствии неловкими и глупыми, а если ей приходило в голову наградить кого-нибудь из них поцелуем, они краснели.
   Не было дома веселее в Риме, не было женщины счастливей. Скоро Эвмен окреп настолько, что мог уже выходить, и они стали совершать прогулки. Помпеи приказал наполнить фламиниев Цирк водой и устраивал там шуточные морские сражения для развлечения публики. Они провели там целый день, в отдельном помещении: пили вино, ели холодное мясо – фазанье, голубиное, свиное, – приготовленное по-эвбейски[18]. Был сентябрь, и в продаже стал появляться лед – по пятьдесят сестерциев за фунт. Она купила немного льда, и они пили потом холодное вино, смеясь над всей этой безумной роскошью.
   Она наблюдала за тем, как Эвмен в нее влюбляется. С начала и до конца это было ее триумфом Испытание, которому его подвергли, подтвердило его необычайную силу, а ум его в проверке не нуждался: он был третьим сыном афинского академика, и его продали в рабство, чтобы вернуть библиотеку отца, захваченную римлянами.
   – Мне надо ехать в Вавилон, – сказала она однажды, желая испытать его.
   Это заявление сразило его наповал.
   – Я поеду с тобой, – вырвалось у него наконец.
   – Мне надо ехать одной.
   Целый день ее слова, подобно тяжелому камню, висели в воздухе между ними. Внешне ничего не изменилось, но моменты напряжения, удлинившиеся паузы свидетельствовали о том, что он не забыл их.
   И он попался в ловушку. В предутреннем сумраке, когда весь дом еще спал, и лишь огоньки подрагивали в светильниках, он пришел к ней.
   – Я брежу тобой, – сказал он хриплым от желания голосом. Она приняла его с воплем радости – вопль этот, ликующий и страстный, звучал в ней еще долгие годы спустя. Она навсегда запомнила эту любовь, даже когда время доказало, что отец ее ошибался.
   А та первая, невообразимая ночь, его пыл, его ненасытность, не знающая удержу страсть, – та первая ночь была воистину незабываемой.
   Можно прожить вечность – и не испытать мгновений лучше.
   Она помнила его алчущие глаза, запах его кожи, кисловатый, влекущий аромат своих духов, его горячее дыхание и свое...
   И вся трагедия, все отчаяние последующих лет не смогли стереть память о той чудесной ночи, о том блаженном времени, когда они были вместе.
   Она помнила цветы, помнила вечера, помнила прозрачную красу ночного неба.
   И еще она помнила его посвящение... Она наделила себя властью, которой не имела, – лишь бы увлечь его. Она придумала богиню – Теру – и объявила себя ее жрицей. Она раскинула пред ним сеть веры и отвлекающих внимание ритуалов. Они перерезали горло ребенку и пили соленое жертвенное вино. Она показала ему бесценную мозаику своей матери, Ламии, и посвятила в легенды и были своего народа.
   Они лежали вместе, смешивая свою кровь. Это было самое трудное время: она начинала его любить. В прошлом смешение часто убивало. Только много позже узнала она – почему. А сейчас она считала себя счастливицей – ведь это не убило Эвмена.
   Наоборот – он расцвел.
   Хотя в конце концов и он был уничтожен – разрушен временем, как и все другие.
* * *
   Нормальный Сонобычно продолжался шесть часов. Мириам Спала.С ней все было нормально. Джон лежал рядом, рассматривая тени на потолке. Там ползли, растекались первые рассветные лучи солнца. Дремота в машине встревожила его. Она явно была предвестником какого-то изменения в нем. Он дремал, но видел сновидения – как во Сне,хотя и не впадал при этом в транс.
   Мириам рядом с ним задышала громче, начиная медленно выходить из транса. Джон пугался все больше и больше. На его памяти не было ни одного раза, когда бы Сонне пришел к нему в положенное время.
   Необходимость насыщения возникала только раз в неделю, но Сонтребовал шести из каждых двадцати четырех часов. Даже крайняя необходимость не могла заставить их отложить его. Мощный и неизбежный, как Смерть, он был ключом к обновлению жизни. Он был ключом к выживанию.
   У него покалывало руки и ноги, шея болела, в висках стучало. Выскользнув из кровати, он пошел в ванную, мечтая о стакане воды. Когда он склонился над раковиной, в зеркале мелькнуло его отражение.
   Горло перехватило. Он медленно опустил стакан. В ванной было темно. Возможно, это игра теней – то, что открылось ему в зеркале. Щелкнув выключателем, он впился взглядом в свое отражение.
   Крошечные линии, разбегающиеся от уголков глаз, не привиделись ему. Прикоснувшись к щеке, он ощутил некоторую сухость, натянутость. И еще круги вокруг глаз и морщины у рта.
   Он принял душ. Возможно, возвращение домой в машине с открытым люком подсушило его кожу. Он чувствовал поток горячей воды, омывавшей, изглаживавшей его лицо, и заставил себя провести пятнадцать минут в ванне. Проведя руками по своему телу, он уверился, что оно по-прежнему сухощаво и подтянуто, как всегда, – хотя ощущал он себя иначе. Он казался себе выжатым – как лимон.
   Обтеревшись полотенцем, он вернулся к зеркалу. Ему показалось, что молодость его вернулась. Он чуть было не рассмеялся от облегчения. Мысль о том, что время могло-таки взять свое – после того как он обманывал его в течение уже почти двух столетий, – пронеслась подобно порыву леденящего ветра в середине лета.
   А затем он снова увидел их. Они углублялись прямо на его глазах. Это казалось какой-то отвратительной галлюцинацией. Он отшатнулся от зеркала, и страх, замеченный им в собственном взгляде, еще больше перепугал его. В следующее мгновение рука его ударила в зеркало, и оно рассыпалось осколками по ванной.
   Содеянное так изумило его, что он застыл на месте. Какая злоба! Он посмотрел на осколки зеркала в раковине – в каждом отражалась частичка его лица. И тут раздался жуткий грохот – металлическая рама сорвалась со стены.
   Он попытался успокоиться, закрыл глаза, заставил себя собраться с мыслями. Он изменился, но, в конце концов, что такое морщины? Чепуха! Да – но он не мог Спать.Он не мог Спать!Мириам всегда говорила, что всезависит от этого идеально глубокого, идеально совершенного Сна.Неважно, что тебе снилось. Сонэтот не был похож на сны обычных людей: он очищал подвалы сознания. Он обновлял, возвращал молодость, он творил чудеса. Когда ты пробуждался после него, вся жизнь начиналась сначала. Ты чувствовал себя абсолютно, идеально совершенным – и ты жил!
   Что же происходило с ним? Мириам уверяла его, что все это будет длиться вечно. Вечно.
   Он посмотрел на нее – она лежала тихо, голова уютно покоилась на мягкой подушке. Только легко вздымающаяся грудь свидетельствовала о том, что она жива. Ничто сейчас не могло ее разбудить. Красота Мириам, умиротворение, написанное на ее лице, восхитили его. Сонее был так сладок, так неуязвим... Джон не мог припомнить ни одного раза, чтобы Мириам лежала вот так, а он бы бодрствовал.
   Он подошел к ней, поцеловал. В ее беспомощности было что-то ужасно притягательное, возбуждающее. От его поцелуя губы ее слегка раздвинулись. Стали видны кончики зубов. Джон упивался ее беззащитностью, ощущая в себе растущий голод. Он взмок при одной мысли о том, что она в полной его власти, что он волен сделать с ней все, что угодно, – даже убить ее.
   Он коснулся рукой ее жемчужно-белой плоти и слегка надавил пальцами. Холодная и сухая. Губы его скользнули по ее шее, ощущая нежный аромат кожи. Она была гладкой, как мраморная статуя, и такой же неподвижной. Недоуменно бредя по мрачному лабиринту своей злобы, он медленно тряхнул ее за плечи, глядя, как откидывается назад ее голова, открывая горло.
   И он дрогнул. Решение пришло мгновенно. Он ощущал огромное желание – но не просто голод плоти, нет, – то была насущная необходимость взять, украсть у нее то, чего он оказался лишен. И, трепеща от греховности своих мыслей, он приступил к самому своему страшному деянию. Он лег на нее и занялся любовью с ее безжизненным телом.
   Тело ее было само совершенство. Упругое и нежное, всегда откликающееся на ласку. Но сейчас он ощущал его до отвращения податливым. Он провел пальцами по ее животу и вниз по бедру. И то, что она не чувствовала его, не могла ответить, лишь разожгло его желание. Он схватил ее голову и с силой протолкнул свой язык ей в рот. Ее язык был странно шероховатым, как у кошки.
   Ему хотелось разорвать ее своей страстью, вывернуть наизнанку. Войдя в нее, он застонал вслух. Пальцы его сомкнулись на ее горле. Бедра его энергично двигались, он обливался потом – буквально плавал в нем. Охваченный неистовством, он едва замечал, что сдавливает ее горло все сильнее и сильнее; машинально пальцы подчинялись безумному ритму его тела. Удовольствие волнами накатывало на него, почти лишая сознания. И пальцы сжимались... Его возбуждение росло – и он умело сдерживал себя, чтобы продлить удовольствие. Рот ее открылся, острый кончик языка показался между зубов.
   И наконец, он словно взорвался, застыв в судорожном изгибе, – и все кончилось.
   Он опустился и, задыхаясь, спрятал лицо у нее на груди. Тело ее дернулось; он услышал, как она со всхлипом вздохнула. На ее горле расплывались страшные багровые пятна, лицо посерело.
   Откуда-то с улицы доносились голоса детей, в холле тихо пробили часы. Подчиняясь присущему ей чувству времени, Алиса внизу включила пылесос. Джон зарылся лицом в подушку. Жизнь внезапно стала пустой, абсолютно пустой.
   Ему хотелось прильнуть к кому-нибудь – к женщине, живой.
   Раздался резкий вздох, руки ее непроизвольно дернулись к горлу. Ах, если в она проснулась чуть раньше – или чуть позже!
   Она произнесла что-то невнятное. И вновь воцарилась тишина. Он открыл глаза – и оцепенел, увидев ярость, написанную на ее лице. Лишь только глаза их встретились – лицо мгновенно разгладилось. Он постарался выбросить увиденное из головы. Слишком мало человеческого было в тот момент в ее лице.
   – Я чувствую себя просто кошмарно. Я не Спал, -мрачно произнес он.
   Она встала, прошла в ванную и включила свет. Не сказав ни слова по поводу царившего там разгрома, она осмотрела свою шею в зеркале на двери. Вернувшись, она села на край кровати, закинула ногу на ногу и улыбнулась.
   – Ублюдок.
   Он вздрогнул – ее нежная улыбка, и вдруг это слово! – и нервно рассмеялся.
   Развернувшись, она схватила его. Пальцы вонзились ему в спину, воронье карканье будто бы вырвалось из ее горла. Он попытался отвернуть голову, но она была сильнее, гораздо сильнее любого человеческого существа. Единственное, что ему оставалось, это покориться ее рукам и ждать. Внезапно она отстранилась, держа его за плечи. На лице ее застыл, казалось, немой вопрос, мольба. Руки ее расслабились, упали, и она вернулась в ванную, захлопнув за собой дверь. Вскоре он услышал хруст стекла. Всегда очень осторожная, она убирала осколки, чтобы случайно не порезаться.
   Он поймал себя на том, что напряженно прислушивается; он ждал чего-то – злобных криков, угроз? – любого свидетельства их незримой связи.
   Но услышал он только, как она открыла кран. Она готовилась к грядущему дню, оставив свои эмоции при себе. Он встал, нетвердой походкой приблизился к шкафу и стал одеваться. Смачивая щеки одеколоном, он обнаружил, что лицо покрыто густой щетиной. Он даже не знал, есть ли в доме бритва. В каком-то удивлении он провел руками по щекам, ощущая жесткие кончики волос. Из ванной донесся знакомый мотив – Мириам напевала про себя, растираясь полотенцем.
   Он поспешно оделся и выскочил из комнаты – слишком тяжело было там оставаться. На углу Пятьдесят седьмой улицы и Второй авеню он видел парикмахерскую. Он пойдет туда и побреется.
   Бритье оказалось весьма приятной процедурой, а парикмахер – весельчаком. Чтоб продлить удовольствие, он решил также подстричься и почистить ботинки.
   Выйдя из парикмахерской, он почувствовал себя несколько лучше. Яркое солнце, улицы, заполненные спешащими куда-то людьми, упоительно свежий воздух. Впервые за многие годы Джон наслаждался, глядя на женщину – другую женщину, не Мириам. Напряжение постепенно отпускало его. Она была просто одной из толпы – девушка в дешевой юбке и свитере, спешившая к автобусной остановке с бумажным стаканчиком кофе в руке. Грязные волосы, слишком крупные черты лица. Но в очертаниях груди под свитером, в решительности ее походки – во всем ее облике, во всех движениях ощущалась удивительная чувственность. Он похолодел.
   Такой могла быть и Кей.
   Сердце гулко стучало в груди, он задыхался. Глаза ее встретились с его глазами, и в их глубине он увидел таинственную скорбь смертных – выражение, которое он научился различать на лицах других после того, как оно исчезло с его собственного лица.
   – Это была двойка?
   Она обращалась к нему.
   – Эй, мистер, какой это был автобус – второй?
   Она улыбнулась, продемонстрировав желтые, не знающие зубной щетки зубы. Проигнорировав ее вопрос, Джон поспешил домой. Там так безопасно. Уже подходя к дому, через открытое окно гостиной он услышал голоса. Сразу же он ощутил безнадежное отчаяние ревности – Алиса с Мириам болтали, ожидая его, конечно, чтобы поупражняться в трио-сонате Генделя.
   Он поднялся по лестнице, миновал холл, вдохнув аромат роз, стоявших на столике, и вошел в гостиную. Мириам, в ярко-синем платье, выглядела восхитительно свежей и красивой. Шею ее украшала синяя лента. Алиса лежала рядом на кушетке, в своей обычной одежде – джинсах и спортивном свитере. Он двинулся к своему месту, чувствуя на себе взгляд Мириам. Пока он не устроился, тело Мириам оставалось напряженным, будто бы готовым к прыжку.
   – Джон, – сказала Алиса, откинув голову назад, – я даже не слышала, как ты вошел. Ты всегда подкрадываешься. – У него просто дыхание перехватило от ее улыбки – улыбки тринадцатилетней девочки. Чудесная игрушка, такая хрупкая, сочная...
   Мириам сыграла на клавикордах громкое арпеджио.
   – Давайте начнем, – сказала она.
   – Я не хочу опять играть эту сонату. Она скучная. – Алиса пребывала в обычном для нее угрюмом настроении.
   – А как насчет Скарлатти – мы играли его на прошлой неделе? Мириам пробежала пальцами по клавишам. – Мы смогли бы его сыграть, если Джон не подкачает.
   – Все, что он играет, – сплошная скука. Пальцы Мириам порхали по клавишам.
   – Я знаю Корелли, Абако, Баха. – Она бросила Алисе ноты. – Выбери что хочешь. Наступило молчание.
   – Генделя я едва знаю, – заметил Джон. – Он труден для виолончели.
   Мириам с Алисой переглянулись.
   – Тогда займемся Генделем, – решила Алиса. – Неинтересно играть то, что хорошо знаешь, – не так ли, Джон? – Она взяла свою скрипку и пристроила ее под подбородком.
   – Мне все равно, что играть. Я управляюсь с виолончелью лучше, чем китайцы со своими палочками для еды, дорогуша.
   – Ты всегда так говоришь.
   Не успел он настроить инструмент, как они уже начали. Он вступил не в такт, попытался их догнать, затем вырвался вперед, но в конце концов подстроился.
   Они играли около часа, три раза повторив трио-сонату. Джон постепенно вошел во вкус; игра стала согласованной, динамичной. И сама музыка была красивой. Она удивительным образом сочеталась с ярким солнечным светом, с красотой женщин.
   – Ну вот, – сказала Алиса, когда они закончили, – вот и славно. – Она раскраснелась, и это лишь подчеркнуло ее расцветающую женственность.
   Сердце Джона снова дернулось. Он прекрасно знал, что ожидает избранников Мириам. Трудно было сказать наверняка, какая участь готовилась Алисе. Мириам могла как осчастливить, так и уничтожить. Иногда их ждала смерть – как прикрытие ее собственных дел, иногда – невыразимое блаженство.
   Мириам всегда была очень практична, и уж если она что-то делала, то неспроста. Алиса вполне могла заинтересовать ее, к примеру, значительным состоянием, которое она рано или поздно унаследует (так было некогда и с Джоном). Мириам ведь всегда не хватало денег, а те, кто ее любил, отдавали ей все.
   – Давайте выпьем, – оживленно сказала Мириам Она достала из бара портвейн – «Уорр» 1838 года, купленный еще в старой лавке братьев Берри, в Лондоне. Портвейн этот был замечателен тем, что с годами он приобретал сначала дивную крепость и свежесть, а потом – по прошествии еще некоторого времени – крепость растворялась в неповторимом разнообразии тончайших вкусовых оттенков. Сейчас крепость его уже едва ощущалась, но даже в аромате – изысканном и сложном – чувствовалось дыхание старины. Без всякого сомнения, это был лучший портвейн в мире, возможно – лучший во все времена.
   – Считается, что мне нельзя употреблять алкоголь.
   Мириам налила Алисе немного вина.
   – Оно очень легкое. Только варвары отказывают своим детям в праве на бокал вина.
   Алиса выпила одним глотком и потянулась за новой порцией.
   – Это святотатство, – сказал Джон. – Ты пьешь его, как текилу.
   – Мне нравится не вкус, а то, как я себя чувствую после этого.
   Мириам налила ей еще.
   – Не напивайся. Джон сам не свой до беспомощных людей, так и набрасывается. – Это замечание прозвучало столь неожиданно, что Джон похолодел.
   Алиса рассмеялась, глаза ее рассматривали Джона насмешливо и оценивающе. Джон не терпел издевок и поспешно ретировался к окну, заставив себя сосредоточиться на открывавшемся ему виде. Через улицу располагалось здание с кооперативными квартирами. Так странно – ведь еще совсем недавно по обе стороны улицы стояли особняки, такие же, как и тот, в котором они жили, и трудно было поверить, что вьюнки уже могли оплести фасад одного из этих новых зданий. С улицы, как всегда, доносились крики детей. Джону казалось трогательным то извечное душераздирающее возбуждение, которое звучало в этих голосах, – звуки, принадлежавшие всем временам. Взросление – это ужасный процесс потери бессмертия. Джон ощупал свое лицо. Щетина уже прорастала. Каким-то необъяснимым образом оказался он в гибельных сумерках жизни, и отрицать это было бы просто смешно.