- Перестань скулить, мать-перемать! А то сейчас придушу, падла! Я не помню, как осталась жива, как я вылезла из-под лавки, кто меня выволок оттуда. Должно быть на остановке кого-то забирали от нас, и скорей всего этих уголовниц, потому, что я оказалась на средних нарах, а рядом со мною - Тамара.
Ехали мы очень долго, подолгу стояли на полустанках, в тупиках. Конвой наш "забывал" отдавать нам наши сухари и даже поить водою. Сухари же наши, как мы скоро узнали, конвой обменивал на станциях на самогонку, и тут же напивался. Hа наших глазах пьяные солдаты-конвоиры затаскивали в вагон каких-то девок, поили их самогонкой и тут же на наших глазах раздевали этих девок и творили с ними все, что хотели. И все это сопровождалось непрерывным ревом украинской песни:
Ох ты, Галю,
Галю молодая,
Спидманулы Галю,
Увезли с собою!..
Отсюда я потом узнала, что конвой в России состоял преимущественно из украинцев. Свирепый, бесчеловечный народ! Поэтому из украинцев и ставили - конвоировать зэков. Жестокий народ! И вот еще: казахи и татары - еще более страшный конвой. Hу, тем простительно, потомки чингиз-хана - что с них взять! Hо украинцы... славяне - христиане - откуда у них такие черты "людоедства"? Hо... Я невольно вспомнила 31-32 годы, когда убивали Украину - не было ли это сегодня - местью?.. Я вспомнила нападение на Финляндию в 39 году и финских злобных солдат во время войны 41 года; не было ли и это мстительным отношением ко всему русскому со стороны финнов? И всем этим малым и большим народам не было никакого дела до того, что мы - русские люди - жестоко, как и они, страдаем от жестокости нашего коммунистического правительства...
Тамара таяла на моих глазах. Она лежала с пересохшими губами и с полузакрытыми глазами - ни на что не реагировала, почти не сознавала окружающей обстановки. Когда нас водили на оправку, то вослед Тамаре конвоиры бросали реплики: "Эта не доедет! Давай спорить - не доедет..."
Однажды к нашей решетке подошел конвоир и сказал: "Кто пойдет убирать вагонзак?" - Я сообразила: лишнее движение, возможно - лишняя пайка, воздух... И я сказала: "Я пойду!" Со мною увязалась еще одна женщина. Вывели нас из вагона и с конвоем довели до места, в грязный вагон. Там недавно били зэки-мужчины. Hа что мы пошли? - Грязь и вонь были почти невыносимы. Многие из мужчин страдали поносами (воду для питья нам часто давали из грязных луж) от скверной воды, т.к. наш состав становился далеко от водоразборных колонок. Мы взялись за работу. Утром мы начали, к вечеру только закончили. Работали медленно - сил было очень мало, и конвоир наш понимал это и не торопил нас. К вечеру нам дали по котелку пшенного супа и по пайке хлеба. Суп мы тут же поели. Животы у нас раздулись, пот градом катился с лиц, пошли "домой" медленно, а хлеб спрятали за пазуху и рвали его по кусочкам. Хлеб этот страшно мучил меня... В это время я могла съесть хлеба неопределенно много, и если бы он был не ограничен, я несомненно погибла бы от непроходимости - заворота кишок, что и происходило с зэками, дорвавшимися до свободного хлеба. (Если бы нам, зэкам предложили на выбор разные яства, деликатесы и хлеб, все мы несомненно кинулись бы только на хлеб. Хлеб и только хлеб нужен голодному!)
У меня была цель - донести кусочек хлеба до Тамары. Хлеб жег мне грудь, запах его с ума сводил, но я стоически постаралась не тронуть его больше. Донесла-таки! Тамара лежала по-прежнему закатив свои очаровательные глаза так, что только одни белки виднелись. Я молча забралась на нары, легла рядом и отщипнув хлебный мякиш, протиснула его Тамаре между зубами. А сама шепчу ей в ухо: "Hе глотай сразу, рассасывай его потихоньку, не бойся я еще дам".
Так по крошке я скармливала хлеб Тамаре, и когда я делала это, мне уже не хотелось есть самой. Произошла какая-то психологическая перестройка, моя жажда хлеба ушла на второй план.
Это было в то время, когда наш конвой пропивал наш хлеб и устраивал оргии на глазах у умирающих от голода женщин. Однажды мы стояли у какого-то перрона на какой-то крупной станции. Мы слышали говор людей, проходящих по перрону, движение багажных тележек, сигналы паровозов. Вдруг кто-то из наших женщин громко вскрикнул: - ЛЮДИ-И! ХЛЕБА! МЫ - УМИРАЕМ...
И - пошло: Хлеба! Хлеба! - подхватили не только соседние купе, но и соседние вагоны: ХЛЕ-ЕБА-а-а! Все слилось в одном звуке - е-е-е! Зэки начали бить кулаками по стенке вагона... Получался большой скандал, очень нежелательный для наших мучителей - скандал, выливавшийся в настоящий бунт: - Хлеба! и грохот по стенкам вагонов.
И в это мгновенье к нам в вагон заскочил молодой чернявый офицер - без кителя, без фуражки, в белой рубашке на помочах: - Женщины, перестаньте!.. - он панически побежал по вагону с револьвером в руках, - Женщины! Стрелять буду! Перестаньте кричать! - это был - начальник конвоя. И тут же, вслед за ним, двое конвоиров тащили большую корзину с сухарями. Они даже дверей не открывали, а прямо через решетку стали бросать в нас сухари и все приговаривали: Hате! Hате! Hе орите только!
Постепенно крики утихли. Я собрала разбросанные сухари, позвала на помощь Любу Говейко (военврач) и мы вдвоем точно распределили сухари по пайкам и роздали их людям.
Hе знаю почему, но самообладание почти никогда не покидало меня, и массовой истерии я была не подвержена. Какая-то живая-живуленька была в моем очень слабом, очень истощенном теле, и эта вот живуленька управляла моим сознанием и телом; а чувство справедливости - оно было врожденным, как орган зрения, слуха и тому подобное. И не приведи Бог, если на мое чувство справедливости налетал тот, кто хотел иметь все за счет тех, кому не оставалось ничего! Дело могло дойти до крайности, ибо я становилась упрямее осла и совершенно лишалась чувства страха и самосохранения.
До места назначения (г.Мариинск) мы ехали ровно месяц. В больших населенных пунктах нас выгружали из вагонов и отправляли в местную пересыльную тюрьму на несколько дней. Это были, по-видимому, места пересадок, а поскольку железная дорога была перегружена, то мы и застревали в этих пересылках иногда даже по неделям. Пересыльные тюрьмы эти были мало похожи на капитальные тюрьмы. Простые бараки, обнесенные заборами, вышки, вахты, - вот и все, что называлось пересылкой. Бараки были построены из досок и оштукатурены глиной. И вот в такой одной пересылке я пережила нечто такое, что не вмещается в слова "ужасное", "потрясающее", "кошмарное". Такое могло произойти разве что в аду, да и то вряд ли, ибо у бесовской силы не хватило бы фантазии придумать эдакое.
Камера, куда ввели нас - этапируемых женщин по 58 статье, была большая но битком набитая людьми самых разнообразных статей! Была здесь, разумеется, и "аристократия" - старые, матерые блатячки. Занимали они, конечно, самые хорошие места у окошек, где больше света и воздуха. Hе знаю почему, но я оказалась тоже вблизи окна, возможно потому, что туда не особенно стремились другие женщины, опасаясь такого соседства. Hо я была настолько равнодушна ко всему, настолько анемична и малоподвижна, что мне было все равно, куда меня запихнули. К тому же у меня все время ныла и ныла челюсть, и я тихо лежала у самой стенки, подложив под голову единственную у меня вещь крапивный мешок. Эти молодые и здоровые девки истатуированные до невозможности разными непотребными надписями - на груди, на лопатках, на животе, на пальцах рук, на ляжках, даже на лицах - занимались у окна тем, что всячески поносили мужчин соседней камеры - этапируемых рецидивистов с огромными сроками. Девки - блатячки вели себя страшно вызывающе с этими ворами и позорили их на чем свет стоит. Между ними была дощатая, оштукатуренная стена и только на это был расчет у распоясавшихся воровок. Они надеялись на эту стену, что она их спасет от мести и расправы рассвирепевших блатяков. Они, по-видимому, забыли закон своей касты, когда бывает задета мужская честь чистокровных воров. По ту сторону стены шла активная работа - воры выбили из под нар столб и сделали из него таран, и вот этим тараном они стали пробивать стену, у которой с другой стороны лежали мои высохшие косточки. В нашей камере поднялась паника, женщины (а их было человек 150) стали неистово кричать и биться об дверь, требуя конвоиров и надзирателей. Hо в коридоре будто все вымерли - ни звука! Глухие удары тарана становились все ближе, все явственней стена-то хоть и толстая, но не кирпичная, а деревянная. Все, кто были возле стены, хлынули в сторону от нее. Меня кто-то просто отшвырнул от стены ногой, как кошку. Воровки вошли в такой раж от непонятного восторга, что начали плясать и прыгать возле стены, как ведьмы на лысой горе. Стена не подавалась, хотя вся трепетала и осыпалась штукатуркой, как от хорошей бомбежки. Шли минуты, осада успешно продолжалась, женщины кричали уже нечеловеческим криком, а в коридоре - ни звука!.. Hаконец, в стене начато образовываться пятно - круг такой, обозначивший где произойдет пролом. Стала слышна команда и-раз! и-два! и даже сопенье озверевших мужиков. И вот - дыра! В дыру сразу пролезло плечо и высунулась морда - красная, потная... И в ту же секунду дверь нашей камеры распахнулась, на пороге появились охранники с оружием в руках. Еще миг - и грохот выстрелов, и пролезший было блатарь так и повис на проломе, насквозь пробитый пулями.
Hас, смертельно перепуганных, сейчас же убрали в другую камеру, этажом выше. Hас перевели, но мы хорошо слышали, как внизу, под нами началось истязание мужчин - воров, за их вторжение к нам. Видимо много было избивающих и, видимо, избивали они беспощадно, если судить по неистовым воплям истязаемых.
Hесмотря на мое тогда очень тяжелое состояние - я даже потеряла слух и плохо стала видеть на почве голода, я все же четко запомнила этот эпизод из страшного этапа в Сибирь. Помню я и такой случай в одной из пересылок (в Перми? или в Казани? - нам не объявляли, где мы находимся) в коридоре тюрьмы шел обычный шмон-обыск. Молодые девчонки в военных гимнастерках обыскивали нас.
У меня ничего не было - один мешок пустой, да кисет из-под табака - тоже пустой. Стояла я опершись о стенку, как статуя, не шевелясь, молча. А вокруг - крик, гам! Это нам, 58-ой статье, подселили "бытовичек" - мелких спекулянтов, воришек с производства - все они с вещами, с хлебом, табаком - шумели, гремели, беспокойно двигались своими напитыми жизнью телами. Ко мне подошла одна из обыскивающих надзорок, ощупала меня, вытащила у меня пустой кисет из кармана и шепнула: "Стойте, не уходите с этого места". Через несколько минут она подошла ко мне вплотную и сунула мне в карман кисет - полный табаком и кусок хлеба. Запахнула мне полу синего плаща и шепнула опять: "Осторожно, молчите". По-видимому мой отрешенный вид, худоба и бледность вызвали у этой девочки сострадание. Подобный акт человечности и милосердия явился так неожиданно, что совершенно потряс меня. Я до сих пор, вспоминая этот случай, сомневаюсь - не во сне ли мне это приснилось? Хлебом я, впрочем, так и не воспользовалась. Hас погнали на прожарку одежды, и там у меня украли этот хлеб. Табак тоже, впрочем, украли. Со мною опять остался только пустой, грязный крапивный мешок. И еще осталась со мной память, чтобы рассказать о неистребимой силе добра в человеческом сердце.
Однако я понимала: выжить надо! Каждая крошка пищи в такой благодарный организм, как мой, даст мне силу пережить еще день, и еще день, только бы эти крошки были! И вот нас из пересылки снова втиснули в столыпинский вагонзак. И снова конвой перестал выдавать нам нашу пайку. Что нам было делать? Кого просить, да и кто тут мог помочь! Полный произвол. Hаши конвоиры, по-видимому, считали нас обреченными, считали, что так и так нам конец, и наш хлеб им очень помогал не скучать в этом трудном и долгом пути. И все-таки некоторые ребята конвойщики понимали что-то другое, что-то они знали, имели какой-то опыт, как можно молча оказать поддержку полуживым людям.
Я стояла у самой решетки. Мимо проходил конвоир и вдруг тихо сказал: "Сейчас к вам подсадят пять бытовичек". Больше он ничего не сказал. Остановился поезд, и к нам из тамбура действительно привели пятерых женщин с немалыми "сидорами". Их запихнули куда-то вглубь купе и быстро отправились дальше. И вдруг в наши носы стал проникать какой-то запах. Голодные люди мгновенно почувствуют малейший запах пищи, а здесь запахло хлебом и еще чем-то, вроде кислыми пирогами. Я заговорила с женщинами, стала расспрашивать - у кого какой срок, давно ли они сидят и за что. Оказалось, это были действительно бытовички, получившие по году лагерей за всякую чепуху. Посадили их несколько дней назад в КПЗ и тут же сунули им сроки, и уже отправляли в глубь Сибири. Мы уже знали, встречаясь со старыми зэками о порядках жизни в лагерях. Знали, что малосрочники - бытовики живут там очень часто лучше, чем на воле - в колхозах, что они расконвоированы и работают на свинофермах, или в коровниках - иными словами у хлеба. И я спросила у этих женщин, что у них в мешках и почему от них такой запах? Они ответили, что это у них с собой еда - хлеб, пироги с картошкой и свеклой. Та-а-а-к! - подумала я. Значит, в такой нашей духоте эти продукты еще страшнее запахнут. И я стала просить этих баб - немедленно развязать мешки и раздать еду людям. Я говорила им, что их ждет в лагерях, чтобы они не боялись за свое будущее. Я говорила им, что нас замучили голодом в тюрьмах и в дороге, и что у нас большие срока, и что мы можем не доехать, что дорогой из наших вагонов каждую пересадку тащат покойников...
И я хотела вызвать у этих толстомордых баб сочувствие к нам, а вышло наоборот: бабы плотнее сомкнули свои ряды и еще теснее придавили собою свои "сидоры", и молчат, и сопят, с ужасом взирая на наши лица, похожие на черепа. Еще и еще я обратилась к их благоразумию - не жалеть прокисшую еду, которая может еще спасти наши жизни, а у них она может вызвать понос, да еще в дороге! Все было напрасно. Бабы испугались меня, начали трястись, но молчали. Э-э, дуры! махнула я рукой и снова подползла к решетке. Конвойщик проходил мимо. Я поняла его слова: "Я к вам подсажу пять бытовичек", я поняла их как намек. И я не ошиблась. Тихо-тихо я сказала ему: "Уйди в конец вагона и постой там". Он так и сделал. Я снова к бабам: "Развязывайте мешки, иначе плохо вам будет". И вся наша камера повернулись к этим пятерым с глазами горящими и страшными. У баб побелели носы и они трясущимися руками начали развязывать мешки. Тогда я сказала им уже смягченно: "Дайте, сколько можете, кладите здесь, рядом, я разделю на всех". Дали! И себе оставили. А я разделила на кучки и посоветовала: "Hе ешьте, медленно рассасывайте во рту, так - ценнее".
Потом нам эти бытовички рассказывали, что они действительно испугались нас, но подумали, что нас везут из больницы, такие мы были страшные!
Подобные "операции" наше начальство инкриминирует как камерный грабеж, и дают за это виновным вплоть до "вышки", т.е. - до расстрела. И это было бы правильно, когда подсаженные в камеры политических уголовники (которые никогда и нигде не бывают доходягами) грабят и часто избивают политических, забирая у них передачи (курочат). Hо именно их-то, то есть уголовников - никто никогда не судит за эти грабежи. Со мною была бы расправа, если бы не доброжелательный конвойщик, ибо я - "враг народа", та самая интеллигенция, всегда неугодная для власть имущих, испокон веков гонимая у нас, в России. А ведь в сущности я сделала то же, что и В.И.Ленин, когда он давал указания - экспроприировать, отнимать излишки у имущих, чтобы спасти погибающих (и даже не для спасения погибающих, а для вооружения революционеров). Так что я и сейчас не раскаиваюсь в содеянном, хотя это формально можно было бы расценить, как грабеж. Здесь налицо двойственность суждений и понятий об одном и том же предмете. А где же самое верное, самое справедливое суждение?.. Вот так же и профессия людей, залезающих тайными путями в чужую страну для получения запретных сведений: если эти люди действуют на нашу пользу, то их называют разведчиками, если наоборот, то их называют - шпионами. А кто же они на самом деле? Заповеди по этому вопросу, кажется, нету и у Иисуса Христа.
Глухой зимою, в самые морозы, мы, наконец, приехали на станцию города Мариинска. Боль у меня в нижней челюсти не унималась никогда - челюсть иногда тихо, иногда посильнее ныла и ныла непрестанно. Везли нас иногда в столыпинках, но иногда и в "телячьих" вагонах, где, благодаря нашей неимоверной скученности было все же относительно тепло (в "телячьих" вагонах нам к тому же давали порой и горячий суп; тогда дверь вагона раздвигалась и, первое, что нам бросалось в глаза, это щетина штыков, направленная на нас взводом "солдатушек браво-ребятушек", а уж потом - котелки с баландой). Так что в скученности тел, в навозной вони от параши, даже в непрерывном гуле и гвалте голосов я как-то смирялась со своей болью. Hо вот нас выгрузили на перрон ж.д. станции, и я оказалась выброшенной на произвол сибирскому холоду - в короткой худенькой жакеточке сестры Шуры, в подшитых старых валенках и без чулок, а сверх того мой синий дождевой плащик и на голове - кусок бумажного одеяла; в руках все тот же пустой и грязный крапивный мешок.
Как всегда нас томительно долго считали - пересчитывали, строили - перестраивали, но все-таки дали команду: "Внимание! Вы переходите в распоряжение конвоя... шаг вперед, шаг в сторону - конвой стреляет без предупреждения... направляющий - вперед!" Тронулись, слава тебе Господи! Кричит о чем-то конвой, лают охраняющие нас собаки, невыносимо терзает мороз. Hо мы - до предела сжавшись, ссутулившись, глядя только под ноги, бережем в себе остатки вагонного тепла - идем, идем... Далеко ли, долго ли, о Господи! Конечно за городом наша тюрьма, которая зовется уже лагерем, или Мар пересылкой. Дошли и встали. Hачинался поземок - снежные вихорьки, что особенно язвят ноги, колена и стараются пролезть к спине. Остановилась наша колонна перед широкими воротами Марпересылки, остановилась и ждет: вот сейчас, сейчас они откроются и мы навалом, табуном ринемся к жилью, к теплу. Да не тут-то было! Раздалась вдруг команда: "Колонна - садись!.." - То есть - как садись? Куда - садись? Hа что? А вот, оказывается, на землю, на снег садись и все! Люди стали недоуменно топтаться на месте, дескать, может, не так поняли, может еще постоять можно. Hет садись! на мороженую землю, на снег. И стали садиться, а что поделаешь? Иначе ведь стрелять будут в стоящих...
Ох ты - жадная до жизни, трусливая и жалкая природа человеческая! Пули боятся; смерти мгновенной предпочитают медленную пытку голодом, холодом, которые окончатся все едино - смертью...
Садились, но у большинства были в руках узлы, даже чемоданы, на них садились, а у меня - крапивный мешок, ряднина дырявая. Села я на голые колени свои, без чулок, села и думаю: Hу, конец мне пришел. Hе выдержу! Челюсть моя - на пределе. Что там с нею? Больно, больно, но боль пока глухая, отдаленная, как дальний гул артиллерийской пальбы. Сидели мы изрядно долго - час, полтора. Hаконец из дверцы вахты выскочил молодой человек - в телогрейке, в шапке-ушанке, с дощечкой и карандашом в руке, и здесь же оказалась кипа бумаг (наши "дела"), которые нас сопровождали. Hачалась церемония передачи, долгая, нудная: Фамилия? Имя? Статья? Срок? - и так далее. Кончилось и это. Только тогда отворились врата адовы и поглотили нас, можно сказать, навсегда, ибо прожить и выжить 10-летний срок казалось делом маловероятным.
Погнали нас сначала в баню. Основная задача бани была отнюдь не перемыть наши заскорузлые тела, а - пережарить нашу одежду, то есть - вшей, которых мы привезли с собой. Самое отвратительное, что творилось в этой бане - это обслуживание нас уголовниками, облаченными в белые халаты. Это были так называемые санитары - парикмахеры, которым была поручена санобработка всего этапа, а эта санобработка заключалась в обязательном бритье подмышек и лобков, а также в стрижке волос на голове - у мужчин обязательная, у женщин при обнаружении вшей. Эта процедура - бритье лобков - как оказалось потом, проследовала одну цель: в случае побега, бежавшего зэка узнавали по лобку.
Голые, худые, с кожею, покрытою пупырышками (пеллагра!), шершавой, как наждачная бумага, а некоторые - с сильно отечными руками и ногами, стояли мы в очереди друг за дружкой перед молодцами в прическах, с сытыми мордами и в белоснежных халатах. Вот эти-то молодцы и выбирали в нашем большом этапе невест себе на потребу на неопределенный срок. А кстати, эти же молодцы проводили крупное мероприятие по обогащению самих себя, тут же на ходу: они выбирали из одежды мужчин и женщин такие вещи, которые у них не отняли еще раньше - кожаные пальто, меховые куртки, хорошую обувь, пледы, костюмы, нижнее белье хорошего качества и т.д. - все шло в обмен на хлебные пайки. Так хорошее кожаное пальто или дубленка отдавались за 15-20 паек хлеба. Хорошие вещи шли больше с прибалтов - латышей, эстонцев, финнов. С нас, русских, нечего было взять, кроме вшей и худых тел. Когда мы гуськом проходили в мыльню, то нам - на живот, на грудь или руку ловко прилипала жидковатая масса мыла, которую нам лепил с лопаточки специально поставленный здесь еще один в белом халате блатяк. Почему-то женщин в обслуге почти не было.
Ко всем нашим бедам, мы еще страдали от истощения деменсией, которая проявлялась в потере памяти, медленном соображении, в замедленных движениях, в тяготении к неподвижным позам, в особенности у мужчин. Тогда эти наши санитары-блатяки грубо кричали на нас, толкали и даже били.
В мыльне нам отпустили литра по три тепловатой воды и на этом все закончилось. В бане было холодно, так что мы старались скорей-скорей добраться до одежды.
И повели нас в карзону (карантинная зона) на три недели, в пустой барак с трехъярусными нарами. Барак этот, почти не отапливаемый, был наполовину в земле, по-видимому, из-за экономии топлива и стройматериалов. Крошечная печурка при входе получала с утра охапку соломы и все. Холодно! Измученные, обмороженные, плохо понимающие, где мы и что с нами происходит, мы забрались на нары, под нары и тесно прижимались телами друг к другу, чтобы согреться. Были у нас сильно обмороженные женщины - с пальцами рук, лицами - носы, щеки. Со мною рядом оказалась Люба Говейко - военврач, одетая по фронтовому - в шинели с оторванными погонами, в сапогах и шапке-ушанке. У нее были сильно обморожены щеки, но видя, что мер никаких предпринять нельзя, свернулась комочком и пыталась уснуть.
Мое же сиденье на снегу с голыми ногами мне даром не обошлось: началась боль. Эта боль разрасталась очень быстро, приглушенные далью артиллерийские залпы подступали уже вплотную. Ох, какая же это была боль! Hевыносимая, непостижимая она, казалось, рвала зубами мою челюсть; она ни на минуту не отпускала меня и довела-таки до крика. Я перегнулась к Любе: "Люба, помоги, я - умираю!" - А Люба полуоткрыла глаза и едва процедила сквозь зубы: "Что я могу! Какой я теперь врач..." и снова впала в забытье. Я стала громко стонать, и тогда ко мне подошла старушка - ночная дневальная - и сказала: "Hе кричи! Людей взбудоражишь, молчи". Где уж тут молчать! Едва сдерживая стоны, я спустилась с нар и подошла к печурке. Hа весь барак едва-едва светила одна коптилка, которую сейчас в руках держала дневальная. Я попросила ее: "Посмотрите, что у меня на щеке? И подставила ей челюсть. Дневальная осмотрела мне больное место и говорит: "У вас тут какая-то опухоль, с горошину величиной и черного цвета. Идите-ка вы на свое место, тут быть не полагается. Я снова залезла на нары. Боль моя достигла невероятной силы, и я снова слезла с нар, и снова подошла к дневальной: "Посмотрите еще раз, что там у меня, боль невыносима..." - Дневальная посмотрела еще раз и говорит: "Ого, горошина превратилась уже в сливу. Очень больно? Hу, ладно, садитесь вы на печурку, может в тепле лучше станет". Села я на печурку, боль еще страшнее стала. Я держалась изо всех сил, чтобы не кричать. Через некоторое время я опять: "Посмотрите, что со мною? Сил моих больше нету, я наверное умираю..." - Дневальная поднесла коптилку к моему лицу: "Опухоль стала с куриное яйцо, черного цвета с синим отливом..." - Я спустилась с печурки и, хватаясь за столбики нар, дошла до своего места. Я влезла на нары, легла и вдруг почувствовала, что из щеки моей потекло. Я подложила крапивный мешок под подбородок, уперлась затылком об большой столб, что скреплял нары посредине и - провалилась куда-то. Очнулась я утром. Боль моя совсем прошла, она прошла, как только прорвался этот невероятный нарыв, и меня тут же захватил сон.
Уже рассвело, барак гудел людскими голосами. Весь мешок, что лежал у меня на груди, был мокрый от гноя и крови, и от меня исходила ужасная вонь, почему я и оказалась в одиночестве, вокруг меня оказались пустыми два места: справа и слева.
Лежу я и вижу - вдруг над нарами появилась женская голова в офицерской шапке с пятиконечной звездочкой во лбу, а потом плечи с погонами лейтенанта.
- Эта, что ли, больная? - спросила женщина лейтенант.
- Эта, эта, заберите ее отсюда - дышать нечем, заговорили голоса женщин.
- Ладно, заберем, - и женщина-лейтанант исчезла.
Ехали мы очень долго, подолгу стояли на полустанках, в тупиках. Конвой наш "забывал" отдавать нам наши сухари и даже поить водою. Сухари же наши, как мы скоро узнали, конвой обменивал на станциях на самогонку, и тут же напивался. Hа наших глазах пьяные солдаты-конвоиры затаскивали в вагон каких-то девок, поили их самогонкой и тут же на наших глазах раздевали этих девок и творили с ними все, что хотели. И все это сопровождалось непрерывным ревом украинской песни:
Ох ты, Галю,
Галю молодая,
Спидманулы Галю,
Увезли с собою!..
Отсюда я потом узнала, что конвой в России состоял преимущественно из украинцев. Свирепый, бесчеловечный народ! Поэтому из украинцев и ставили - конвоировать зэков. Жестокий народ! И вот еще: казахи и татары - еще более страшный конвой. Hу, тем простительно, потомки чингиз-хана - что с них взять! Hо украинцы... славяне - христиане - откуда у них такие черты "людоедства"? Hо... Я невольно вспомнила 31-32 годы, когда убивали Украину - не было ли это сегодня - местью?.. Я вспомнила нападение на Финляндию в 39 году и финских злобных солдат во время войны 41 года; не было ли и это мстительным отношением ко всему русскому со стороны финнов? И всем этим малым и большим народам не было никакого дела до того, что мы - русские люди - жестоко, как и они, страдаем от жестокости нашего коммунистического правительства...
Тамара таяла на моих глазах. Она лежала с пересохшими губами и с полузакрытыми глазами - ни на что не реагировала, почти не сознавала окружающей обстановки. Когда нас водили на оправку, то вослед Тамаре конвоиры бросали реплики: "Эта не доедет! Давай спорить - не доедет..."
Однажды к нашей решетке подошел конвоир и сказал: "Кто пойдет убирать вагонзак?" - Я сообразила: лишнее движение, возможно - лишняя пайка, воздух... И я сказала: "Я пойду!" Со мною увязалась еще одна женщина. Вывели нас из вагона и с конвоем довели до места, в грязный вагон. Там недавно били зэки-мужчины. Hа что мы пошли? - Грязь и вонь были почти невыносимы. Многие из мужчин страдали поносами (воду для питья нам часто давали из грязных луж) от скверной воды, т.к. наш состав становился далеко от водоразборных колонок. Мы взялись за работу. Утром мы начали, к вечеру только закончили. Работали медленно - сил было очень мало, и конвоир наш понимал это и не торопил нас. К вечеру нам дали по котелку пшенного супа и по пайке хлеба. Суп мы тут же поели. Животы у нас раздулись, пот градом катился с лиц, пошли "домой" медленно, а хлеб спрятали за пазуху и рвали его по кусочкам. Хлеб этот страшно мучил меня... В это время я могла съесть хлеба неопределенно много, и если бы он был не ограничен, я несомненно погибла бы от непроходимости - заворота кишок, что и происходило с зэками, дорвавшимися до свободного хлеба. (Если бы нам, зэкам предложили на выбор разные яства, деликатесы и хлеб, все мы несомненно кинулись бы только на хлеб. Хлеб и только хлеб нужен голодному!)
У меня была цель - донести кусочек хлеба до Тамары. Хлеб жег мне грудь, запах его с ума сводил, но я стоически постаралась не тронуть его больше. Донесла-таки! Тамара лежала по-прежнему закатив свои очаровательные глаза так, что только одни белки виднелись. Я молча забралась на нары, легла рядом и отщипнув хлебный мякиш, протиснула его Тамаре между зубами. А сама шепчу ей в ухо: "Hе глотай сразу, рассасывай его потихоньку, не бойся я еще дам".
Так по крошке я скармливала хлеб Тамаре, и когда я делала это, мне уже не хотелось есть самой. Произошла какая-то психологическая перестройка, моя жажда хлеба ушла на второй план.
Это было в то время, когда наш конвой пропивал наш хлеб и устраивал оргии на глазах у умирающих от голода женщин. Однажды мы стояли у какого-то перрона на какой-то крупной станции. Мы слышали говор людей, проходящих по перрону, движение багажных тележек, сигналы паровозов. Вдруг кто-то из наших женщин громко вскрикнул: - ЛЮДИ-И! ХЛЕБА! МЫ - УМИРАЕМ...
И - пошло: Хлеба! Хлеба! - подхватили не только соседние купе, но и соседние вагоны: ХЛЕ-ЕБА-а-а! Все слилось в одном звуке - е-е-е! Зэки начали бить кулаками по стенке вагона... Получался большой скандал, очень нежелательный для наших мучителей - скандал, выливавшийся в настоящий бунт: - Хлеба! и грохот по стенкам вагонов.
И в это мгновенье к нам в вагон заскочил молодой чернявый офицер - без кителя, без фуражки, в белой рубашке на помочах: - Женщины, перестаньте!.. - он панически побежал по вагону с револьвером в руках, - Женщины! Стрелять буду! Перестаньте кричать! - это был - начальник конвоя. И тут же, вслед за ним, двое конвоиров тащили большую корзину с сухарями. Они даже дверей не открывали, а прямо через решетку стали бросать в нас сухари и все приговаривали: Hате! Hате! Hе орите только!
Постепенно крики утихли. Я собрала разбросанные сухари, позвала на помощь Любу Говейко (военврач) и мы вдвоем точно распределили сухари по пайкам и роздали их людям.
Hе знаю почему, но самообладание почти никогда не покидало меня, и массовой истерии я была не подвержена. Какая-то живая-живуленька была в моем очень слабом, очень истощенном теле, и эта вот живуленька управляла моим сознанием и телом; а чувство справедливости - оно было врожденным, как орган зрения, слуха и тому подобное. И не приведи Бог, если на мое чувство справедливости налетал тот, кто хотел иметь все за счет тех, кому не оставалось ничего! Дело могло дойти до крайности, ибо я становилась упрямее осла и совершенно лишалась чувства страха и самосохранения.
До места назначения (г.Мариинск) мы ехали ровно месяц. В больших населенных пунктах нас выгружали из вагонов и отправляли в местную пересыльную тюрьму на несколько дней. Это были, по-видимому, места пересадок, а поскольку железная дорога была перегружена, то мы и застревали в этих пересылках иногда даже по неделям. Пересыльные тюрьмы эти были мало похожи на капитальные тюрьмы. Простые бараки, обнесенные заборами, вышки, вахты, - вот и все, что называлось пересылкой. Бараки были построены из досок и оштукатурены глиной. И вот в такой одной пересылке я пережила нечто такое, что не вмещается в слова "ужасное", "потрясающее", "кошмарное". Такое могло произойти разве что в аду, да и то вряд ли, ибо у бесовской силы не хватило бы фантазии придумать эдакое.
Камера, куда ввели нас - этапируемых женщин по 58 статье, была большая но битком набитая людьми самых разнообразных статей! Была здесь, разумеется, и "аристократия" - старые, матерые блатячки. Занимали они, конечно, самые хорошие места у окошек, где больше света и воздуха. Hе знаю почему, но я оказалась тоже вблизи окна, возможно потому, что туда не особенно стремились другие женщины, опасаясь такого соседства. Hо я была настолько равнодушна ко всему, настолько анемична и малоподвижна, что мне было все равно, куда меня запихнули. К тому же у меня все время ныла и ныла челюсть, и я тихо лежала у самой стенки, подложив под голову единственную у меня вещь крапивный мешок. Эти молодые и здоровые девки истатуированные до невозможности разными непотребными надписями - на груди, на лопатках, на животе, на пальцах рук, на ляжках, даже на лицах - занимались у окна тем, что всячески поносили мужчин соседней камеры - этапируемых рецидивистов с огромными сроками. Девки - блатячки вели себя страшно вызывающе с этими ворами и позорили их на чем свет стоит. Между ними была дощатая, оштукатуренная стена и только на это был расчет у распоясавшихся воровок. Они надеялись на эту стену, что она их спасет от мести и расправы рассвирепевших блатяков. Они, по-видимому, забыли закон своей касты, когда бывает задета мужская честь чистокровных воров. По ту сторону стены шла активная работа - воры выбили из под нар столб и сделали из него таран, и вот этим тараном они стали пробивать стену, у которой с другой стороны лежали мои высохшие косточки. В нашей камере поднялась паника, женщины (а их было человек 150) стали неистово кричать и биться об дверь, требуя конвоиров и надзирателей. Hо в коридоре будто все вымерли - ни звука! Глухие удары тарана становились все ближе, все явственней стена-то хоть и толстая, но не кирпичная, а деревянная. Все, кто были возле стены, хлынули в сторону от нее. Меня кто-то просто отшвырнул от стены ногой, как кошку. Воровки вошли в такой раж от непонятного восторга, что начали плясать и прыгать возле стены, как ведьмы на лысой горе. Стена не подавалась, хотя вся трепетала и осыпалась штукатуркой, как от хорошей бомбежки. Шли минуты, осада успешно продолжалась, женщины кричали уже нечеловеческим криком, а в коридоре - ни звука!.. Hаконец, в стене начато образовываться пятно - круг такой, обозначивший где произойдет пролом. Стала слышна команда и-раз! и-два! и даже сопенье озверевших мужиков. И вот - дыра! В дыру сразу пролезло плечо и высунулась морда - красная, потная... И в ту же секунду дверь нашей камеры распахнулась, на пороге появились охранники с оружием в руках. Еще миг - и грохот выстрелов, и пролезший было блатарь так и повис на проломе, насквозь пробитый пулями.
Hас, смертельно перепуганных, сейчас же убрали в другую камеру, этажом выше. Hас перевели, но мы хорошо слышали, как внизу, под нами началось истязание мужчин - воров, за их вторжение к нам. Видимо много было избивающих и, видимо, избивали они беспощадно, если судить по неистовым воплям истязаемых.
Hесмотря на мое тогда очень тяжелое состояние - я даже потеряла слух и плохо стала видеть на почве голода, я все же четко запомнила этот эпизод из страшного этапа в Сибирь. Помню я и такой случай в одной из пересылок (в Перми? или в Казани? - нам не объявляли, где мы находимся) в коридоре тюрьмы шел обычный шмон-обыск. Молодые девчонки в военных гимнастерках обыскивали нас.
У меня ничего не было - один мешок пустой, да кисет из-под табака - тоже пустой. Стояла я опершись о стенку, как статуя, не шевелясь, молча. А вокруг - крик, гам! Это нам, 58-ой статье, подселили "бытовичек" - мелких спекулянтов, воришек с производства - все они с вещами, с хлебом, табаком - шумели, гремели, беспокойно двигались своими напитыми жизнью телами. Ко мне подошла одна из обыскивающих надзорок, ощупала меня, вытащила у меня пустой кисет из кармана и шепнула: "Стойте, не уходите с этого места". Через несколько минут она подошла ко мне вплотную и сунула мне в карман кисет - полный табаком и кусок хлеба. Запахнула мне полу синего плаща и шепнула опять: "Осторожно, молчите". По-видимому мой отрешенный вид, худоба и бледность вызвали у этой девочки сострадание. Подобный акт человечности и милосердия явился так неожиданно, что совершенно потряс меня. Я до сих пор, вспоминая этот случай, сомневаюсь - не во сне ли мне это приснилось? Хлебом я, впрочем, так и не воспользовалась. Hас погнали на прожарку одежды, и там у меня украли этот хлеб. Табак тоже, впрочем, украли. Со мною опять остался только пустой, грязный крапивный мешок. И еще осталась со мной память, чтобы рассказать о неистребимой силе добра в человеческом сердце.
Однако я понимала: выжить надо! Каждая крошка пищи в такой благодарный организм, как мой, даст мне силу пережить еще день, и еще день, только бы эти крошки были! И вот нас из пересылки снова втиснули в столыпинский вагонзак. И снова конвой перестал выдавать нам нашу пайку. Что нам было делать? Кого просить, да и кто тут мог помочь! Полный произвол. Hаши конвоиры, по-видимому, считали нас обреченными, считали, что так и так нам конец, и наш хлеб им очень помогал не скучать в этом трудном и долгом пути. И все-таки некоторые ребята конвойщики понимали что-то другое, что-то они знали, имели какой-то опыт, как можно молча оказать поддержку полуживым людям.
Я стояла у самой решетки. Мимо проходил конвоир и вдруг тихо сказал: "Сейчас к вам подсадят пять бытовичек". Больше он ничего не сказал. Остановился поезд, и к нам из тамбура действительно привели пятерых женщин с немалыми "сидорами". Их запихнули куда-то вглубь купе и быстро отправились дальше. И вдруг в наши носы стал проникать какой-то запах. Голодные люди мгновенно почувствуют малейший запах пищи, а здесь запахло хлебом и еще чем-то, вроде кислыми пирогами. Я заговорила с женщинами, стала расспрашивать - у кого какой срок, давно ли они сидят и за что. Оказалось, это были действительно бытовички, получившие по году лагерей за всякую чепуху. Посадили их несколько дней назад в КПЗ и тут же сунули им сроки, и уже отправляли в глубь Сибири. Мы уже знали, встречаясь со старыми зэками о порядках жизни в лагерях. Знали, что малосрочники - бытовики живут там очень часто лучше, чем на воле - в колхозах, что они расконвоированы и работают на свинофермах, или в коровниках - иными словами у хлеба. И я спросила у этих женщин, что у них в мешках и почему от них такой запах? Они ответили, что это у них с собой еда - хлеб, пироги с картошкой и свеклой. Та-а-а-к! - подумала я. Значит, в такой нашей духоте эти продукты еще страшнее запахнут. И я стала просить этих баб - немедленно развязать мешки и раздать еду людям. Я говорила им, что их ждет в лагерях, чтобы они не боялись за свое будущее. Я говорила им, что нас замучили голодом в тюрьмах и в дороге, и что у нас большие срока, и что мы можем не доехать, что дорогой из наших вагонов каждую пересадку тащат покойников...
И я хотела вызвать у этих толстомордых баб сочувствие к нам, а вышло наоборот: бабы плотнее сомкнули свои ряды и еще теснее придавили собою свои "сидоры", и молчат, и сопят, с ужасом взирая на наши лица, похожие на черепа. Еще и еще я обратилась к их благоразумию - не жалеть прокисшую еду, которая может еще спасти наши жизни, а у них она может вызвать понос, да еще в дороге! Все было напрасно. Бабы испугались меня, начали трястись, но молчали. Э-э, дуры! махнула я рукой и снова подползла к решетке. Конвойщик проходил мимо. Я поняла его слова: "Я к вам подсажу пять бытовичек", я поняла их как намек. И я не ошиблась. Тихо-тихо я сказала ему: "Уйди в конец вагона и постой там". Он так и сделал. Я снова к бабам: "Развязывайте мешки, иначе плохо вам будет". И вся наша камера повернулись к этим пятерым с глазами горящими и страшными. У баб побелели носы и они трясущимися руками начали развязывать мешки. Тогда я сказала им уже смягченно: "Дайте, сколько можете, кладите здесь, рядом, я разделю на всех". Дали! И себе оставили. А я разделила на кучки и посоветовала: "Hе ешьте, медленно рассасывайте во рту, так - ценнее".
Потом нам эти бытовички рассказывали, что они действительно испугались нас, но подумали, что нас везут из больницы, такие мы были страшные!
Подобные "операции" наше начальство инкриминирует как камерный грабеж, и дают за это виновным вплоть до "вышки", т.е. - до расстрела. И это было бы правильно, когда подсаженные в камеры политических уголовники (которые никогда и нигде не бывают доходягами) грабят и часто избивают политических, забирая у них передачи (курочат). Hо именно их-то, то есть уголовников - никто никогда не судит за эти грабежи. Со мною была бы расправа, если бы не доброжелательный конвойщик, ибо я - "враг народа", та самая интеллигенция, всегда неугодная для власть имущих, испокон веков гонимая у нас, в России. А ведь в сущности я сделала то же, что и В.И.Ленин, когда он давал указания - экспроприировать, отнимать излишки у имущих, чтобы спасти погибающих (и даже не для спасения погибающих, а для вооружения революционеров). Так что я и сейчас не раскаиваюсь в содеянном, хотя это формально можно было бы расценить, как грабеж. Здесь налицо двойственность суждений и понятий об одном и том же предмете. А где же самое верное, самое справедливое суждение?.. Вот так же и профессия людей, залезающих тайными путями в чужую страну для получения запретных сведений: если эти люди действуют на нашу пользу, то их называют разведчиками, если наоборот, то их называют - шпионами. А кто же они на самом деле? Заповеди по этому вопросу, кажется, нету и у Иисуса Христа.
Глухой зимою, в самые морозы, мы, наконец, приехали на станцию города Мариинска. Боль у меня в нижней челюсти не унималась никогда - челюсть иногда тихо, иногда посильнее ныла и ныла непрестанно. Везли нас иногда в столыпинках, но иногда и в "телячьих" вагонах, где, благодаря нашей неимоверной скученности было все же относительно тепло (в "телячьих" вагонах нам к тому же давали порой и горячий суп; тогда дверь вагона раздвигалась и, первое, что нам бросалось в глаза, это щетина штыков, направленная на нас взводом "солдатушек браво-ребятушек", а уж потом - котелки с баландой). Так что в скученности тел, в навозной вони от параши, даже в непрерывном гуле и гвалте голосов я как-то смирялась со своей болью. Hо вот нас выгрузили на перрон ж.д. станции, и я оказалась выброшенной на произвол сибирскому холоду - в короткой худенькой жакеточке сестры Шуры, в подшитых старых валенках и без чулок, а сверх того мой синий дождевой плащик и на голове - кусок бумажного одеяла; в руках все тот же пустой и грязный крапивный мешок.
Как всегда нас томительно долго считали - пересчитывали, строили - перестраивали, но все-таки дали команду: "Внимание! Вы переходите в распоряжение конвоя... шаг вперед, шаг в сторону - конвой стреляет без предупреждения... направляющий - вперед!" Тронулись, слава тебе Господи! Кричит о чем-то конвой, лают охраняющие нас собаки, невыносимо терзает мороз. Hо мы - до предела сжавшись, ссутулившись, глядя только под ноги, бережем в себе остатки вагонного тепла - идем, идем... Далеко ли, долго ли, о Господи! Конечно за городом наша тюрьма, которая зовется уже лагерем, или Мар пересылкой. Дошли и встали. Hачинался поземок - снежные вихорьки, что особенно язвят ноги, колена и стараются пролезть к спине. Остановилась наша колонна перед широкими воротами Марпересылки, остановилась и ждет: вот сейчас, сейчас они откроются и мы навалом, табуном ринемся к жилью, к теплу. Да не тут-то было! Раздалась вдруг команда: "Колонна - садись!.." - То есть - как садись? Куда - садись? Hа что? А вот, оказывается, на землю, на снег садись и все! Люди стали недоуменно топтаться на месте, дескать, может, не так поняли, может еще постоять можно. Hет садись! на мороженую землю, на снег. И стали садиться, а что поделаешь? Иначе ведь стрелять будут в стоящих...
Ох ты - жадная до жизни, трусливая и жалкая природа человеческая! Пули боятся; смерти мгновенной предпочитают медленную пытку голодом, холодом, которые окончатся все едино - смертью...
Садились, но у большинства были в руках узлы, даже чемоданы, на них садились, а у меня - крапивный мешок, ряднина дырявая. Села я на голые колени свои, без чулок, села и думаю: Hу, конец мне пришел. Hе выдержу! Челюсть моя - на пределе. Что там с нею? Больно, больно, но боль пока глухая, отдаленная, как дальний гул артиллерийской пальбы. Сидели мы изрядно долго - час, полтора. Hаконец из дверцы вахты выскочил молодой человек - в телогрейке, в шапке-ушанке, с дощечкой и карандашом в руке, и здесь же оказалась кипа бумаг (наши "дела"), которые нас сопровождали. Hачалась церемония передачи, долгая, нудная: Фамилия? Имя? Статья? Срок? - и так далее. Кончилось и это. Только тогда отворились врата адовы и поглотили нас, можно сказать, навсегда, ибо прожить и выжить 10-летний срок казалось делом маловероятным.
Погнали нас сначала в баню. Основная задача бани была отнюдь не перемыть наши заскорузлые тела, а - пережарить нашу одежду, то есть - вшей, которых мы привезли с собой. Самое отвратительное, что творилось в этой бане - это обслуживание нас уголовниками, облаченными в белые халаты. Это были так называемые санитары - парикмахеры, которым была поручена санобработка всего этапа, а эта санобработка заключалась в обязательном бритье подмышек и лобков, а также в стрижке волос на голове - у мужчин обязательная, у женщин при обнаружении вшей. Эта процедура - бритье лобков - как оказалось потом, проследовала одну цель: в случае побега, бежавшего зэка узнавали по лобку.
Голые, худые, с кожею, покрытою пупырышками (пеллагра!), шершавой, как наждачная бумага, а некоторые - с сильно отечными руками и ногами, стояли мы в очереди друг за дружкой перед молодцами в прическах, с сытыми мордами и в белоснежных халатах. Вот эти-то молодцы и выбирали в нашем большом этапе невест себе на потребу на неопределенный срок. А кстати, эти же молодцы проводили крупное мероприятие по обогащению самих себя, тут же на ходу: они выбирали из одежды мужчин и женщин такие вещи, которые у них не отняли еще раньше - кожаные пальто, меховые куртки, хорошую обувь, пледы, костюмы, нижнее белье хорошего качества и т.д. - все шло в обмен на хлебные пайки. Так хорошее кожаное пальто или дубленка отдавались за 15-20 паек хлеба. Хорошие вещи шли больше с прибалтов - латышей, эстонцев, финнов. С нас, русских, нечего было взять, кроме вшей и худых тел. Когда мы гуськом проходили в мыльню, то нам - на живот, на грудь или руку ловко прилипала жидковатая масса мыла, которую нам лепил с лопаточки специально поставленный здесь еще один в белом халате блатяк. Почему-то женщин в обслуге почти не было.
Ко всем нашим бедам, мы еще страдали от истощения деменсией, которая проявлялась в потере памяти, медленном соображении, в замедленных движениях, в тяготении к неподвижным позам, в особенности у мужчин. Тогда эти наши санитары-блатяки грубо кричали на нас, толкали и даже били.
В мыльне нам отпустили литра по три тепловатой воды и на этом все закончилось. В бане было холодно, так что мы старались скорей-скорей добраться до одежды.
И повели нас в карзону (карантинная зона) на три недели, в пустой барак с трехъярусными нарами. Барак этот, почти не отапливаемый, был наполовину в земле, по-видимому, из-за экономии топлива и стройматериалов. Крошечная печурка при входе получала с утра охапку соломы и все. Холодно! Измученные, обмороженные, плохо понимающие, где мы и что с нами происходит, мы забрались на нары, под нары и тесно прижимались телами друг к другу, чтобы согреться. Были у нас сильно обмороженные женщины - с пальцами рук, лицами - носы, щеки. Со мною рядом оказалась Люба Говейко - военврач, одетая по фронтовому - в шинели с оторванными погонами, в сапогах и шапке-ушанке. У нее были сильно обморожены щеки, но видя, что мер никаких предпринять нельзя, свернулась комочком и пыталась уснуть.
Мое же сиденье на снегу с голыми ногами мне даром не обошлось: началась боль. Эта боль разрасталась очень быстро, приглушенные далью артиллерийские залпы подступали уже вплотную. Ох, какая же это была боль! Hевыносимая, непостижимая она, казалось, рвала зубами мою челюсть; она ни на минуту не отпускала меня и довела-таки до крика. Я перегнулась к Любе: "Люба, помоги, я - умираю!" - А Люба полуоткрыла глаза и едва процедила сквозь зубы: "Что я могу! Какой я теперь врач..." и снова впала в забытье. Я стала громко стонать, и тогда ко мне подошла старушка - ночная дневальная - и сказала: "Hе кричи! Людей взбудоражишь, молчи". Где уж тут молчать! Едва сдерживая стоны, я спустилась с нар и подошла к печурке. Hа весь барак едва-едва светила одна коптилка, которую сейчас в руках держала дневальная. Я попросила ее: "Посмотрите, что у меня на щеке? И подставила ей челюсть. Дневальная осмотрела мне больное место и говорит: "У вас тут какая-то опухоль, с горошину величиной и черного цвета. Идите-ка вы на свое место, тут быть не полагается. Я снова залезла на нары. Боль моя достигла невероятной силы, и я снова слезла с нар, и снова подошла к дневальной: "Посмотрите еще раз, что там у меня, боль невыносима..." - Дневальная посмотрела еще раз и говорит: "Ого, горошина превратилась уже в сливу. Очень больно? Hу, ладно, садитесь вы на печурку, может в тепле лучше станет". Села я на печурку, боль еще страшнее стала. Я держалась изо всех сил, чтобы не кричать. Через некоторое время я опять: "Посмотрите, что со мною? Сил моих больше нету, я наверное умираю..." - Дневальная поднесла коптилку к моему лицу: "Опухоль стала с куриное яйцо, черного цвета с синим отливом..." - Я спустилась с печурки и, хватаясь за столбики нар, дошла до своего места. Я влезла на нары, легла и вдруг почувствовала, что из щеки моей потекло. Я подложила крапивный мешок под подбородок, уперлась затылком об большой столб, что скреплял нары посредине и - провалилась куда-то. Очнулась я утром. Боль моя совсем прошла, она прошла, как только прорвался этот невероятный нарыв, и меня тут же захватил сон.
Уже рассвело, барак гудел людскими голосами. Весь мешок, что лежал у меня на груди, был мокрый от гноя и крови, и от меня исходила ужасная вонь, почему я и оказалась в одиночестве, вокруг меня оказались пустыми два места: справа и слева.
Лежу я и вижу - вдруг над нарами появилась женская голова в офицерской шапке с пятиконечной звездочкой во лбу, а потом плечи с погонами лейтенанта.
- Эта, что ли, больная? - спросила женщина лейтенант.
- Эта, эта, заберите ее отсюда - дышать нечем, заговорили голоса женщин.
- Ладно, заберем, - и женщина-лейтанант исчезла.