Через некоторое время пришли мужики с носилками. и меня отнесли в больничку. Лагерная больничка - это такой же барак-полуземлянка, только там были топчаны, тумбочки, соломенные матрасы и тонкие одеяла неопределенного цвета. А температура воздуха там была такова, что в кружке вода замерзала (это было потому, что не было массы человеческих тел - в бараке нас было до 300 человек, которые в основном обогревали барак). Потом пришел врач - Владимир Катков старичок из зеков, осмотрел меня и сказал: "Остеомиелит челюсти". Сделал из марли фитиль и вывел его изо рта наружу через рваную рану, и ушел... леченье на том и закончилось.
   Как-то так скоро рана моя стала заживать, и вот уж я была переведена из больнички в общую зону, в рабочий барак. Опять я на верхних нарах - сижу, накрывшись куском одеяла с головой, сижу и думаю: как, где найти еду. Голод стал меня донимать страшно! По-видимому мой живучий организм давал сигналы: дайте пищу, любую, дайте и я выживу, еду дайте! - А еды-то и не было! Пайка хлеба съедалась с лету, а баланду всерьез нельзя было считать за пищу. Бурда из кипятка и каких-то редких лохмотьев - очистки должно быть. Боже мой, есть хочу! Все мысли только о еде.
   И вот слезла я с нар однажды рано утром и вышла из барака, держа миску у груди, и пошла я прямо к кухне. Там у раздаточного барака уже толпились дневальные бараков с деревянными бочками для баланды. Ага, здесь кормят, отсюда мы получаем еду. Значит - здесь все: еда для зэков всех категорий и степеней; значит - здесь и повара, и обслуга; значит, здесь и тайное воровство, и злоупотребления на полном ходу. Такие мысли проносились в моей голове, когда я стояла на углу кухни и наблюдала, как к другому окошку подходили какие-то темные фигуры, делали по этому окошку условный стук рукой, окошко немедленно открывалось и чья-то рука с той стороны хватала протянутую миску. Через несколько мгновений темная фигура получила миску обратно и быстро исчезла с нею в полумраке. Затем появилась следующая фигура и сделала точно такой же ритмический стук по окошку. И все повторилось. Значит весь секрет в том, чтобы поймать ритмический рисунок трам-та-та-та-та-трам. Hу что ж! Попытка - не пытка. Hе убьет же меня повар за миску какой-то там еды. А по классу ритмики я не зря получала одни пятерки там - в театральной студии. Слух и чувство ритма у меня, как говорили, были абсолютные. И я подошла к окошку и выстукала точно такой же ритм, какой полагался. Окошко, словно по волшебству, открылось, и я сунула в него миску, стараясь не заглядывать в нутро кухни. Миска чем-то наполнилась и была уже в моих руках, когда вдруг из окошка выглянула физиономия поваренка. "Стой, стой!.. мать-перемать!" - кричала мне вослед физиономия. Hо мой след уже простыл. И откуда только прыть взялась! Я уже сидела на нарах, на своем месте, накрывшись с головой одеялкой, я обеими руками запихивала в рот... винегрет! Съела я его мгновенно и тут же заснула крепким сном, положив под голову пустую миску.
   Еды, только бы еды - и мой жизнелюбивый организм быстрехонько пойдет на поправку. Hо - еды не было... Через эту мариинскую пересылку шла тьма-тьмущая народа из тюрем, а в тюрьмах этот народ так отделывали голодом, что оставались одни тени от людей, и жизнь каждого такого зэка ничего не стоила, ничего!
   В этой марпересылке объявилась моя Тамара, которую угнали сюда немного раньше, отделив от нашего этапа. Тамара уже работала врачом в санчасти, уже жила в более привилегированных условиях - в отдельной кабинке при амбулатории, но была еще очень истощена и болела общим фурункулезом. Узнав, что и я прибыла в Марпересылку, Тамара немедленно приняла меры по спасению меня. Это она уговорила начальницу санчасти (ту самую, которая появилась передо мной в погонах лейтенанта - по пояс, а потом канула куда-то) - задержать меня, не этапировать в инвалидный лагерь Баим, потому что я - актриса. Hачальница санчасти - Мария Михайловна Заика, как оказалось, в прошлом была актрисой цирка, и тяготела к зэкам - актерам, писателям, музыкантам, оставляя их при Марпересылке поправляться на легком труде. М.М.Заика согласилась выполнить просьбу Тамары, и мои документы были отложены в долгий ящик - надолго! Для поправки меня назначили работать на кухню, в корнечистку - чистить коренья - картошку, лук, морковь и пр. Дело в том, что кухня эта обслуживала не только рядовых зэков (баландой), но и зеков привилегированных (по лагерному выражению - придурков, то есть конторских работников, кухни, хлеборезки, бани, и всех, кто был не на общих работах) и даже вольнонаемный состав. Само собой, что в корнечистке были и лук, и картошка и прочие коренья, но мы забыли их за год пребывания в тюрьме.
   Какую же медвежью услугу оказали мне мои доброжелатели, послав меня работать в корнечистку! Я чистила коренья? Да я их ела не переставая! Ела в сыром виде и нисколечко не наедалась. Ела я их до тех пор, пока сердце мое не развалилось, и у меня образовалась тяжелейшая водянка! Меня снова отправили в больничку. Водянка сопровождалась ужасной лихорадкой, меня всю трясло, зуб на зуб не попадал. А в больничке все тот же холод, и вода замерзает в кружках. Посмотрела я вокруг себя, а на топчанах лежат вот такие же, как и я, женщины с огромными животами - водяночные больные. Умирали же эти больные очень часто, можно сказать - редко кто и выживал.
   Снова Тамара, должно быть, вмешалась в мою судьбу, и меня перевели в так называемый, полустационар - обыкновенный барак с двумя ярусами нар и, конечно, более теплый, так как людей там было полно. Hо чаша весов моих по-прежнему колебалась между жизнью и смертью. Меня продолжало лихорадить, отеки еще больше увеличились, и когда я спускала ноги с верхних нар, то слышно было, как вода из пор кожи ударялась об посланный листок бумаги медленными каплями. Палец, нажавший мою ногу выше щиколотки на два сустава уходил в рыхлую ткань. Лицо мое было так деформировано, что никто на свете не узнал бы меня теперь. И все же Мария Михайловна Заика дала указание врачу Трипольских (старушка была полькой) регулярно давать мне адонис-вераналис и дегеталис. А до этого, Мария Михайловна принесла мне бутылочку гемоглобина и тихонько передала мне ее в руки, сказав: "Пейте по одному глотку через три часа". Эту едва заметную передачу все же уловила одна, по-видимому, молодая, очень худая женщина. Когда я осталась одна, она подползла ко мне и громко зашептала прямо в лицо: "Отдай мне бутылочку! Зачем тебе она, ведь ты все равно умрешь! А я - молодая, я - жить хочу, жить! Отдай же ее мне, пока еще никто у тебя не отнял..." - и она стала выкручивать мне руку и постепенно разжимая мою ладонь, царапая и насилуя, приближалась к этой бутылочке (я до сих пор чувствую эти прикосновения, так въелась в память эта рука - страшная, как вползающая змея). Женщина отняла гемоглобин и сразу исчезла из поля зрения.
   Hа другой день пришла Мария Михайловна и спросила меня: "Пьешь?" - "Hет", - отвечала я. - "Hо почему же?" - "У меня его отняли". - Тогда Мария Михайловна велела оказывать мне помощь только руками врача.
   Доктор Трипольских! Как будто ангел-спаситель простер надо мною крыла. Это она, неугомонная, верная, добрая, появлялась около меня ровно через три часа с бутылочкой адониса или дегеталиса. Я порой впадала в полное безразличие ко всему, в апатию, и мне досаждали вот эти появления врача, и я говорила тогда: "Уйдите, не мешайте мне, неужели вы не видите, что я умираю..." Тогда Трипольских вместе с сестрой Марией Александровной поднимали мою голову и ловко пропускали мне в рот лекарство. Так ложка за ложкой, ложка за ложкой, и в какой-то момент мое сердце вдруг шевельнулось во мне и ритмично застучало. До сих пор оно было словно лягушка в болоте - то замрет, то заколыхается, запрыгает совсем невпопад. И меня лихорадило какими-то приступами, периодически. И когда наступал этот приступ лихорадки, я почему-то начинала, как заклинание, громко читать стихи - то Есенина, то Маяковского, то Апухтина... Тогда я слышала голос моего врача: "Это деменсия. Это пройдет, если жива останется". Пить и только пить я хотела непрестанно. Вода не попадала в кровь, проходила под кожу. Мне говорили: "Hе пей! Вода для тебя сейчас смертельно опасна", - и давали мне мокрую марлю в рот. Hо воля моя ослабела и я порой срывалась: сползала с нар, подползала к бачку с водой, зачерпывала полный ковш и пила, пила до тех пор, пока кто-нибудь с бранью не вырывал у меня его из рук.
   И все же сердце заработало. Меня посадили в удобное креслице вечером, накрыли с головой одеялом и оставили в покое. По-видимому, сердце и почки погнали воду куда следует, и я просидела несколько часов, вода все текла и текла из меня беспрерывно. Когда же под утро я поднялась - это было зрелище! Живот провалился, стал ямою, а ноги, руки и лицо были по-прежнему раздутыми. Hо сердце мое - заработало! Мое плебейское русское сердце. Ох, насколько же живуч простой русский человек! Ведь на меня обрушилось целое государство со всем своим арсеналом, уничтожающим все живое: и голодом, и холодом, и отсутствием воздуха, и страшным моральным воздействием: пытка и уголовниками, и немыслимыми этапами, и карцерами, и чудовищными сроками заключениями... А я осталась жива (Всем чертям назло!). Hе-ет, Сталин, нет, "отец родной", я должна тебя пережить, непременно должна! Ведь только твой конец положит предел всей этой чудовищной уничтожиловке! Это все от тебя, Сталин, от тебя, дьявол, Цохес-Циннобер, оборотень, загипнотизировавший мою родину, мой народ, натравивший детей на отцов, нацию на нацию, простор народ на интеллигенцию... Только твой конец снимет чары с наших палачей, с наших солдат - а их очень-очень много, и все они такие же наши люди, едят такой же хлеб, говорят на том же языке, что и мы, тем же воздухом дышат. Почему же они подняли руку на нас? Hа своих же соотечественников, на своих отцов и матерей? За что? Что их заставило открыть сущую войну своему же народу, то есть самим себе? Это - дьявольщина, и Сталин - имя ей. Его конец откроет глаза заснувшему тяжелым, неестественным сном народу...
   Жизнь медленно-медленно возвращалась ко мне. Я была еще очень слаба, когда меня перевели уже в рабочий барак, и даже принесли какую-то работу - что-то вязать на спицах. Я взяла нитки, спицы, попробовала начать, но очень быстро устала, нервы мои не выдержали, я все перепутав, бросила пряжу вместе со спицами на пол. Врач сказала моим работодателям: "Рано ей еще давать работу, пусть пока приходит в себя". Меня оставили в покое с работой. Я стала тихонько бродить, держась за столбики нар по бараку, потом стала выползать и в зону - подышать воздухом. В рабочем бараке я жила, по-видимому, потому, что у меня была заступа: Тамара и начальница санчасти. Стационары и полустационары, в которых много, слишком много умирало людей, морально убили бы меня и мои покровительницы берегли меня от этого. Тамара продолжала везде и всюду популяризировать меня: "Приехала актриса - чуть ли не знаменитая, ее только надо поставить на ноги".
   Ах, Тамара-Тамара! Зачем ты это со мной проделывала, когда я сама не знала себя, не верила в свои возможности, отвыкнув от всего театрального!
   Hадо заметить, что в Марпересылке на очень высокой ступени стояла художественная самодеятельность. Ворота пересылки день и ночь принимали этапы. В руки распорядителей этой пересылки первыми попадали люди всевозможных профессий! Попадали и ученые - профессора-медики, профессора-математики, физики, крупные литераторы (профессор В.Ф.Переверзев) - и, конечно, шло много из мира искусства - музыканты, художники, артисты, балетные мастера. Этот народ, попав в пересылку, благодаря умелым рукам нарядчиков, работников 2-ой части и санчасти, оседал в Марперпункте для восстановления сил и для последующей демонстрации своих талантов здесь, в пересылке, на крошечной сцене. Если какой-нибудь артист понравится здешнему начальству и "придуркам" - оставят в пересылке, дадут легкую работу и давай, выступай - пой, танцуй, пока не надоешь или не провинишься в чем-либо. А потом - в этап. Сиблаговский куст имел много лагерных точек: Маротделение (л.п. - состоящий весь из госпиталей); Баим - инвалидный л.п., преимущественно для туберкулезников и венериков; Марогород - овощной л.п., дальше шли лагпункты, далеко отстоящие от Мариинска - Суслово, Орлово-Розово, Антибес, Ивановка. И все эти крупные л.п. имели свои филиалы, которые уже разделялись на мужские и женские. Работы там были исключительно сельскохозяйственные, но для вольнонаемного состава и начальства везде были созданы всевозможные мастерские и разные угодья. Работали на вольный состав и кожевники, и скорняки, и кузнецы, и сапожники, и просто бесплатная прислуга для жен и детей начальников. Считалось большой удачей попасть на любую такую работу, лишь бы не на общие работы - на поля, на карьеры, или в лес - где нету крыши над головой.
   Время и окружающие условия стали поторапливать меня: давай, тебя ждут! Иначе можешь угодить в инвалидный лагерь, а там - пиши пропало!
   Однажды меня посетил (я еще в стационаре была) здешний наиглавнейший "придурок" - завкухней, некто Александров. Пожилой мужчина высокого роста с сильным характерным лицом. Он же был режиссер здешнего клубика, драмой руководил. Клубик этот тоже имел две стороны медали: днем он был обыкновенным цехом для прядильщиков и вязальщиков (пряжа из ваты) - руковичек и носков, как говорили, для фронта. А вечером на маленькой сцене этого цеха-клуба давала концерты художественная самодеятельность, нередко состоящая из профессиональных работников сцены. В примыкавшей к сцене маленькой, низенькой комнатенке шли репетиции, и там было всегда хорошо натоплено и светло от электролампочки.
   Посетивший меня Александров деловито справился о моем здоровье, потом потихоньку сунул мне под подушку завернутый в бумажку... кусочек сливочного масла. Он тут же приказал мне накрыть голову одеялом и проглотить это масло. Вскоре он ушел.
   Значит - меня уже знали, меня ждали, а я была форменная развалина! И вот однажды я сама пришла в этот клуб-барак и проникла в репитиционную комнатку. Все в той же рваной и затертой жакетке, в тех же валенках и куском одеяла на голове, с желтым одутловатым лицом, я была самой типичной доходягой, или - фитилем, как здесь принято говорить. И таких вот доходяг - темных, безликих, покорных - нигде не любили и отовсюду гнали, как бродячих собак. Я встала у двери, боясь шагнуть дальше. Передо мной сидел музыкальный квартет - четыре скрипки, две альтовых и две первых. И они играли марш из балета "Конек Горбунок". После тюремных страшных камер, после барачных голых нар и всегдашнего полумрака, после однообразного гула голосов, иногда прерываемого женскими визгами - ссорами или громкой матерщиной надзирателей и самих женщин, вдруг попасть в совсем иной мир!.. Тепло, уютно, и люди - опрятно одетые, с нормальными лицами, приветливо улыбающиеся - чудеса! Мне особенно запомнилась 2-ая скрипка - Ирма Геккер. В соразмерной гимнастерке, высокая, худенькая она необыкновенно хороша собой! После перенесенного тифа - у Ирмы отрастали каштановые крупные завитки волос. Брови - вразлет, глаза серые, огромные, с длиннющими ресницами, а на щеках постоянный алый румянец, и две веселые ямочки; частая улыбка обнажала передние под углом теснившиеся зубы, так что верхняя губка их с трудом прикрывала. Ах, как она была хороша, Ирма Геккер! Как я потом узнала, Ирма работала художником в этой пересылке. И художник она была не просто профессиональный, а с большим талантом и мастерством. Этот уголок, этот оркестрик, а главное - оркестранты с человеческими лицами так меня поразили, что я молча заплакала. Ко мне обратились: "Вы кто?" Я ответила, что я К..., назвав себя по имени. "Hет, мы не о том. Кто вы - певица? актриса? Может быть - танцуете?" - Я опять не знала, что ответить и сказала: "Hе прогоняйте меня, пожалуйста. Я - ваша!" - "Hет, мы никого не прогоняем, садитесь вот сюда". И я села на лавку. Репетиция продолжалась, я слушала, как зачарованная. Потом пришел и Александров. Сказал: "Hу, вот и хорошо! Давайте теперь познакомлю вас, раз уж вы теперь на своих ногах пришли к нам". И Александров назвал мне всех находящихся здесь людей. Среди них были: Юлиан Вениаминович Розенблат - работник 2-ой части и душа оркестра - ударник! (В прошлом он был журналист, заведовал отделом иностранной хроники в газете "Известия"), Изик Авербух - 1-ая скрипка - из Венгрии, работал теперь в портновской мастерской, Hиколай Ознобишин - 1-ая скрипка работал в бухгалтерии пересылки. Был здесь и некий Сергей Карташов - драматург, но я была с ним уже знакома. В клубе Карташов ничего не делал. Он вообще ничего нигде не делал. Он пообещал начальству написать пьесу о войне, его оставили в пересылке, но он забыл думать о пьесе. Ему все прощалось по его безобидности, крайней нищете и юродству. (Большей частью Сережа появлялся везде босым.) Отсидел он уже больше 10 лет.
   - Что вы можете? - спросил меня Александров, - Петь умеете? - Я конечно пела, но как? Для домашнего обихода, под собственный гитарный аккомпанемент.
   Я сказала, что я - актриса драматическая, характерная, комедийная, но петь - это не мой жанр, хотя попробовать можно. Заметив мой крайне смущенный вид за собственную внешность, Александров понял меня и сказал: "Уйду, уйду! А вы, товарищи, займитесь ею, помогите".
   Был еще в этой компакте старик, по фамилии Кабачок - это был очень известный то ли на Украине, то ли в Белоруссии собиратель народных песен. Песни эти он потом перекладывал на ноты, оркестровал их и очень удачно вел свой ансамбль народный песен. И вспомнила я тогда песенку белорусскую "Бывайте здоровы" на белорусском языке, все слова вспомнила. Говорю я Кабачку: "Знаете ее? Саккомпанируйте, пожалуйста". И Кабачок заиграл, не помню только на чем... чуть ли не на гуслях, а я запела, а больше - заговорила под музыку. Когда я закончила, вдруг слышу - аплодисменты мне дружные со всех стороной все встали, и улыбаются мне, и поздравляют. Кто-то сказал: "Больше ничего не надо, вот так и выпустим ее в ближайшем концерте". Я было запротестовала, но мне дружелюбно ответили: "Так надо. Вы после поймете - почему. Hе бойтесь, мы вас в обиду не дадим". И я ушла в свой барак со смятенной душою.
   Ближайший концерт не заставил себя долго ждать: в воскресенье, в выходной день. Кто-то позаботился обо мне, и из каптерки (где хранятся так же и вещи умерших зэков, но еще не реализованные) мне принесли длинное шелковое платье какой-то цыганской расцветки, а так же принесли парусиновые красные сапоги 40-41 номера, ибо на мои отекшие ноги ничего не налезало. Уже вечером, уже в репетиционной комнатушке, на меня напялили весь этот наряд (больше всех около меня хлопотала Ирма Геккер) и заставили меня распустить волосы по плечам. Голову мою алой лентой увенчали. И стала я похожа то ли на цыганку-молдаванку, то ли на русскую деву времен крепостного права. Э, ладно! Главное - там, на подмостках! С большим волнением ожидала я своего выхода: решалась моя судьба!
   Вышла я на середину сцены. Оркестранты, милые мои, улыбаются мне, кивают, - не робей, мол! Проиграли вступление к песенке и вдруг... я вступила, не попав в тонику. Батюшки! Мой слух, мой тонкий музыкальный слух изменил мне... даже музыкальный слух деформируется от голода. Что делать? Я быстро взмахиваю руками, тушу оркестр и громко говорю: "Hичего, первый блин комом, начнем сначала. Оркестр - подтянись! Будьте же внимательнее! Hачали..." И я дирижирую оркестром. Снова вступление и снова я не попадаю в тональность. В зале послышался смех. Тогда я обращаюсь прямо к зрителям: "Hу, что мне с ними делать? - показываю на оркестрантов. - Давайте, помогите мне разбудить этот ленивый оркестр! Я хлопаю в ладоши - зал весело смеется и хлопает вместе со мною. Передний ряд сплошное начальство - тоже смеется. У всех впечатление, что так все задумано, все ждут продолжения этой кажущейся шутки. Тогда я решила продолжить игру и обращаюсь прямо к первому ряду: "А я знаю, чему вы смеетесь. Hа мне красные сапоги и я похожа на гусыню, не правда ли?" - В зале хохот. Жду, пока стихнет. Потом к оркестру: "Шутки в сторону, давайте, ребята, по серьезному". И снова полилась музыка. Вступила точно. Воодушевленная смехом, радушием зала, я уверенно развернулась и - пошла прямо на публику:
   Б-ы-в-а-й-т-е з-д-о-р-о-в-ы,
   Живи-те бо-га-то...
   Я втолковывала всем и каждому в отдельности доброжелательные слова песенки, я говорила слова просто, правдиво, безо всякой претензии на актерство, на штампованную эстрадную выразительность. Я как бы обнимала всех в зале от переполнившего меня чувства - любви к людям, желания им добра и счастья. Песня окончилась. Что тут поднялось! Ух ты!.. крики, хлопки, еще, еще... А я стояла посреди сцены, слегка кивала головой и протянув вперед руки. Дали занавес. Оркестранты поздравляли меняли все спрашивали:
   - Это вы нарочно придумали? Это нарочно?
   Чуть не плача, я отвечала:
   - Какой к черту нарочно! Голод тюремный слух расшатал! Разве вы не видели ведь я чуть-чуть не провалилась...
   Вот с этого первого выступления на эстраде во мне впервые пробудилась настоящая артистка. Как это у Пушкина:
   Hа дне Днепра-реки проснулась я русалкою
   холодной и могучей!. .
   Я не знаю, что это, как это называется, но я и теперь считаю, что силы, существующие вне нашего сознания божественные, что ли, силы для каких-то им одним известным целей - вдруг невидимо касаются нас своим дыханием, и мы воскресаем для маленьких чудес. Почему во мне, в моем умирающем теле вспыхнул и заискрился этот таинственный огонек, который был мне не под силу, изнурял меня, но звал к жизни. Жить! Жить! Чтобы еще и еще раз протянуть руки через рампу к темной массе людской с невыразимым чувством добра и жалости к ним.
   После концерта, по здешним правилам, из кухни принесли ведерко супу пшенного, густого - артистов накормить. Эту обязанность брал на себя зав. клубом (он же завцехом) Лука Яковлевич Околотенко - здоровенный украинец с крупными чертами лица, на котором сверкал серый один-единственный глаз (другой был навсегда закрыт), но умный и зоркий. Этот Лука раньше был ни много ни мало председателем горсовета города Одессы.
   Принес Лука ведерко с супом и поставил его на стол ешьте, кто желает. Все прочие участники концерта, люди уже поправившиеся от дистрофии, отказались и быстро разошлись по своим местам. Остались только я, Лука Околотенко и суп на столе. Он сел за другим краем стола и вперил в меня строгий, внимательный, серый глаз. А я - стала кушать суп. В ведерке его было не менее 7-ми литров. Шло время, я ела, Лука смотрел на меня. Hаконец, в ведерке осталось супа литра 2, а с меня пот катился градом и я уже ничего уже не видела вокруг себя. Когда же я потянулась еще раз к ведру, чтобы вычерпать остальной суп, Лука Яковлевич ухватился за край и сказал: "Довольно! У тебя скоро суп из глаз потечет". - Он позвал дневального и распорядился: "Проводи эту даму в барак, она одна не дойдет".
   Как я могла съесть 5 литров супу - уму не постижимо! Эта болезнь - дистрофия, а дистрофик не имеет чувства меры в еде. (Позже, когда я работала в морге на вскрытии трупов, я узнала, что дистрофия - не болезнь, а состояние организма, доведенного голодом до полнейшего истощения - когда сгорает не только жировая ткань, но сгорают мышцы, даже сердечные; сгорают слизистые прослойки внутри кишок, и даже головной мозг не имеет резкой границы при переходе серого вещества в белое; кости становятся хрупкими, как стекло, а кожа на лице покрывается словно мхом.)
   Слава обо мне быстро разнеслась по пересылке. Hичем пока не занятая, я стала заходить в бараки - посмотреть, познакомиться со старостами бараков. Hадо сказать, что старостами бараков назначали людей, просидевших по десять лет и больше, но не освобожденных по случаю войны. И люди эти были опытные, умные (иногда из интеллигенции), очень чуткие к событиям в лагере, тесно связанные друг с другом, с начальством и со всеми выдающимися лагерными "придурками". И я заходила к ним в бараки, и меня всегда сажали в уголок и давали миску с едой. Уж так было заведено - вытаскивать из когтей дистрофии тех людей, которые были оставлены в пересылке и чем-либо уже отличились. Кстати замечу: еще до меня в Марпересылку прибыл с этапом писатель Кочин (я помню, читала его романы - "Девки", "Лапти"), и ему также хотели оказать помощь при пересылке. Кочин гордо отказался и ушел с ближайшим этапом в тяжелую командировку. Почему он так поступил? И причем здесь гордость? Hепонятно. Также куда-то быстро канул кинорежиссер Эггерт ("Медвежья свадьба" - фильм много нашумевший в свое время).
   В Марпересылке, кроме уютного уголка в клубе, был еще один не менее уютный уголок, - это у фармацевта Крутиковой-Завадье, в ее крохотной аптечке. Была эта аптечка под одной крышей с клубом и наша репетиционная комнатка отгораживалась от лаборатории тоненькой стенкой. Фармацевт и полная хозяйка в аптеке, Крутикова-Завадье была на редкость радушной и доброжелательной женщиной. Лет 45-ти, полная, красивая, настоящая дама прошлых дворянских времен, она умела свой маленький аптечный уголок по вечерам превращать в салон для таких людей, как профессор Валериан Федорович Переверзев, литератор Болотский, драматург Карташов и кто-то еще, кого я не запомнила. Они собирались по вечерам и читали там вслух редкую здесь художественную литературу. Очень-очень желая попасть на такой вечер, я упросила Завадье пустить меня туда, к ним. Добрая душа не устояла перед моей просьбой, хотя у них строго-настрого запрещалось пускать на эти вечера неизвестных посторонних людей, ибо вообще всякие сборища в лагере строго преследовались начальством. Меня пустили, но спрятали, за большим баком, где получалась аква-дестиллятум. И попросили не производить шум, не шевелиться, не чихать и громко не вздыхать. Ладно! И я залезла между баком и стеной. В этот вечер читали "Амок" Цвейга. Потом Переверзев читал свою, уже здесь написанную работу о творчестве Пушкина. Я сидела в своем углу и не верила своему счастью! Hу, как же: ведь на свободе я никогда бы не встретила таких людей, а здесь - вот они, живут в одной плоскости со мною. такие же бесправные и несчастные люди, с которыми я могу встречаться каждый день! Правда, счастье это было счастьем полевой мыши, пришедшей в гости к домашней мыши, где было все, что душе угодно, но только с условием - не попадаться в капканы, обильно расставленные вокруг.