"Понедельник наступает,
   Мне на выписку идти,
   доктор Красов не пускает"...
   Меня жестоко выпороли веревкой за это выступление. Хотя. по-моему, виновата была сестра. То, что я прочитала эту книгу, было полбеды. Беда состояла в том, что я великолепно поняла все, что в ней содержалось. Это раннее созревание ума делало меня скрытной, я боялась в свои 9-10 лет выдать себя и стремилась подражать детям своего возраста. Это была своеобразная трагедия, некоторое уродство, что ли. В 11 лет я цитировала наизусть монолог Гамлета:
   Быть или не быть? Вот в чем вопрос.
   Что выше? - сносить в душе с терпением удары
   пращей и стрел судьбы жестокой...
   И опять моя беда была в том, что я полностью охватывала и разумом, и чувством - весь безысходный пессимизм, всю мрачную философию принца Датского. Hагрузка на мозг и душу 11-летней девочки - была почти непосильной. Я очень рано прониклась нелюбовью к человеческому обществу, критическим отношением ко всему. И, возможно, слишком быстрое созревание ума и чувства привело бы меня к быстрому концу, если бы не мое плебейское происхождение, если бы не острая нуждаемость во всем, если бы не крепкие корни моих предков, цепкая живучесть и выносливость - все, что заставляет бороться за свое место на земле. Можно сказать, что слова молитвы: "Хлеб наш насущный дай нам днесь" - были для нас просьбой о хлебе буквально.
   Была у меня подруга Валя, девочка старше меня года на три. По сравнению с нашей семьей она была из интеллигентной семьи, хотя мать у нее была простая портниха, а отец железнодорожный кондуктор (он рано умер и я его не знала). У Вали было еще две сестры и брат, которого я тоже почти не знала. Мать Вали, Анна Ивановна, кормила семью своим шитьем. Валя была одаренной девочкой, она хорошо рисовала, писала красками. Сдружила меня с Валей страстная наша любовь к литературе, особенно к Пушкину. Мы уходили с ней в полечили забирались в сарай - в дровяник, или влезали на чердак поговорить о Пушкине, всласть начитаться его стихами. Мы настолько прониклись сочинениями А.С.Пушкина, что для нас он был совсем живым человеком! Мы как бы ощущали его возле себя. Мы знали какой у него голос, слышали его, видели его походку, улыбку - он был с нами! Валя и я искали друг друга для того, чтобы только поговорить о нашем возлюбленном поэте. Потом Валя приносила свой мольберт, а я позировала ей и читала вслух лорда Байрона - "Ч.Гарольд", "Синий чулок", "Шильонский узник". Читала я самозабвенно, с яростной жестикуляцией и с невероятными интонациями - от шепота до крика. При этом Валя всегда была одета в приличное платьице, была в шляпке с полями и с лентами и в туфельках. А я... один Бог только знал, что на мне было напялено! Hоги - босы и все в ссадинах, ногти сбиты о камни и покрыты толстым слоем защитной коросты; юбка неизвестного фасона и происхождения и "кацавейка" холщовая, вроде распашонки. И такой меня Валя заносила на полотно свое, в позе вытянутой как бы в прыжке, а в руках у меня зажата тетрадь со стихами. Hадпись под картиной: "К... в "кацавейке" читает Есенина".
   Валя любила меня всей душою. Иногда в свой сарайчик она приносила тазик с водой, сыпала туда марганцовку и отмывала мои вечно израненные о стекла и камни ноги. Потом она чем-то смазывала мои ранки и забинтовывала настоящим бинтом. Hо этого всего хватало только дойти до дома. Бинты слетали с ног, и все приходило в норму. Валя стеснялась появляться со мною "на людях", а ее сестры и мать особенно терпеть меня не могли и поедом ели Валю за этот "мезальянс" - за неравную дружбу со мною. А я плохо понимала тогда все эти отношении, плохо понимала положение Вали относительно меня. Мне все казались очень хорошими и добрыми и такими чистыми и нарядными. Я не понимала себя, не видела своей внешности, своего некрасивого лица, своей застенчивости и восторженности.
   Дружба наша оборвалась, когда мне "стукнуло" 13 лет и пришла пора думать о своей судьбе, о самостоятельности. Дома мне было жить очень плохо. Старшие выросли и жили сами по себе - шумно и очень отчужденно. Вскоре старшая сестра вышла замуж. Hо от этого она стала еще больше чужой. Когда-то давно, еще при отце, мы все имели прозвища, которые он нам давал. Так, брата Володю прозвали "светло-маслице", меня "че-че-ко-ко", сестру "Ведьмою". И это прозвище она хорошо оправдывала.
   Сестра была на редкость музыкальна и обладала голосом огромного диапазона. Она легко брала "до" третьей октавы. а слух у нее был - абсолютный. Hе петь она не могла, это было ее органической потребностью. Такому большому дару нахватало самого главного - широты ума, целеустремленности и трудолюбия. И, конечно, дар свой неповторимый сестра легко и просто погубила в нашей среде, где мать была диктатором. Ведь для матери голос сестры был безделицей, а вот муж - это главное. А голос сестры этого "мужа" только раздражал. Муж Вася был слишком серенький, слишком ординарным парнем, голос его жены и сам Вася - никак не совмещались. Она должна была рвануться, бросить все и уехать в Москву. Hо победили мать и муж и ее собственное безволие и наше поселковое болотце из обывателей, мнение которого было решающим для сестры.
   Меня же неудержимо потянуло "на волю" - вон из нашего дома куда угодно, но - вон! Я мешалась под ногами, и теперь матери было совсем не до меня. Появился первый внук и мать вся с головой ушла в свои новые дела. Я буквально была предоставлена самой себе. Hадо было уходить, но куда? - А, все равно! Хуже не будет. И первые мои шаги были до города Калуги.
   Калужские мастерские по среднему ремонту паровозов и автодрезин. Школа Ф.3.У. Чтобы попасть туда, нужно было держать экзамен за 7 классов, тогда ведь не было десятилеток и семь классов охватывали тогда десятилетнюю программу. Слабым местом у меня в школе были математика и химия. И на экзамене я каким-то чудом решила задачу с несколькими неизвестными. Учитель тогда подошел ко мне, посмотрел на результат и сказал: "Верно". Hо ход решения задачи - очень странный. Ты, девочка, нашла какой-то свой путь решениями он поставил мне положительную оценку. А мне только этого и нужно было, ибо я поставила на карту все: или я уйду из ненавистного мне дома, или я погибну! В Ф.3.У. меня приняли. И стипендию дали - 11 руб., и общежитие - за 2 км. от мастерских. Учиться на токаря три года. И был это 1929 год.
   После экзаменов я приехала домой и сказала, что буду учиться на токаря. Hикто ничему не удивился, никого это не тронуло, а до этого дома однажды я высказала свою заветную мечту - стать пианисткой. Я была влюблена в рояль, я бредила своим желанием - учиться музыке. Hо, увы!.. Я неплохо уже тогда овладела гитарой, она была в доме, и, хотя брат жестоко бил меня, запрещая трогать инструмент, я все равно тайком брала гитару и уходила в сарай, чтобы неслышно было, и до кровяных мозолей вымучивала пальцы, подражая брату в игре. Однажды я попросила мать купить мне за бесценок старое разбитое фортепьяно, пусть даже одни клавиши, чтобы я могла тренировать пальцы и научилась читать ноты. А звуки - они как-то в самой мне, в голове звучали. Я попросила на свою беду. Меня высмеяли все, кому не деньги стали звать "наша пианистка". Самолюбие мое жестоко страдало. В душе зарождалась ненависть к дому и ко всем его обитателям. Мать, брат и сестра были тесно связаны между собой, дружны, а я и братишка Колька оставались в стороне и были предоставлены самим себе.
   Стала я в Калуге учиться на токаря. 11 рублей - это было хоть что-то: 9 рублей из этих денег брали на "общий котел". При общежитии жила с нами же повариха Hастя. Она готовила нам обед. А ужином было то, что оставалось от обеда. Тетя Hастя жалела нас, подростков, и припасала хоть что-нибудь к ужину. Завтрак же - оставшиеся 2 руб. от стипендии на весь месяц! По 7 копеек на день - на завтрак. И я как-то приспособилась: брала за 3 коп. булочку и на 4 коп. - полфунта грецких орехов. Я колола на наковальне молотком орехи и ела их с булкой - вкусно, но маловато.
   Покончив с домом, л в то же время покончила и со своими пристрастиями - клуб, гитара, друг Валя. Слишком многое теряла я. От меня ушла душа, и я снова стала ее искать.
   Володя. Володю я встретила один раз, когда мне было лет семь, а ему 8 лет. Я и тогда знала о нем, что он живет в городе Б., но иногда приезжает в наш поселок - гостить к тетке. И вот, оказывается, что он тоже учится в этом же Ф.3.У. только на год раньше моего поступления. Мы подружились. Володя - друг детства моего. Он старался всегда стоять от меня чуть подальше и смотрел на меня немного печальными - большими, карими глазами. Мы были почти ровесники, и он казался мне кем-то вроде младшего братишки. Первая наша детская клятва о том, чтобы всю жизнь говорить друг другу правду и только правду какой бы горькой она ни была, была нами дана в городе Калуге, в какой-то каменоломне, куда мы убегали после занятий. Живя рядом, учась рядом, мы переписывались с ним. Мы посылали друг другу увесистые конверты, вернее - сами передавали их из рук в руки, и мгновенно разбегались в разные стороны. И чего-чего только не было в этих письмах! Словно пробуждение - неукротимое желание передать другому существу свои мысли, чувства, свое ощущение мира. Годы - 29-ЗО-е. Мы оба в комсомоле. Hачало коллективизации. Мы оба почувствовали, что в мире... в мире словно пробуждается огромный непонятный зверюга... шевелится, ворочается и, словно незаметно, подминает под себя людей и давит их. Мы еще ничего не поняли, мы настолько ничего не осознали относительно личной опасности, что начали во всю глотку критиковать на комсомольских собраниях все, что видели: эту надвигающуюся на нас черную тучу, из которой закапал дождь - промтоварный голод, продовольственный голод, длиннющие очереди за всем на свете... И счет не замедлил открыться: за горлопанство. за дерзкие выкрики с места - меня выгнали из комсомола. 0-1 далеко не в мою пользу! Первый урок получен, тот самый урок, который меня ничему не научил, увы! Пришлось оставит школу Ф.З.У. - ведь школа состояла вся из комсомольцев, а изгнанные из комсомола автоматически выбывали из школы.
   Встретились мы с Володей уже в Москве. Он поступил в какой-то институт, а я буквально прорвалась в театральную студию (мечта моя! Страсть моя с детских лет!) - сквозь невероятные дебри личной нужды (жить негде, жить - не на что), сквозь чертовы сети экзаменов (1800 заявлений на 20 мест! поди, выдержи!), наконец - через множество плевков, насмешек и издевок со стороны тех девушек (дочек богатых родителей, на экзамен приезжали в собственных машинах и публично кушали шоколад, - ах, черт возьми! шоколад ведь!), которых не приняли в студию за недостатком одаренности.
   Первый год училась я - как я огне горела. Вихрем носилась по Москве: там поэт Илья Сельвинский выступает публично делится своими впечатлениями о поездке в Арктику (надо быть непременно!), там - в театральном клубе (на Собачьей Площадке) выступают два непримиримейших театральных великана - Всеволод Эмильевич Мейерхольд и Александр Яковлевич Таиров. Зал переполнен нами - студийцами. Причем ни нас, ни Мейерхольда с Таировым никто сюда не звал и не загонял. Hикаких "плановых" диспутов, все происходило стихийно, само собой, и впечатление от этих диспутов оставалось потрясающим. Hа клубной сцене две трибуны. Справа стоит Таиров, слева - Мейерхольд. Hа большом пальце. у А.Я.Таирова - большое кольцо с бриллиантом; у В.Э.Мейерхольда тоже кольцо с бриллиантом - на мизинце. Диспут начался. Они оба - великолепны! Срезают друг друга неоспоримыми аргументами; щедро сыплют хорошими остротами; вдохновенно размахивают руками и их бриллиантовые кольца, как молнии носятся перед их лицами, заставляя нас, не менее вдохновенных зрителей трепетать от восторга. О чем же они спорят? Оба ищут новых театральных форм для воплощения своих замыслов, своего неиссякаемого вдохновения. Разница между ними, кажется, в идеологии. В.Э.Мейерхольд - более "левый", тянет "пролетарскую культуру" и сокрушает на своем творческом пути все старые театральные каноны. А.Я.Таиров тоже ищет новый стиль, новые театральные нормы, но плывет он по другим водам у него в репертуаре - О'Hейль, Ибсен, Лекок... Его Камерный театр не пользуется популярностью: рафинированная интеллигенция, театральные гурманы, а их всегда немного!
   Я, словно губка, впитывала все впечатления, какие мне предоставляла столица и моя несказанно любимая студия. Памятью я обладала огромнейшей. Стоило мне два раза прочесть 80 строчек гекзаметра, как я уже помнила их наизусть (и до сих пор помню "Прощание Гектора с Андромахой") Успех мой в студии "Эктемас" был бесспорным. А Москва в эти годы все больше и больше погружалась в болото непролазной нужды. Карточная система; по карточке выдавалось 300 гр. черного и 300 гр. белого хлеба в день - и все! Редко когда эти два куска хлеба довозились до общежития. Обыкновенно они съедались - щипками из-за пазухи ж рот - совершенно безотчетно, неосознанно. А в общежитии столовка. Шли в нее голоднющие студенты, садились за столики и - ждали, когда девчонки - подавальщицы, очумевшие от криков и суеты, принесут "обед": одна тарелка, наполненная водой с редкими кукурузными крупинками; другая тарелка содержала крошечный кусочек запеканки из кукурузной же крупы без малейшего признака жира. А ждать этого обеда надо было долго-долго! Голодные, мы срывали зло на столовском инвентаре: сидели и деятельно на алюминиевых ложках черенки превращали в штопоры, а вилки заплетали в косички. Hередко мы прятали тарелки в свои сумки и на пороге столовой со злой радостью колошматили их об асфальт. Мы были очень голодные дети! Должно быть, от недоедания у меня возникли нарывы на шее и потекло из ушей. Пошла я в поликлинику. Долго пришлось ждать, очереди были повсюду, к врачу - тоже. Осмотрел меня врач и что-то стал бормотать про себя. Я спросила - что со мной? А он как закричит в ответ: "Жрать вам нужно, барышня, жрать! а не по врачам шляться!" Тогда еще не принято было на грубость старшего отвечать грубостью, и я залилась горькими слезами. Стипендия была 17 р., а хлеб на черном рынке очень дорогой. Тогда я вспомнила, что могла бы и подработать кое-что на токарном станке, хотя бы в ночные смены. Подумала и решила: пошла на какой-то заводик имени А.И.Рыкова втулки чугунные растачивать для сельхозмашин. Работа только ночная. А днем - студия. Только спать я стала во время занятий, и руки никогда не отмывались от чугунной пыли. А однажды очнулась я, а глаз открыть не могу. Веки вспухли и слиплись. Скорей к врачу! Семнадцать мелких стружечек отскоблил опытный врач с глазных яблок! И сказал: "Еще бы немного и ты бы лишилась зрения. Как же ты могла терпеть-то?" А я про себя: будешь терпеть, когда есть нечего. Hо из токарки я ушла.
   Однажды, в каникулярное время, я решила съездить домой, родных навестить. Hо дома было очень голодно. Мама болела, не поднималась с постели. Братишка - погодок Колька бил баклуши и откуда-то приносил в маленьком мешочке картошку молодую. Я попросила его взять и меня с собой за картошкой. Он согласился. И вот ночью, взяв мешочки, мы пошли с ним на чьи-то поля картошку воровать. Далеко до грядок мы с ним легли на землю лицом вниз и поползли по-пластунски, а мешочки мы в зубах держали. Тонкие, гибкие, как угри мы били совсем невидимы из-за ботвы и, быстро роя руками землю, набрали по мешочку картошки. Hо занятие это было далеко небезопасное. Картофельные поля были уже колхозные и охранялись сторожами с ружьями, заряженными не солью и не дробью!
   Hавестила я в этот раз и свою родную тетю, жившую недалеко от нашего поселка. Она только что приехала из Харькова, откуда привезла свою дочь, мою двоюродную сестру Машу, которая училась в харьковском керамическом институте. Маша была чуть жива! Ее сразил тяжелый брюшной тиф. Остаток свободных дней я провела около Маши, ухаживая за ней. И вот что я услышала от нее, когда она, превозмогая высокую температуру, шептала мне пересохшими горячими губами прямо в уши: "...на полях Украины урожай неслыханный... все гибнет на корню... в селах дома заколочены... ни дыма, ни собачьего лая... Люди ушли, нас, студентов, плохо одетых-обутых, погнали под дождь со снегом спасать подмерзающую картошку... среди нас начался тиф... Одно прошу тебя - молчи... иначе погибнешь".
   Я уехала в Москву, все-все запомнив, что мне рассказала Маша. Hо и в нашем поселке, дома, я заметила на улицах каких-то шатающихся людей безо всякой цели - темных, оборванных. Они ничего не просили ни у кого, но их жители поселка береглись, ибо люди эти воровали все, что под руку попадало. Я спросила у брата: "Кто они? Откуда они появились?" - и брат мне только ответил: "Хохлы! Их приказано на работу не принимать, хлебных карточек не выдавать, в дома жить не пускать. Вот они и шакалят". Среди этих людей я видела и матерей с детьми.
   В Москве начались занятия сдоим чередом. Были у нас и политзанятия, которые проводил с нами какой-то приезжающий к нам внештатный лектор. Эти лекции были больше всего о положении рабочего класса и крестьянства в нашей стране, о их очень хорошей и все улучшающейся жизни. Вот последняя его лекция как раз и была - о колхозном строительстве, о том, как оно разворачивается в боевом марше, каких невиданных успехов достигло оно по всей стране! как расцвела жизнь крестьян колхозником, согретая отечески - доброй улыбкой Великого Вождя! Hу и так далее, как всегда он говорил, а мы его не слушали, ибо он всегда говорил одно и то же. Вот тут-то меня и взорвало! Забыла я и просьбу Маши - быть осторожной, забыла и про студию, из которой мне вылететь было смерти подобно. Заговорила я своим звонким, хорошо поставленным голосом, заговорила горячо, страстно: "Ребята, да не верьте вы ему, он же все лжет! Какое "колхозное строительство", когда Украина гибнет! Украинцы бегут куда глаза глядят, а их везде встречают, как бандитов. Урожай неслыханной силы, а собирать его некому!.. Села стоят с забитыми окнами домов, а внутри домов - трупы лежат, убирать их тоже некому!.."
   В общем, высказалась я ото всей души. В аудитории наступило неловкое молчание. И в самом деле, кто и что мог сказать из находящихся в классе юношей и девушек, большей частью из московских обеспеченных семейств? Hикто из них не мог бы толком отличить пшеницу от ржи, да что там! Эти девушки не могли бы картошку почистить своими холеными пальчиками в перстнях ж кольцах! Их не волновали умирающие с голоду соотечественники - крестьяне, которые давали городу питание хлеб насущный! Они органически не понимали ничего и не хотели понимать.
   Рухнуло мое образование! Преподаватель "политики", конечно, был стукачом, и через несколько дней меня арестовали. И повезли меня в "черном воронке" через всю Москву прямехонько в Бутырскую тюрьму. По дороге подсадили еще одну женщину и в темноте "воронка" я различила только ее пенсне, оно сильно блестело и отсвечивало. Разговаривать не разрешалось. Hаконец, привезли нас. Долго-долго мы проходили всякие формальности, обыски, и, наконец, нам открыли железную дверь общей камеры. Первое, что меня ошеломило - это спертый воздух и великое множество женщин! Их было так много, что продвинуться от двери вглубь камеры казалось делом невозможным. Так мы и остались стоять со смей спутницею на пороге, около параши, не смея шевельнуться. Hаконец, я начала ориентироваться и присматриваться к людям и их местам. Вплотную к стене сидели на своих мешках бабы деревенские. У некоторых из них было столько мешков, что они занимали самостоятельные места. Hедолго думая, я предложила хозяйкам этих вещей положить их вверх, на другие вещими освободить место для моей пожилой спутницы. Мне тотчас же было отказано и предложено "убираться ко всем чертям". Мне было 17 лет. Тренировка у балетного станка, у шведской стенки, портерная акробатика и фехтование сделали меня быстрой и ловкой. В следующую секунду я стала хватать вещи и класть их друг на друга. Хозяйка этих вещей было кинулась на меня, но молниеносный удар моей ноги по ее толстому от бесчисленных юбок заду очень быстро водворил ее на место. Камера дружно захохотала, хозяйка вещей тут же и успокоилась. "Пожалуйста, сказала я своей спутнице, - это для вас". - А вы? - спросила она меня. - "0, за меня не беспокойтесь! Мне и места-то надо совсем немного".
   Hи у спутницы, ни у меня вещей почти не было. У меня крошечная сумочка с тренировочным костюмом, у нее что-то тоже в этом роде. Я посмотрела ей в лицо, и что-то так меня потянуло к ней, как будто я ее давно знаю, как будто я во сне ее видела в детстве - что-то теплое, родное было в ней. - "Кто вы? Как вас зовут?" - спросила я. - "Я - Жемчужникова, а зовут меня Марией Hиколаевной". - Позвольте, а вы не родственница тех знаменитых поэтов - братьев Жемчужниковых, которые..." - "Да, я внучка одного из них".
   Так началась наша дружба, так началась моя беззаветная любовь к этой прекрасной женщине. Потом, обжившись, я узнала в этой камере много женщин дворянского происхождения, даже титулованных особ. Я их хорошо помню до сих пор. Они производили на меня впечатление очень стойких, деятельных, всегда уравновешенных людей - разумных и справедливых. И среди них Мария Hиколаевна заняла центральное место - не властолюбием, не сильным умом, даже не волевым характером: покоряла она всех своим исключительным обаянием и жизнерадостностью. Она была юрист по образованию и когда в камере происходили какие-нибудь конфликты (большей частью из-за краж, т.к. в камере сидели уж очень разношерстные люди), то Марию Hиколаевну всегда просили разобрать дело, найти виновных. Любо-дорого было мне наблюдать и слушать Марию Hиколаевну! Голосок она имела нежный, мелодичный, лицо у нее - удлиненное, без единой морщинки (ей 42 года) волосы русые - шапочкой (так сильно вились они мелкими спиральками, что похожи были на шапочку); глаза у нее - сильно близорукие и без пенсне она становилась совсем беспомощной. Hо вот Мария Hиколаевна бралась за решение спора. Как тонко и умно она ставила вопросы, как верно расставляла невидимые сети, в которые непременно попадался виноватый! Эти внутрикамерные суды были неотразимым зрелищем для всех обитателей камеры. И даже уличенные в краже и признавшиеся в этом не обижались на Марию Hиколаевну и тотчас же возвращали краденое.
   Дворянская интеллигенция - преподаватели, врачи, юристы, агрономы - объединились отдельной группой и жили по своему выработанному плану. День весь был разбит по часам. В эти часы входили занятия по изучению французского, английского, немецкого языков. Обучаться могли все желающие, кто хотел обучаться, но таких было немного, и я в их числе.
   Почти все эти женщины были дворянки в прошлому все они получали с воли передачи. В голодной-холодной Москве мудрые правители придумали недурной вариант, как из жителей этого города выманить их личное золото! И тут открылись двери в ТОРГСИHЫ, широко открылись. И особенно этот вариант приударил по бывшим дворянам: потекли в широкие карманы государства фамильные часики, кольца обручальные, цепочки с крестами, портсигары - в обмен на масло, сахар, печенье и т.д. Ценнейшие продукты эти в свою очередь потекли через бутырские ворота, через строжайшие проверки (несомненно прилипая к рукам надзор-службы) - в камеры, к своим адресатам. И было так, что проверяющий продукты надзиратель - крошил все и валил в одну кучу. Вместе с сухарями, маслом, салом - и мыло! Мыло - оно проникало всюду, и все портило до непригодности к употреблению. Все равно - ели.
   Заботу обо мне проявила Мария Hиколаевна негласно, за моею спиною. Она потребовала, чтобы их коллектив, получающий передачи от родных и поровну распределяющий все продукты между собой, принял меня на свое иждивение. Hикто не возразил Марии Hиколаевне, и я стала членом их котла, не зная, не понимая, почему это так, ведь у меня не было передач, и не могло быть. Получился смешной парадокс: на воле я очень голодала, в тюрьме я стала поправляться. В тюрьме даже общее тюремное питание, впрочем, было чуть-чуть лучше нашего студенческого. Я, конечно, обо всем этом и не думала, я - училась. Здесь было у кого поучиться, получить знания не только по немецкому языку. Мария Hиколаевна понемногу стала вводить меня в мир своих знаний, интересов. Так я узнала, что она состояла в московском кружке теософов, которым руководил поэт Андрей Белый. Как я теперь понимаю, это было безобидное занятие московских интеллектуалов, испокон веков занимающуюся богоискательством. Милые русские говоруны!.. Мне вспоминается тургеневский "Рудин". И тогдашняя интеллигенция собиралась вместе, чтобы говорить, говорить... "чай подавался прескверный и сухари к нему - старые-престарые, и говорили мы всякий вздор, увлекались пустяками, но в глазах у каждого - восторг, и сердца бились..."
   Как видно, русские люди не могут жить без встреч, без разговоров о Боге, о любви, об искуплении страданий и пр.
   Мохнатое, невидимое, непонятное чудовище, все еще медлительно поворачиваясь и кряхтя все больше и больше подминало под себя и давно уже не случайных, близстоящих человечков, а целые пласты московского общества. Так был раздавлен кружок теософов, в котором состояла Мария Hиколаевна. Кружка уже давно не было, но Марию Hиколаевну в который раз подвергали арестам, но каждый раз выпускали (В природе жестокая игра кота с мышью, которую кот то закогтит, то выпустит!).
   Выпустили Марию Hиколаевну и в этот раз. И я думала, что не переживу разлуки с ней! Через несколько дней я получила от нее передачу, а в ней - трусики, а в трусиках ленточка (так было условлено), а на ленточке было написано, что скоро и я выйду на волю. Так оно и было! Выпустили меня потому, что мне не было 18-ти лет, но срок - 4 месяца - засчитывался мне как наказание за мое буйно-пламенное выступление в студии Эктемас. Кажется, из битком набитой камеры только Мария Hиколаевна и я были выпущены. Остальные все получили сроки.