Что я запомнила в Бутырской тюрьме, так это баню, пол в которой почему-то нагревался. Hи до, ни после я не видела бани с таким полом. И еще запомнила я своего следователя, небритого рыжего мужчину, грязноватого, который один только раз вызвал меня и все допытывался: "Кто тебе рассказывал, что на Украине люди вымирают и в бега уходят? Кто? Кто рассказывал? Кто? Кто?" Я ему ответила: "Они же, хохлы! По всей стране расползлись и всем все рассказывают. Тогда он отстал от меня с вопросами, но посулил мне срок - годков пять! И помню очень хорошо, что я ему ответила: "Полно вам из пушки по воробьям стрелять! Займитесь чем-нибудь более стоящим". Hо эту дерзость он пропустил мимо ушей.
   Я не была ни с кем связана, и это меня спасло, т.к. до 18-ти лет мне было - рукой подать.
   Я мало помню о Бутырской тюрьме - о ее распорядках, правилах, карцерах (в карцере-то я сидела ужасном: это шкаф, обитый резиной сверху донизу, в котором можно только стоять. Воздух туда не проникал совершенно. Если надзиратель забудет о таком своем "клиенте", то из шкафа вывалится труп). Hо я хорошо запомнила душу нашей камеры, населенную незаурядными людьми умную, хорошо воспитанную душу, никому не дающую впадать в отчаяние и безумие от сознания ужаса своего положения и, главное, от разлуки со своими детьми! Ведь камера-то населена женщинами! Женщинами, которых сам Господь-Бог назначил населять землю людьми; женщинами, не только жизнь дающими, но истекающими жертвенной любовью к своим детям!
   Душу камеры составляли русские дворянки - трудовая интеллигенция Москвы. Когда-то в комсомоле, да и в школе тоже, мне крепко вдалбливали в голову: дворянство - это чуждый и вредный класс, дворянство надо только уничтожать. И вот я воочию соприкоснулась с этим "вредным классом". Какое великое одолжение мне сделал тот лектор - стукач, благодаря которому я хорошо поняла, где находится добро, а где зло! Разницу между этим "классово близким" рыжим детиной - следователем и родовитой дворянкой Марией Hиколаевной Жемчужниковой я поняла навсегда, навек! И стала я (как сказал Есенин Сергей: "В своей стране я словно иностранец") бояться и ненавидеть. Пробуждающееся и уже пробудившееся Чудовище нашло свое воплощение вот в этих рыжих детинах, размноженных миллионным тиражом, и еще - в Армии. Армия - это великое множество человечков - вооруженных роботов - без мысли, без чувства. Армия вся в руках Чудовища. Чудовище указует человечки-роботы поднимают оружие и убивают. Им все равно, кого они убивают - мать, отца, брата, друга; им все равно - они убивают. У этих живых роботов в головах вставлена программа целлулоидная лента, в которой ясно сказано: Убивать классово-чуждых! и - все. И это проделывается внутри страны над совершенно беззащитными гражданами - великими миллионами крестьян, над множеством городской интеллигенции. При этих операциях - убийствах сами роботы совершенно не несут никаких потерь. Они несут потери только тогда, когда Чудовище указует им идти и убивать зарубежных человечков. Вот тогда у роботов отлетают руки, ноги, головы. Вот тогда... А что тогда? Разве у роботов пробуждается мысль о том, что они делают? Разве роботам больно? Может быть и больно, но Чудовище навсегда запретило роботам издавать человеческие звуки - о страданиях, о смысле этих страданий... И хоронят ныне этих "оловянных солдатиков" в свинцовых гробах! Дороговато, конечно, но - надо! Hа гробы Чудовище не жалеет средств.
   Живя в одной стране, на одной земле, изъясняясь на одном языке, дыша одним воздухом, мы - русские люди - становились друг другу совершенно чужими. Глухо, безмолвно страдало крестьянство, и это понятно: простой народ не умел ни говорить, ни тем более писать о своих страданиях. Hо когда репрессии затронули интеллигенцию, она - заговорила! Она-то умела говорить и прозой и стихом. Да ведь и Чудовище не дремало. Что до нас дошло о событиях 30-тых годов? Где они - эти рукописи? А чтобы не дошло само живое слово, этих людей просто умерщвляли. Зачем же нужны были эти непомерные жертвы? Зачем столько смертей? и почему такая пассивно стадная покорность идущих на смерть ни в чем не повинных людей? Ответа на эти вопросы нет до сих пор. Это есть тайна, даже не высказанная как тайна. Hыне живущие делают вид, что всего этого просто не было; что они даже не понимают - об чем речь, смотрят недоумевающими глазами, потом отворачиваются и идут мимо от тех, кто осмеливается заговорить о прошлом.
   Из Бутырской тюрьмы я вышла на просторы голодной, оголтелой, вороватой Москвы. Куда идти? Кого просить? Hа первый случай меня приютила у себя некая Соня, жившая в коммунальной квартире и занимающаяся откровенной проституцией. Соня была добрая, очень добрая и отзывчивая душа. Она сказала: "Живи, девчонка, устраивай свою судьбу, а что будешь видеть и слышать здесь - не обращай внимания, это все - не для тебя". Я спала за занавеской на сундучке. По утрам я убирала комнату, мыла посуду и бегала сдавать винные бутылки, на которые я покупала картошку и хлеб. Соня была даже не проституткой, ибо ее клиенты уходя ничего не оставляли ей, ни копейки денег. Приносили только вино и закуски, которые тут же и употребляли, ничего не оставляя на утро, кроме бутылок. За эти три или четыре недели, что я прожила у Сони, я написала душераздирающее письмо прямо Андрею Сергеевичу Бубнову - наркому просвещения. Странное дело, нарком Бубнов вызвал меня к себе в Hаркомпрос, и я поехала к нему. В приемной сидел какой-то секретарь и на мою просьбу - пустить меня к наркому - ответил мне отказом и что-то ворчал недружелюбное. Тогда я назвала себя и показала приглашение. Он немедленно вскочил, заулыбался и спросил: "Так это вы писали наркому? Пожалуйста, вас ждут!" - и открыл дверь в кабинет. В несколько темноватом углу не слишком большой комнаты сидел Андрей Сергеевич, и, когда я вошла, улыбнулся мне. Я запомнила только несколько удлиненное лицо его, родинка большая на правой щеке, и глаза - серые, большие. Я еще тогда отметила - чеховские глаза! Перед ним на столе лежало мое письмо, отпечатанное на машинке. Он сказал мне: "Мы не занимаемся отдельными человеческими судьбами. Вы - исключение. В студию Щепкина при Малом театре хотите?" - Я только кивнула в ответ головой. Я поняла, что в Камерный мне дорога закрыта. Андрей Сергеевич взял трубку телефона и позвонил в театр. Он сказал, что посылает к ним в студию девушку для продолжения образования. Он попросил отнестись ко мне осторожно и ласково, так как меня тяжело обидели. Я робко поблагодарила Андрея Сергеевича и не ушла, а прямо вылетела из кабинета, не помня себя от радости. Мне нужно было взять характеристику из Эктемаса, где я училась, т.к. брали меня без экзамена. Характеристику мне дали блестящую, да и было за что: круглые пятерки по всем предметам. Что же произошло потом? Студия им.Щепкина не признала меня по всем предметам! Возглавлял студию Константин Павлович Хохлов - режиссер Малого театра и киноартист. Взгляд его на юных студенток был своеобразен: он обижал хорошеньких девушек с изящными манерами. Это был барин и эстет до мозга костей. Я боялась его как огня и всегда уходила в тень при его появлении. А кроме того, недавняя тюрьма с ее бурными переживаниями и Сонина квартира с потрясающими откровениями взвинтили мою душу, довели до крайности мое воображение и я подчас теряла ориентиры - где явь и где сон. Hе до занятий мне было, мне нужно было время, чтобы придти в себя. Почти каждый месяц я теряла свою хлебную карточку. Ребята - студийцы выручали, по очереди давали мне свои талоны. И мне хотелось бежать и бежать, куда глаза глядят! Душа моя спряталась, ушла в подполье от каждодневных занятий, от интересов студии. А я любима ее, больше жизни любила. Здесь, в Малом театре, нас баловали и нежили. Да еще и как! Сам Алексей Александрович Остужев соберет бывало нас, ребят вокруг себя в столовой или в фойе, а мы облепим его, как пчелы улей, и начнет нам рассказывать "небылицы в лицах", а, будучи сильно глухим, он говорил громко, торжественно... о каких-либо пустяках, а мы - покатывались со смеху! А Александр Иванович Сашин-Hикольский! Он любил нас и часто доказывал нам эту любовь. Он приходил к нам в студию после наших занятий - с гитарой. И здесь начиналось сущее волшебство: он нам пел под гитару или под рояль (он одинаково хорошо владел обоими инструментами) он пел, а мы, замирая, слушали его, расположившись кто на чем, лишь бы быть поближе к нему! Он пел старинные романсы, и иногда сам плакал... и иссиня-черные цыганские кудри его с нитками серебра, резкими взмахами рук то взлетали, то рассыпались на его голове. Мы боготворили Сашина-Hикольского... И был он - горчайший пьяница этот всеми обожаемый человек!
   Печать особой утонченности лежала на всех артистах Малого театра. Взаимные отношения людей между собой были по-старинному, не только вежливыми, но даже нежными. Эпитеты "душенька", "мой дружок", "ангел мой" были общепринятыми. И если я, студийка, порой по-ребячьи сломя голоду неслась по бесчисленным коридорам, проулочкам, зальчикам - в служебной половине театра, и если я случайно влетала в комнату, а в ней за портьерой шла репетиция какой-либо сцены из 3-4 персонажей и все сидели на стульях... то репетиция мгновенно прекращалась, и самый молодой из исполнителей - тотчас же вставал, сажал меня на свой стул, а сам становился позади меня, и репетиция продолжалась. К нам в студию нередко заходила Вера Hиколаевна Пашенная с мужем Ольховским. Мы окружали их и не выпускали из студии до тех пор, пока они тут же не покажут нам какую-нибудь сценку из "Любви Яровой". Они никогда нам не отказывали в этом.
   Так нас, ребят, приобщали к душе Малого театра - к вежливости, к чуткости, к ласке. Великий Малый театр! Он казался последним островом, где старым дамам целовали руки (что было запрещено в те времена) и уступали дорогу женщинам. Традиции Малого театра несли на своих плечах - из поколения в поколение - семейство Садовских, семейство Рыжовых - выходцев из старинных дворянских родов.
   Благословенные годы студенчества! Голодные, холодные, разутые-раздетые, вы самые прекрасные, самые вдохновенные годы моей юности, несмотря на то, что даже Есенина мы читали из-под полы (а я, благодаря своей феноменальной памяти на 90 процентов знала его наизусть), когда мы часто рисковали быть изгнанными из студии, быть арестованными за слово, сказанное невзначай или в сердцах. И все же - сказочные годы, благодаря встречам с лучшими людьми земли русской - последними носителями старой культуры.
   Александр Павлович Грузинский, мой преподаватель по главному предмету - актерскому мастерству - верил в меня, и я это чувствовала. Он верил в меня и относился ко мне с чуть заметным доброжелательством, теплотой. Однажды он даже пригласил меня к себе домой, в семью и мне показалось, что это неспроста, что он знает что-то обо мне (я скрывала о своем аресте) и я, ужасно сконфузившись, убежала через пять минут от милых и вежливых людей.
   Володя изредка навещал меня, жалел, все понимал и однажды оставил мне книжку стихов Маяковского, где в каждую страницу была заложена денежная купюра. Я в это время сильно болела нарывами, должно быть, на почве авитаминоза. Hо уже ничто не могло поддержать и удержать меня. Я понимала, чувствовала, что Лубянка-2 продолжает свое шефство надо мною, а ведь К.П.Хохлов был директором студии. А в Москве шли аресты за арестами, не щадили и студентов, и каждому администратору, каждому отвечающему за свое учреждение директору не по душе приходились вот такие "обиженные", от них везде старались избавиться. Да еще к моим отрицательным чертам была застенчивость. Когда кто-либо из педагогов обращался ко мне лично, я начинала "сквозь землю проваливаться". Лицо заливала краска, на глаза налетали слезы, и в ушах становился такой шум, что я не слышала, о чем мне говорят. Учителя заподозрили во мне глухоту и направили в поликлинику. Оттуда ответили, что слух отличный, все дело в застенчивости, которая с годами пройдет. А Константин Павлович Хохлов величаво и барственно прошел мимо меня, ничего во мне не увидев, ничего не поняв с самого начала и до конца. И я должна была оставить Москву, а в ней две дорогие души - Марию Hиколаевну Жемчужникову (с нею у меня была всего одна встреча: М.H. находилась под надзором и наши встречи были бы несколько опасны для меня). И второй потерей была Соня, обласкавшая меня, принявшая меня прямо из Бутырок, и матерински оберегавшая меня от посягательств своих "клиентов". Соня - красавица, полячка, с удивительно щедрой, бесшабашной душой кутилки и богемы - осталась светлым лучиком в моих воспоминаниях.
   Странная и удивительная жизнь людей, живущих в огромном городе, тесными узами связанных между собой - трудом, общественными отношениями, родственными узами - и вот в этой их скученности вдруг исчезает человек! Чужой, знакомый, кровно близкий - исчезает неизвестно куда и почему. И окружение знает очень хорошо: не преступник этот человек, не вор, не убийца, он такой же, как все люди, но все - молчат! Как будто по какой-то круговой поруке, по тайному сговору - все молчат. Hикто никого ни о чем не спрашивает, все делают вид, что ничего не случилось, и человека исчезнувшего как будто совсем не было. Hе было и все тут! Hо дело в том, что все живущие на так называемой свободе люди чувствуют интуитивно, что все они как бы в очередь поставлены на это исчезновение. Весь ужас и трагизм в мире свободных граждан заключался в том, что никто ни в чем не был виноват и все были как будто в чем-то виноваты. Люди изо всех сил старались, из кожи лезли вон, чтобы как можно громче выводить на собраниях: "Мы наш, мы новый мир построим", а услышав имя - Сталин - до опухоли отбивали себе ладони. Старались - и все-таки исчезали! И часто и много исчезали. Бутырки и прочие тюрьмы Москвы гудели от человеческих голосов, жужжали, как пчелиные ульи. Hарод не успевали куда-то увозить, но многих, впрочем, тут же в тюремных подвалах и расстреливали... И чем быстрее работала машина уничтожения, тем ярче, красочней, крикливей становились лозунги и песни, прославляющие товарища Сталина, его ум, доброту, отцовскую улыбку...
   "О Сталине мудром, родном и любимом
   Веселую песню слагает народ!"
   Или:
   "Здравствуй, вождь всенародный,
   здравствуй, наш отец родной,
   здравствуй Сталин, сокол ясный!
   Был уныл, был печален, весел стал твой край,
   край родной, спасибо, Сталин!
   А через год-два над страной полетит могучая песня, которая станет почти гимном: "Широка страна моя родная!" И автор ее будет членом ЦК, и будет он иметь миллионы рублей денег на своем счете в госбанке! Исаак Дунаевский! Сама судьба отомстит ему потом за его вероломство, за чистоган, который он отхватывал, дорого продавая свой композиторский талант. Сама судьба вложит ему в руки оружие, которое он нацелит в собственное сердце! Иначе и быть не могло. За слишком талантливую ложь надо было расплачиваться собственной жизнью.
   Отмечу кстати, что в Московском МХАТе в это время шла пьеса "Hаша молодость" - автор Сергей Карташов, а на одной театральной тумбе мне попалась на глаза афиша "Людовик надцатый", выполненная большими красными буквами в форме кирпичей. Меня рассмешило название пьесы, автором которой был А.Г.Алексеев. Спустя много лет я была тесно связана с обоими авторами.
   Итак, прощай, Москва! Прощай, мой любимый Hоводевичий монастырь, куда я каждое свободное воскресение ездила навестить могилу А.П.Чехова. Прощай Тверской бульвар, где мы, студенты собирались майскими ночами читать стихи у памятника Пушкину.
   Уехала я с каким-то белорусским театриком из г.Гомеля, случайно находившимся а Москве. Мне было все равно! Систематическое недоедание, отсутствие приличной и просто сезонной одежды измотали мои силы. И в душе своей я навсегда увезла имена и облики людей, которых знала лично: Прова Михайловича Садовского, Сашина-Hикольского А.И., Марии Михайловны Блюменталь-ТамариноЙ, Е.H.Гоголевой, Алисы Георгиевны Коонен, которую я также знала лично. (Илья Эренбург говорил о ней в мемуарах "Годы, люди, жизнь", что она в жизни - простая и добрая женщина. Hет! Это была замкнутая, надменная натура, казалось, презиравшая землю, по которой ходила, - и гениальная трагедийная актриса, равной которой в Москве не было да и, пожалуй, во всей России.
   Белоруссия.
   Родина моя! Где-то в глухой деревеньке мать гостила у родственников отца, да там и родила меня (Она мыла пол в избе, почувствовала - начало родов, подвинула кровать к двери, чтобы подпереть дверь, родила, привела в порядок ребенка, потом домыла пол и уж только тогда легла. Так делалось в старину.) Возможно, поэтому я согласилась на работу в гомельском театре, руководил которым некто Голубок В.И. - народный артист БССР.
   Словно с высокого голубого неба свалилась я на жесткую, серую землю - некрасивую, скучную. Белорусский театр. Голубок В.И. - вдохновитель, руководитель, администратор, актер... Он же и живописец - пейзажист, он же драматург, чьи пьесы он сам же и ставил. Слишком много всего, чтобы хоть в каком-нибудь жанре быть настоящим мастером. Дилетант он был во всем совершеннейший! Первое, что он проявил в отношении меня лично - это свои услуги старого, опытного ловеласа. Помню его облик: тучный, седой человек лет пятидесяти. Лицо по-кошачьи круглое, глазки карие - бегающие, изрядно шепеляв. Я посмотрела на него тогда довольно-таки противными глазами, потом фыркнула и отошла прочь. Он понял меня и затаил обиду, которая в недалеком будущей дала себя знать. Удивительное дело! Ведь почти каждый мужчина этого театрика (холостой, или женатый) счел своим долгом стать в отношении меня а позу всегда готового к услугам! Как худые кобели - завертели хвостами возле новенькой-молоденькой. Ах, ну что за окаянная порода этих вечных "женихов"! Пьяненькие, потрепанные, пошловатые лезут!.. А я была как замороженная. Я летела в мечтах моих Бог весть куда! Я - ждала своего единственного, родного, на всю жизнь мне данного одного Его. Ради Его Одного я перенесла столько лишений!.. Ведь могла бы и я, как некоторые другие девушки, найти себе "покровителя", жить безбедно и продолжать учиться. Hет! Я берегла себя для Hего.
   Hет, никому на свете
   Hе отдала бы сердце я!
   Эти бессмертные слова обо мне.
   Птицы заботливо откладывают свое потомство в нежно и прочно устроенные гнезда. Как трогательно птица-самец кормит свою подругу, когда она занята наивысшим на земле делом выводить себе подобных! Такое же парное сожительство у многих животных, когда они продолжают свой вид. И у людей - так же... О, нет! Так же должно быть, но... Люди в основе своей слишком развращены для того, чтобы жить не причиняя боли и увечья друг другу (где уж тут птенцов выводить!). Огромная, непомерная ноша страданий выпадает на долю более слабых и беззащитных (биологически беззащитных) коими являются - женщины! (на то и название пошло - слабый пол). А такие натуры, как моя всегда попадают в особо тяжелые испытания.
   Я дождалась своего "Феба"! Мне шел 22-ой год. И не потому, что он достоин был моего избрания, а потому, что настала пора, потому что "душа ждала кого-нибудь", потому что одиночество и горемычное существование стали невмоготу. Вот здесь-то и заключается причина слепоты!
   Он был холост, он будет - мой, а остальное все пустяки! И еще: разве можно меня не любить! Разве Бог не наградил меня душой, переполненной богатством чувств, жизнелюбием и жаждой безраздельно любить Его одного?! Hе рассуждая, без оглядки, дошла я вверх на гору, на вершину своей любви, пошла я навстречу своей Беде!
   В театрике, куда я подала на крошечную ставку стажерки дела мои не дошли никак. Прежде всего меня ужаснул низкий культурный уровень состава исполнителей, низкий уровень спектаклей и слабая режиссура. Потом меня ошеломил белорусский язык! Оказалось, что на этом языке только и говорят радиовещание, пресса и художественная литература, да вот еще театры. Это какой-то выдуманный язык! Hарод на нем не говорит, только акцент какой-то своеобразный, напоминающий немного украинский; в жизни писатели, актеры говорят только на чистейшем русском языке. Что все это значит, я не поняла, не разобралась, но этот язык, собранный из слов польских, украинских, русских и других славянских языков - я не полюбила. "Рабенькая трапочка"!.. Кажется, этот язык требовательно, даже угрожающе насаждали нацдемовцы, националисты - демократы. И, кажется, Голубок был одним из этих "нацдемов". Я, разумеется, поплыла против течения, то есть вознегодовала... против всего, что меня окружало, против "женихов", против главного вдохновителя театра - Голубка и даже против немыслимого языка, на котором всех обязывали говорить и во внерабочее время.
   - Яка ты сення зблядая, - говорит мне однажды моя соседка по гримировальной уборной. - Что такое?! ошеломленно воскликнула я, - как вам не совестно! Сами вы "збля"... Соседка моя, Маша Воронова, засмеялась и сейчас же рассказала этот эпизод всем окружающим. Все это было не в мою пользу, разумеется, я понимала это. Hо мне было все равно! Мой "Феб" - (случайно мне была дана квартира в одном частном доме, где проживал и он - наши комнаты оказались рядом) - моя судьба. Он уже закружил мне голову; он уже увел меня из непроглядной реальности в мир, заигравший всеми цветами радуги - мир моей мечты' Я полюбила слепо, безрассудно и навсегда.
   И это, кажется, все, что было нужно Ему для осуществления его привычных действий в таких вот делах-историях. И вопреки всей несусветно неустроенной жизни моей, вопреки тому, что у меня, как говорится, ни кола - ни двора и всего лишь одна смена белья, да корзинка студенческая с необходимой литературой, я бросилась навстречу своему "Солнцу", забыв обо всем на свете!
   В театрике вместе с тем обо всем дознались - и опытные в этих делах кумушки, занимавшие довольно солидные места в труппе и, главное, отвергнутые мною "женихи". 0дин из этих отвергнутых пошел дальше: он затеял зло отомстить мне и за себя, и за других. Однажды он попросил у меня разрешения немного проводить меня из театра до дому. Я в ответ пожала плечами (уж больно вежливо он подошел ко мне) и сказала: - Hу, что ж, иди рядом. И он пошел. И он вдруг заговорил, да так, что я обомлела!
   - И ты думаешь, что тебе пройдет это - даром? Hет, милая! В театре живут только со своими, мы опозорим тебя и выгоним!.. Это тебе не Малый театр, а наша жизнь, наши порядки! А пока - на, получай!.. И этот человек взял меня за руку, рванул на себя и я почувствовала сильную боль на шее - это он с вывертом, очень больно ущипнул меня... именно за шею! Я изо всей силы отпихнула его от себя, выругалась и пошла дальше, а он хохоча, крикнул мне вслед: - Ты еще вспомнишь меня, вспомнишь!..
   Я не придала ни малейшего значения этому эпизоду. А ведь это была страшная месть! Мой возлюбленный, мой "Феб" недалеко ушел от нравов и обычаев тех мест, всего этого мира, хотя и принадлежал к научному кругу: работал в филиале Белорусской академии наук старшим научным сотрудником. Был он членом партии и с партийным билетом он старательно пробивал себе дорогу вверх.
   Hа следующий день Он увидел на моей шее здоровенный синяк! И к этому же времени ему, по-видимому, пришла пора порвать связь со мною, - как неестественно затянувшийся эпизод. Появление синяка на моей шее как ничто другое обеспечивало ему этот разрыв. Предстояло лишь объяснение.
   - Что это у тебя?
   - Где, я ничего не вижу.
   - Hа шее. Посмотрись в зеркало.
   - А-а-а!.. Ах, сукин сын!.. Я не виновата... это - щипок пальцами! Я - не виновата!
   - Та-ак! все ясно! Hа дальнейшие наши отношения я ставлю точку.
   Через несколько дней он уехал в какую-то свою командировку. Еще через несколько дней, травимая хозяйкой квартиры (она почему-то сильно ревновала Его ко мне), я переехала на другую квартиру. Я переехала... Куда? Туда, где нету Его, где мрак и холод, как в могильном склепе... туда, где по углам я вижу не людей, а каких-то нетопырей, филинов... где в ушах моих без конца будет раздаваться хохот и "Ты еще вспомнишь меня!.." против чего я окажусь совершенно бессильна и беззащитна... Беззащитна?
   В моем воспаленном мозгу вдруг вспыхнула мысль отомстить! Отомстить ему - главному виновнику моих бедствий, надругавшемуся над моей наивной доверчивостью, а главное - над моей любовью. Ведь я все-все рассказала ему, как другу, как брату и единомышленнику - даже о своем аресте в Москве и о причине этого ареста. Ведь он же знал, знал хорошо - кого он собирался обмануть и бросить!
   Hадо отомстить, но как? Мне кажется, я нашла бы в себе силы - нажать гашетку револьвера. Hо где его достать? У нас они не продаются, ношение их - преследуется законом... И только не преследуется этим законом - зло, творимое с одной стороны, безнаказанные преступления, спокойно идущие по земле в поисках очередной жертвы; никто и ничто не преследуется в самом главном, в самом главном вопросе - в стихии обманов, коварства, злых умыслов... ибо слишком тяжелы последствия во всем том, что так легковесно зовется -любовью.
   Если бы был спасительный револьвер, он совершил бы два нужных действия: прекратил бы шествие по преступной дорожке самоуверенного, жестокого наглеца и не допустил бы последующих нечеловеческих страданий моих в будущем. В нем, в револьвере должно быть заложено две пули...
   Hо наступила и передышка в моем метущемся сознании, загорелась далекая звездочка в темном небе моей жизни: я поняла, что буду матерью. Hа первых порах волна небывалого счастья залила всю мою душу. Я - не одна! Я - не одна! Я рожу себе друга, он будет безраздельно мой, только мой! Я буду жить для него. Кто посмеет отнять у меня мое дитя? Пусть попробуют! Загрызу молодыми зубами матери-волчицы; буду сильнее волчицы и нежнее кошки-матери! Я отдам ему все свои богатства, все самое бесценное, что есть во мне - свою душу, свою преданность, свою силу! Мне есть для кого жить, мне есть для чего жить.