…«Браво!», «Брависсимо!», «Бис!» – неистовствовала, как всегда, галерка. Партер просто рукоплескал – солидно, но без устали. Эпоха скандирования еще не наступила, и потому сигналом к повторам служило нестройное, раздававшееся со всех сторон: «Бис!»
Цирковой зритель воспитан. Он никогда не требует, чтобы его угощали дублем. То ли потому, что сознателен, понимает физическую отдачу исполнителей, то ли просто знает тщетность таких попыток – в цирке номера не бисируют. Но здесь был зритель театральный, а номер почти цирковой. И появление конферансье, пытавшегося объявить очередных исполнителей, встречала волна зрительского недовольства… Миша Гаркави разворачивал свой могучий корпус в сторону кулис и беспомощно разводил руками, ничего, дескать, не могу поделать, придется еще разочек… Восьмерка полуакробатов, изрядно обессилевших, натянув на лица улыбки, выбежала на поклон и, несмотря на закон «Синей блузы», запрещавший бисировать, осталась на этот раз на сцене.
Я лег на спину, поднял под прямым углом конечности и тут же ощутил на них тяжесть двух своих коллег, выполнивших полустойки. Потом стало легче – половина их веса приняла на себя пара, стоявшая у меня в голове и ногах. Они подхватили ноги верхних партнеров под мышками и направили их тела параллельно полу. Линии этой пирамиды вытянулись в струнку и застыли. Одновременно на фоне этой схемы выстроилась другая, совсем простенькая – двое мужчин подняли за ноги и за руки распластавшуюся партнершу и дали ей возможность прогнуться животом вниз. Вырубили общий свет, пирамиду выхватили прожектора, и началось действие. Я поочередно сгибал и разгибал конечности, приводя в движение «рычаги», которые изображали мои верхние товарищи. В это время вторая группа крутила женщину, создавая эффект вертящегося барабана. Зритель видел перед собой приведенный в действие вращающийся механизм. Номер назывался «Машина»…
Уж около месяца работаем мы в Киевском театре миниатюр. Ежедневно даем не менее двух спектаклей. В субботу и воскресенье по три. Но на каждом спектакле зал переполнен. За квартал от театра во всех направлениях жаждущие попасть на «Синюю блузу» спрашивают лишние билеты.
По дороге на последний спектакль гастролей в автобусе между Грановским и местным театральным администратором возник разговор.
– Приезжайте еще, – сказал администратор. И добавил: – На недельку.
– Почему на недельку? Уж ехать, так на месяц.
– Боюсь, что вы исчерпали зрительский ресурс. Семьдесят спектаклей дали – всех желающих охватили, На неделю еще, может, и хватит зрителя, а дальше пойдет работа в полупустом зале…
– Оставьте… Уверяю вас, и месяц и два будем работать, и в последний день публика станет ломиться так же, как ломилась в первый.
– Не спорьте со мной, я лучше знаю своего зрителя…
– А я как раз готов с вами поспорить.
– Гм… – Администратор достал из кармана массивные золотые часы, подкинул их на ладони и, неторопливо почесывая затылок, проговорил: – Давайте так… Осенью я вам устрою ангажемент на те же семьдесят спектаклей. Если вы окажетесь правы, я отдаю вам эти часы.
Мы слушали этот разговор и посмеивались, не принимая слова администратора всерьез. Но…
Осенью наша группа еще раз посетила Киев, и оттуда Грановский увез «трофей» – золотые часы администратора Киевского театра миниатюр. Миша категорически отказывался от сего приза. Но администратор заявил, что речь теперь уже идет не о часах, а о его верности собственному слову.
Большим успехом у зрителя пользовалась знаменитая впоследствии танцевальная пара – Анна Редель и Михаил Хрусталев. Но, кажется, приглянулась публике и другая – Елизавета Иванова и Михаил Сушков.
Прима-балерина московской оперетты Елизавета Иванова оказала мне большую честь, взяв в партнеры. Несмотря на то, что в ГИТИСе довольно успешно занимался танцем, овладевал искусством поддержек, я все-таки с немалым трепетом отнесся к этой работе. Лиза успокаивала меня, говорила: бывший ее партнер много хуже. Мне, однако, не улыбалось положение «лучше плохого», и я буквально болел этим номером.
Он начинался с индийского танца, обильно насыщенного поддержками. Затем трансформировался в чарльстон, а из него в матросское «яблочко».
Наш реквизит лежал на стульях, стоявших в глубине сцены. Отработав индийский, бросался к ним, сбрасывал чалму, золотую парчу, сдергивал со щиколоток зажимы, собиравшие клеш в шаровары, и публика, как ни напрягалась, не могла узнать в пижоне, облаченном в широченных плечей сиреневый пиджак и белые клеши, только что мелькавшего перед ней индийского факира. Подобное превращение происходило и с моей партнершей. Затем так же мгновенно, у тех же заветных стульев оборачивались мы и матросами.
Секрет такой скорости в специальной конструкции костюмов, которые в театре называют аппликативными.
Куда труднее давался внутренний переход в новый образ – перевоплощение из напыщенного, неторопливого факира в вертлявого фата, танцующего бесшабашный чарльстон, и отсюда в лихого матроса…
Первое время я ощущал эти переходы чуть ли не физически, как при резком тормозе. И смена музыки, смена характера движений вызывали неприятное чувство. Оно усугублялось сознанием того, что сажаю кляксы на весь номер – каждое начало получалось вялым, неточным, неэффектным. Но потом привык, и мне даже нравился этот пружинистый «переброс».
Я начал учиться танцу поздно – в двадцать два года. Однако не на пустом месте. Спорт оказался неплохой платформой… Во всяком случае, тем из моих гитисовских товарищей, кто прежде спортом не занимался, танец давался гораздо хуже.
…«Синяя блуза» объездила всю страну. Мы работали не только на крупных площадках. Случалось, на полустанке загоняли платформу в тупик и на Ней играли спектакль. Разумеется, шла лишь та часть программы, которую возможно выполнить на такой сцене.
В 1927 году начались зарубежные гастроли. «Синяя блуза» отправилась в Германию. Я, к сожалению, поехать не смог – подоспели выпускные экзамены в ГИТИСе, поэтому пришлось вообще уйти из труппы.
Однако со сценой я не расстался, поскольку сразу получил приглашение в оперную студию «Музыкальная драма». Руководитель, известный дирижер А. Б. Хассин и заведующий постановочной частью артист Большого театра В. Л. Нардов предложили мне спеть партии Онегина, Спаланцини из оффенбаховских «Сказок Гофмана»… Ставили здесь «Паяцы» Леонковалло, «Севильского цирюльника» Россини. Вокал – моя основная специальность, поэтому вряд ли стоит говорить о том, какое удовольствие доставила мне работа в опере, особенно исполнение партий под оркестр. Но длилось это недолго – в конце 1928 года «Музыкальная драма» распалась. Два года арендовала она помещение в ГИТИСе, проживая здесь на птичьих правах. Но учебный процесс института расширялся, росла численность студентов, а с этим подрастала и нужда в классах. Словом, ГИТИС отказал нам в помещении…
В 1929 году меня снова позвали в «Синюю блузу». Я проработал здесь до 1932 года, пока и она не распалась. Жаль, но это случилось… Исход, пожалуй, диалектичный и вполне ожидаемый.
«Блуза» себя изжила. Ее затопило наводнение, которое она сама же и вызвала… Черный костюм косили всегда и, наверное, еще долго будут носить. Какой-нибудь в искорку быстро выходит из моды. «Синяя блуза» была слишком специфичной, броской. Слишком много людей натянуло ее на себя. И она приелась. Возникло ощущение тривиальности, надоевшего штампа. Актеры стали разбегаться по разным театрам – брали их с удовольствием. Заменить же их оказалось делом, увы, нелегким – универсалы! На том и закончил свое существование этот шумный и нашумевший театр…
Отдача
За окном вагона неслась лоскутная, по-майски пестрая земля. Неслась под перестук колес, под резкие, визгливые вскрики паровоза. И чудилось мне, что она бежит от меня – безоглядно назад, в мою прошлую жизнь. Земля догоняла прошедшее время, а поезд неуклонно вез меня в будущее… Поезда никогда не двигаются вспять – только вперед. И этот вез меня убежденно, бесповоротно, с пугающей однозначностью… Вперед! Выбор сделан!
Паровоз тащил меня вместе с моей тяжестью на душе ровно, легко и уверенно – его эта тяжесть не утомляла. А я думал: не вернуться ли к начальной точке – туда, где сделан выбор? Не перерешить ли? Но… поезда не ходят вспять…
Бывают судьбы спокойные: родился, учился, поступил на предприятие… и с него же ушел на пенсию…
Моя судьба оказалась непоседливой, ветреной, с уймой поворотов, зигзагов. Единственно постоянная черта в ней заключалась в том, что она избрала некий меридиан, пролегавший вдоль передовых позиций времени, и по нему бросала меня с места на место.
Осенью 1934 года глазастая, всеведущая судьба бросила меня в мир фантастический. Обыватели «реалисты» принимали меня за великовозрастного фантазера-лгунишку, когда рассказывал им о собственных рабочих буднях. В отличие от нынешних поколений, которых ничем не удивишь, человечество в ту пору еще нe утратило способность разевать рот от изумления.
Сказочный мир расположился на улице 25-го Октября, в здании, что напротив ГУМа. И каждый день, являясь сюда на работу, в распоряжение режиссера Виктора Геймана, я переживал чувство, похожее на то, что испытывали, вероятно, древние жрецы, считая себя избранниками божьими. Поражало не столько само чудо, сколько тот факт, что именно я попал в число немногих людей, которые опускали в купель это новорожденное дитя. Удивительный жребий: оказаться у самых истоков новой эпохи! Повторяю: современника трудно удивить. Но он все-таки удивится, когда узнает, что рождение советского телевидения относится к 1934 году.
Да, осенью 34-го я вместе с Розовской-Прониной, впоследствии известным педагогом по классу вокала, преподавателем института имени Гнесиных, исполнял сцену из «Евгения Онегина», пел «Вы мне писали, не отпирайтесь…» перед телекамерой и на небольшом, подобном кавээновскому, экране видел свое изображение.
Я ушел с головой в это новое дело, порою сутками не вылезал из лаборатории, забывая даже о спорте. Но старая любовь, говорят, не ржавеет…
В 1935 году из Свердловска в ВСФК пришла заявка, в которой спортивная общественность города просила прислать футбольного тренера для местной команды мастеров. В совете физкультуры эту должность предложили мне.
Первое, спонтанное чувство, которое я испытал, видимо, точнее всего говорило о моем истинном призвании, предназначении в жизни. Меня захлестнула волна радости. Перспектива профессиональной спортивной работы – с командой мастеров в таком крупном городе, как Свердловск! – с ходу вытеснила из головы и сердца увлечение режиссерской работой, заставила забыть о музыкальном и театральном образовании. И только к вечеру того дня подключился трезвый рассудок, который внес сомнения… Он внес расчет, прагматизм в рассуждения, но действовал вопреки желанию души. И как ни старался я наступить на горло собственной песне – тщательно взвесить, обдумать, подойти к делу без эмоций, – в тайне от самого себя знал, к чему приду, на чем остановлюсь.
Тренерство для меня – дело не новое. Я уже говорил, что тренировал команду РАБИСа. Но то общественная работа, на общественных началах: не те задачи, не та ответственность. Актеры обожали играть в футбол, но мало кто из них задавался целью утвердить себя в спорте, тем более попасть в большой спорт. Сейчас шла речь о большом футболе. Я чувствовал, что это моя стихия, что мне есть что сказать в этой профессии.
Понял вдруг, что мне привалило счастье, когда подумал о судьбе многих атлетов – даже больших и удачливых. Вспомнил о драматичных исходах: пьедесталы, успех… и вдруг резкий отрыв – отлучение от спорта – по возрасту, устали, мол, и хватит. Но дело не столько в переходе из яркого света в густую тень, сколько в другом. Случается это в момент, когда атлет не просто постигает, но и осмысливает тайны спортивного мастерства, когда технология достижения спортивных вершин становится для него открытой книгой, когда в нем томится опыт – распирает, пытаясь вырваться наружу. И… безуспешно. Добровольно ли спортсмен обрек себя па такое бесплодие, или так сложились обстоятельства, но рано или поздно оно ляжет ему тяжелым бременем на душу.
Итак, выбор сделан. И вот теперь, в поезде набросились сомнения. Все вдруг осветилось с другой стороны, все заработало на подрыв моей веры.
Я успокаивал себя надеждой на то, что в Свердловске удастся совместить футбол с театром. Лгал себе в глубине души, зная наперед, что ничего из этого не выйдет. Я мог сочетать три больших, трудных дела: учиться в ГИТИСе, работать в «Синей блузе» и играть в большом футболе. Но два – тренировать команду и играть на сцене – мне не под силу, ибо тренерская работа забирает человека всего, без остатка.
Но еще в поезде, поближе к Свердловску, один разговор помог мне отсечь сомнения, погасить тревогу, понять, что решение, принятое мною, правильное.
У меня оказался разговорчивый, дотошный сосед. Он беззастенчиво допытывался – видимо, по праву пожилого человека, вступившего в беседу с молодым, – кто я да что? Отвечал ему скупо. Но даже по таким ответам несложно было разобраться в моих делах.
– Миша, вы сумасшедший! – сказал старик, узнав, от чего я уехал и к чему стремлюсь. – На первой же остановке пересаживайтесь в обратный поезд! На что вы сменили искусство, сцену? Может быть, карьеру известного певца, актера – на футбол?! Неужели вам интересней работа ногами, чем головой?!
– Извините, Александр Николаевич, но вы так говорите оттого, что немного наслышаны о первом и совсем ничего не знаете о втором.
– А что там знать, Миша, голубчик?! Человек повесился, если б постоянно сознавал, что отдает свою жизнь ничтожному делу. Поэтому, чтобы успокоить себя, он становится на путь самообмана и старается доказать себе, убедить в высокой сложности и значимости пустяка, которым увлекся…
– Опять-таки извините, но в вашем возрасте люди не меняют убеждений, как бы явно ошибочны они ни были. Поэтому не стану заниматься никчемным делом – переубеждать вас. Но даже если встать на вашу точку зрения и считать, что футбол – штука несерьезная, то и тогда я поступил правильно. И сейчас, начав рассуждать вслух, убеждаюсь в этом окончательно. Ведь я не играть еду, а учить! И не просто, а тончайшим приемам, высшей математике этого дела, еду профессорствовать в аспирантуру – тренировать мастеров!
– Но вы подумайте, Миша, театр…
– А что театр? В театре я лишь играю образ, а здесь… Учить, воспитывать человека, лепить… тоже образ! Только не игрушечный – настоящий. К тому же… Многие актеры хотели бы стать режиссерами. А тренер – тот же режиссер. Но разница в том, что театральный режиссер один раз ставит спектакль, и потом его повторяют десятки раз. А здесь каждая игра – премьера.
– Но вам не жалко, что столько сил затратили, овладели музыкальным искусством, и все впустую?
– Не впустую. Это пригодится. Суть техники музыканта-инструменталиста и техники спортсмена, как это ни странно вам покажется, одна и та же – и там и тут все сводится к владению мышцами. В обоих случаях главное – добиваться автономии мышц, более того, заставить отдыхать все, кроме тех, которым положено в данный момент работать. Так вот, музыканты это умеют делать гораздо лучше, чем спортсмены. Они отлично знают эту кухню. У них чутье на целесообразность движений. Я не знаю, что получится из меня, но в принципе тренер, владеющий музыкальным инструментом, – специалист с большим преимуществом. Отбирая на эту должность, я бы отдавал предпочтение спортсменам, которые хорошо играют на фортепиано, скрипке…
А наш поезд уже медленно вползал в тень вокзального здания. Громыхнул наконец буферами и замер. Тяжело и гулко отдувался паровоз. И это его «пакс… пакс…» откликалось в моей душе щемящей тревогой. Но теперь уже сомнений не было: я должен ступить на перрон своей новой жизни – той, что сам избрал вопреки мною же задуманным и с таким упорством осуществляемым планам. Легкость на сердце, с которой я ехал последние километры и которая пришла ко мне по той лишь причине, что, убеждая соседа, убедил самого себя, теперь как рукой сняло.
Я сошел на платформу, поставил чемоданы и за спиной услышал два слова…
– Михаил Павлович!
Я даже не сразу понял, что это относится ко мне, рефлекс на такое обращение еще не сложился, ибо отчество к моему имени приставляли крайне редко. Действующие спортсмены бывают обычно Мишами, Васями, Петями. Молодые актеры тоже… «Михаил Павлович» обязывало меня к новому поведению, непривычному, неопробованному, более замкнутому, ответственному, требовательному и даже жесткому. Мне предстояло сыграть роль мужа, хотя в душе я по-прежнему чувствовал себя юнцом.
Жаль свободного, легкодушного Мишу Сушкова!
Трое остановившихся у меня за спиной, не увидев должной реакции, собирались пройти мимо. Когда я наконец повернулся, один из них раскрыл было рот, чтобы извиниться, но я обратился сам:
– Вы встречаете Сушкова?
– Михаил Павлович? А мы уж хотели дальше идти… Моя фамилия Фролов. А это Цвиклич и Ананьев – члены совета «Динамо»…
Лицо Ананьева показалось мне знакомым. Но среди своих знакомых свердловчан не припоминал. Однако сразу же выяснилось, что Ананьев – москвич, в Свердловске недавно.
По праву земляка он повел разговор. Задал несколько дежурных вопросов типа: «Ну, как там Москва? Что там нового?…» И быстро выдохся. Дальше беседу пришлось поддерживать мне.
Говорил он вяло, тягуче, пряча глаза, глядя куда-то в землю. Я посматривал через плечо, надеясь на вмешательство Фролова и Цвиклича. Но те шли сзади, говорили меж собой, считая, что и нам, землякам, есть о чем побеседовать.
Сперва мне пришла в голову естественная для такого случая мысль: я ему не понравился. Но потом подумал, что у него просто замкнутый, угрюмый характер, неудобный в общении. Не исключено, однако, что привязчивый, верный, преданный. На таких людей иногда можно положиться больше, чем на веселых, жизнерадостных, симпатичных. А я уже инстинктивно искал опоры, шарил глазами в поисках исповедника, духовного наставника, человека, которому мог признаться в своей неопытности, слабости, растерянности, наконец. Человека, от которого мог бы получить совет, инструкцию, поддержку, увидеть в нем искреннее отеческое понимание.
Задавая в основном праздные вопросы, я все-таки решился спросить:
– Вы небось давно в команде играете, ребят знаете хорошо?
– Гм… – Уголок рта не спеша приподнялся, отразив что-то вроде иронии, и мгновенно вернулся на место. – Чего ж мне не знать?! Своими руками команду сделал, воспитал…
Пропустив мимо ушей эту фразу, я продолжал:
– Как коллектив, что за ребята?
– Поработайте, сами увидите…
– Это верно. Но мне все же хотелось предварительно что-нибудь знать.
– Чего тут знать?! Команда не из лучших на Урале… А хотите знать, то скажу. Знаете, из чего конфеты делают? Так вот из этого конфеты не сделаешь. – Он вдруг разговорился, и даже голос как-то окреп, стал энергичней, убедительней. – Игроки слабые. Многие вообще непонятно, как в мастера попали. Им медведь на ноги наступил, а они в футбол… Но думают о себе как о чемпионах. Сказать ничего нельзя – сами все знают… С дисциплиной неважно. Может, тебе удастся… – неожиданно перешел он на «ты».
– Но это ты имеешь в виду мастеров «Динамо». Мне-то вроде сборную города придется тренировать?
– Ну и что, сборную?! Выбор небольшой: «Динамо» да «Уралмаш». Остальные так… что твои московские дворовые команды. А «Уралмаш» не лучше «Динамо». Тут к твоему приезду школу по подготовке для сборной команды открыли… Они думают, что ты им чудеса на блюдечке поднесешь…
В глубине души я почувствовал, что откровенность свою надо попридержать, по крайней мере, повременить с ней. Но уже давно готовил фразу и не раз пытался вклинить ее в разговор и потому по инерции все-таки сказал:
– Напугал ты меня, Михаил. Честно признаюсь: я и без того дрожал, когда ехал сюда. У меня ведь тренерского опыта почти нет – всю жизнь играл…
– А если нет, зачем же браться?! У нас здесь не школа тренеров.
Полагаю, что, говоря это, Ананьев ставил перед собой цель совсем иную и рассчитывал на результат, крайне противоположный тому, которого достиг. Могу лишь сказать, что этими двумя фразами он с ходу внедрил в мою голову курс основ тренерского поведения. Во всяком случае, на меня вдруг нашло озарение – четкое понимание чего НЕ ДОЛЖЕН делать тренер. А если знаешь, чего не должен, то дальше вывод напрашивается сам: все остальное или должен, или. может.
Я понял: тренер никогда, ни при каких обстоятельствах не должен выглядеть слабым, беспомощным, жалким. Он имеет право исповедоваться только самому себе или людям, не имеющим никакого отношения к его работе. Он обязан быть искренним и откровенным… лишь после того, как ошеломил (и не менее!) своих подопечных талантом, профессиональным чутьем. Он не только может, но и должен показать, даже выпятить свои слабости, если эти слабости составляют не более двух-трех процентов от его силы. При этом он должен знать, что за девяносто восемь процентов силы его боятся, а за два процента слабости любят. (И тот, кто утверждает, будто боязнь и любовь несовместимы, видимо, судит о жизни но сентиментальным книгам, ибо любовь и боязнь живут всегда в сочетании и первая начинает вянуть, как только пропадает вторая, – такова, на мой взгляд, правда жизни!) Он непременно должен признавать свои ошибки… если прежде в девяти случаях из десяти оказывался правым (разумеется, не следует понимать эти цифры буквально).
Он должен всегда оставаться для игроков Михаилом Павловичем, в то время, как обратная связь этого положения нежелательна. Расстояние между тренером и игроками иногда стоит немного сокращать, но только в том случае, если оно достигло оптимальной величины. И еще: тренер должен быть актером, как, впрочем, и всякий педагог, но для этого совсем не нужно актерского образования – это свойство должно быть, как говорят, от бога.
Ядовитость Ананьева оказалась целебной. Злость, которую я испытывал к самому себе – раскиселился и в самый неподходящий момент, – мобилизовала меня. Я еще не понял, что Ананьев ничего против меня лично не имеет, что он лишь недоволен моим присутствием в городе, но уже чувствовал в нем потенциального разрушителя моего авторитета, человека, который станет поднимать на щит все мои промахи. Не понял, потому что с толку меня сбила его нетерпеливая прямолинейность, – обычно зависть ведет себя более гибко. Однако я все же подумал: с такими людьми нужно отбрасывать интеллигентность и почаще показывать погоны. Обращаясь к нему, стал подчеркивать «вы». Он это понял, засуетился, стал строить фразы так, чтобы избежать обращения, хотя удавалось ему это не всегда.
– Михаил Павлович, – сказал он наконец, – когда вы хотите увидеться с командой?
– Хороший вопрос, – ответил я ему сухо. – Сегодня, в семь часов вечера. Я хотел бы видеть сборную.
– Трудновато будет собрать… Динамовцев легче.
Эти все под рукой. Мы ведь с вами работники «Динамо», и жить, кстати, будете в городке «Динамо»… А уралмашевцев… Они все приезжие в основном. Москвичи да ленинградцы. С гонором. Скажут: почему сразу не предупредили? Я ведь назначил на завтра – думал, с дороги захотите денек отдохнуть… Но я постараюсь.
– Постарайтесь. А завтра с утра тренировка.
Я был доволен собой. И потому, что поставил Ананьева на место. Любовью ко мне он, понятно, не проникся, но он, кажется, из тех, кто вообще крайне редко испытывает это чувство. И потому еще, что почувствовал: кажется, нащупал верную линию поведения.
Что касается любви, то нынче, задним числом, могу сказать: тренер должен вести себя так, чтобы его любили, но он ни в коем случае не должен искать любви у своих питомцев.
Вечером, беседуя с футболистами сборной, я задал неожиданный, показавшийся сначала неуместным вопрос: как обстоят дела с детским футболом? Много ли официальных, зарегистрированных команд и насколько внимательно следят мастера за тем, что происходит в этом мире?
– Вам кажется этот вопрос несвоевременным, – сказал я. – Пришел, мол, новый тренер и в первый же день вместо того, чтобы ознакомиться с текущими делами, полез в дебри будущего. Но ведь если команда не заботится о завтрашнем дне, то это говорит только о том, что у нее нет стратегической цели. То есть, по сути дела, я спрашиваю: какова наша цель? Чего хотим добиться, зачем затребовали тренера из Москвы? Играли бы себе и играли.
– Товарищ Сушков, – перебил меня Ананьев, – вы, конечно, артист, человек с фантазиями. А нам знаете, фантазий не нужно. Нам дело нужно конкретное. Вот вы столичный тренер – вот и скажите, что нужно сделать, чтобы команда выигрывала.
Ананьева перебил возмущенный голос. Принадлежал он одному из трех братьев, игравших в «Динамо», Георгию Фирсову.
– Послушай, Ананьев, ты свою досаду на новом тренере не срывай. Ты хоть и из Москвы, а как был мужиком, так и остался им. Тебе скажи сейчас: положи копейку, завтра вместо нее найдешь здесь сто рублей, так ведь ни за что с копейкой не расстанешься, хоть и знать будешь, что другие на этом разбогатели… Вы извините, Михаил Павлович, что не даем вам говорить, но раз перебили, позвольте мне сказать, как я вас понял.
Цирковой зритель воспитан. Он никогда не требует, чтобы его угощали дублем. То ли потому, что сознателен, понимает физическую отдачу исполнителей, то ли просто знает тщетность таких попыток – в цирке номера не бисируют. Но здесь был зритель театральный, а номер почти цирковой. И появление конферансье, пытавшегося объявить очередных исполнителей, встречала волна зрительского недовольства… Миша Гаркави разворачивал свой могучий корпус в сторону кулис и беспомощно разводил руками, ничего, дескать, не могу поделать, придется еще разочек… Восьмерка полуакробатов, изрядно обессилевших, натянув на лица улыбки, выбежала на поклон и, несмотря на закон «Синей блузы», запрещавший бисировать, осталась на этот раз на сцене.
Я лег на спину, поднял под прямым углом конечности и тут же ощутил на них тяжесть двух своих коллег, выполнивших полустойки. Потом стало легче – половина их веса приняла на себя пара, стоявшая у меня в голове и ногах. Они подхватили ноги верхних партнеров под мышками и направили их тела параллельно полу. Линии этой пирамиды вытянулись в струнку и застыли. Одновременно на фоне этой схемы выстроилась другая, совсем простенькая – двое мужчин подняли за ноги и за руки распластавшуюся партнершу и дали ей возможность прогнуться животом вниз. Вырубили общий свет, пирамиду выхватили прожектора, и началось действие. Я поочередно сгибал и разгибал конечности, приводя в движение «рычаги», которые изображали мои верхние товарищи. В это время вторая группа крутила женщину, создавая эффект вертящегося барабана. Зритель видел перед собой приведенный в действие вращающийся механизм. Номер назывался «Машина»…
Уж около месяца работаем мы в Киевском театре миниатюр. Ежедневно даем не менее двух спектаклей. В субботу и воскресенье по три. Но на каждом спектакле зал переполнен. За квартал от театра во всех направлениях жаждущие попасть на «Синюю блузу» спрашивают лишние билеты.
По дороге на последний спектакль гастролей в автобусе между Грановским и местным театральным администратором возник разговор.
– Приезжайте еще, – сказал администратор. И добавил: – На недельку.
– Почему на недельку? Уж ехать, так на месяц.
– Боюсь, что вы исчерпали зрительский ресурс. Семьдесят спектаклей дали – всех желающих охватили, На неделю еще, может, и хватит зрителя, а дальше пойдет работа в полупустом зале…
– Оставьте… Уверяю вас, и месяц и два будем работать, и в последний день публика станет ломиться так же, как ломилась в первый.
– Не спорьте со мной, я лучше знаю своего зрителя…
– А я как раз готов с вами поспорить.
– Гм… – Администратор достал из кармана массивные золотые часы, подкинул их на ладони и, неторопливо почесывая затылок, проговорил: – Давайте так… Осенью я вам устрою ангажемент на те же семьдесят спектаклей. Если вы окажетесь правы, я отдаю вам эти часы.
Мы слушали этот разговор и посмеивались, не принимая слова администратора всерьез. Но…
Осенью наша группа еще раз посетила Киев, и оттуда Грановский увез «трофей» – золотые часы администратора Киевского театра миниатюр. Миша категорически отказывался от сего приза. Но администратор заявил, что речь теперь уже идет не о часах, а о его верности собственному слову.
Большим успехом у зрителя пользовалась знаменитая впоследствии танцевальная пара – Анна Редель и Михаил Хрусталев. Но, кажется, приглянулась публике и другая – Елизавета Иванова и Михаил Сушков.
Прима-балерина московской оперетты Елизавета Иванова оказала мне большую честь, взяв в партнеры. Несмотря на то, что в ГИТИСе довольно успешно занимался танцем, овладевал искусством поддержек, я все-таки с немалым трепетом отнесся к этой работе. Лиза успокаивала меня, говорила: бывший ее партнер много хуже. Мне, однако, не улыбалось положение «лучше плохого», и я буквально болел этим номером.
Он начинался с индийского танца, обильно насыщенного поддержками. Затем трансформировался в чарльстон, а из него в матросское «яблочко».
Наш реквизит лежал на стульях, стоявших в глубине сцены. Отработав индийский, бросался к ним, сбрасывал чалму, золотую парчу, сдергивал со щиколоток зажимы, собиравшие клеш в шаровары, и публика, как ни напрягалась, не могла узнать в пижоне, облаченном в широченных плечей сиреневый пиджак и белые клеши, только что мелькавшего перед ней индийского факира. Подобное превращение происходило и с моей партнершей. Затем так же мгновенно, у тех же заветных стульев оборачивались мы и матросами.
Секрет такой скорости в специальной конструкции костюмов, которые в театре называют аппликативными.
Куда труднее давался внутренний переход в новый образ – перевоплощение из напыщенного, неторопливого факира в вертлявого фата, танцующего бесшабашный чарльстон, и отсюда в лихого матроса…
Первое время я ощущал эти переходы чуть ли не физически, как при резком тормозе. И смена музыки, смена характера движений вызывали неприятное чувство. Оно усугублялось сознанием того, что сажаю кляксы на весь номер – каждое начало получалось вялым, неточным, неэффектным. Но потом привык, и мне даже нравился этот пружинистый «переброс».
Я начал учиться танцу поздно – в двадцать два года. Однако не на пустом месте. Спорт оказался неплохой платформой… Во всяком случае, тем из моих гитисовских товарищей, кто прежде спортом не занимался, танец давался гораздо хуже.
…«Синяя блуза» объездила всю страну. Мы работали не только на крупных площадках. Случалось, на полустанке загоняли платформу в тупик и на Ней играли спектакль. Разумеется, шла лишь та часть программы, которую возможно выполнить на такой сцене.
В 1927 году начались зарубежные гастроли. «Синяя блуза» отправилась в Германию. Я, к сожалению, поехать не смог – подоспели выпускные экзамены в ГИТИСе, поэтому пришлось вообще уйти из труппы.
Однако со сценой я не расстался, поскольку сразу получил приглашение в оперную студию «Музыкальная драма». Руководитель, известный дирижер А. Б. Хассин и заведующий постановочной частью артист Большого театра В. Л. Нардов предложили мне спеть партии Онегина, Спаланцини из оффенбаховских «Сказок Гофмана»… Ставили здесь «Паяцы» Леонковалло, «Севильского цирюльника» Россини. Вокал – моя основная специальность, поэтому вряд ли стоит говорить о том, какое удовольствие доставила мне работа в опере, особенно исполнение партий под оркестр. Но длилось это недолго – в конце 1928 года «Музыкальная драма» распалась. Два года арендовала она помещение в ГИТИСе, проживая здесь на птичьих правах. Но учебный процесс института расширялся, росла численность студентов, а с этим подрастала и нужда в классах. Словом, ГИТИС отказал нам в помещении…
В 1929 году меня снова позвали в «Синюю блузу». Я проработал здесь до 1932 года, пока и она не распалась. Жаль, но это случилось… Исход, пожалуй, диалектичный и вполне ожидаемый.
«Блуза» себя изжила. Ее затопило наводнение, которое она сама же и вызвала… Черный костюм косили всегда и, наверное, еще долго будут носить. Какой-нибудь в искорку быстро выходит из моды. «Синяя блуза» была слишком специфичной, броской. Слишком много людей натянуло ее на себя. И она приелась. Возникло ощущение тривиальности, надоевшего штампа. Актеры стали разбегаться по разным театрам – брали их с удовольствием. Заменить же их оказалось делом, увы, нелегким – универсалы! На том и закончил свое существование этот шумный и нашумевший театр…
Отдача
За окном вагона неслась лоскутная, по-майски пестрая земля. Неслась под перестук колес, под резкие, визгливые вскрики паровоза. И чудилось мне, что она бежит от меня – безоглядно назад, в мою прошлую жизнь. Земля догоняла прошедшее время, а поезд неуклонно вез меня в будущее… Поезда никогда не двигаются вспять – только вперед. И этот вез меня убежденно, бесповоротно, с пугающей однозначностью… Вперед! Выбор сделан!
Паровоз тащил меня вместе с моей тяжестью на душе ровно, легко и уверенно – его эта тяжесть не утомляла. А я думал: не вернуться ли к начальной точке – туда, где сделан выбор? Не перерешить ли? Но… поезда не ходят вспять…
Бывают судьбы спокойные: родился, учился, поступил на предприятие… и с него же ушел на пенсию…
Моя судьба оказалась непоседливой, ветреной, с уймой поворотов, зигзагов. Единственно постоянная черта в ней заключалась в том, что она избрала некий меридиан, пролегавший вдоль передовых позиций времени, и по нему бросала меня с места на место.
Осенью 1934 года глазастая, всеведущая судьба бросила меня в мир фантастический. Обыватели «реалисты» принимали меня за великовозрастного фантазера-лгунишку, когда рассказывал им о собственных рабочих буднях. В отличие от нынешних поколений, которых ничем не удивишь, человечество в ту пору еще нe утратило способность разевать рот от изумления.
Сказочный мир расположился на улице 25-го Октября, в здании, что напротив ГУМа. И каждый день, являясь сюда на работу, в распоряжение режиссера Виктора Геймана, я переживал чувство, похожее на то, что испытывали, вероятно, древние жрецы, считая себя избранниками божьими. Поражало не столько само чудо, сколько тот факт, что именно я попал в число немногих людей, которые опускали в купель это новорожденное дитя. Удивительный жребий: оказаться у самых истоков новой эпохи! Повторяю: современника трудно удивить. Но он все-таки удивится, когда узнает, что рождение советского телевидения относится к 1934 году.
Да, осенью 34-го я вместе с Розовской-Прониной, впоследствии известным педагогом по классу вокала, преподавателем института имени Гнесиных, исполнял сцену из «Евгения Онегина», пел «Вы мне писали, не отпирайтесь…» перед телекамерой и на небольшом, подобном кавээновскому, экране видел свое изображение.
Я ушел с головой в это новое дело, порою сутками не вылезал из лаборатории, забывая даже о спорте. Но старая любовь, говорят, не ржавеет…
В 1935 году из Свердловска в ВСФК пришла заявка, в которой спортивная общественность города просила прислать футбольного тренера для местной команды мастеров. В совете физкультуры эту должность предложили мне.
Первое, спонтанное чувство, которое я испытал, видимо, точнее всего говорило о моем истинном призвании, предназначении в жизни. Меня захлестнула волна радости. Перспектива профессиональной спортивной работы – с командой мастеров в таком крупном городе, как Свердловск! – с ходу вытеснила из головы и сердца увлечение режиссерской работой, заставила забыть о музыкальном и театральном образовании. И только к вечеру того дня подключился трезвый рассудок, который внес сомнения… Он внес расчет, прагматизм в рассуждения, но действовал вопреки желанию души. И как ни старался я наступить на горло собственной песне – тщательно взвесить, обдумать, подойти к делу без эмоций, – в тайне от самого себя знал, к чему приду, на чем остановлюсь.
Тренерство для меня – дело не новое. Я уже говорил, что тренировал команду РАБИСа. Но то общественная работа, на общественных началах: не те задачи, не та ответственность. Актеры обожали играть в футбол, но мало кто из них задавался целью утвердить себя в спорте, тем более попасть в большой спорт. Сейчас шла речь о большом футболе. Я чувствовал, что это моя стихия, что мне есть что сказать в этой профессии.
Понял вдруг, что мне привалило счастье, когда подумал о судьбе многих атлетов – даже больших и удачливых. Вспомнил о драматичных исходах: пьедесталы, успех… и вдруг резкий отрыв – отлучение от спорта – по возрасту, устали, мол, и хватит. Но дело не столько в переходе из яркого света в густую тень, сколько в другом. Случается это в момент, когда атлет не просто постигает, но и осмысливает тайны спортивного мастерства, когда технология достижения спортивных вершин становится для него открытой книгой, когда в нем томится опыт – распирает, пытаясь вырваться наружу. И… безуспешно. Добровольно ли спортсмен обрек себя па такое бесплодие, или так сложились обстоятельства, но рано или поздно оно ляжет ему тяжелым бременем на душу.
Итак, выбор сделан. И вот теперь, в поезде набросились сомнения. Все вдруг осветилось с другой стороны, все заработало на подрыв моей веры.
Я успокаивал себя надеждой на то, что в Свердловске удастся совместить футбол с театром. Лгал себе в глубине души, зная наперед, что ничего из этого не выйдет. Я мог сочетать три больших, трудных дела: учиться в ГИТИСе, работать в «Синей блузе» и играть в большом футболе. Но два – тренировать команду и играть на сцене – мне не под силу, ибо тренерская работа забирает человека всего, без остатка.
Но еще в поезде, поближе к Свердловску, один разговор помог мне отсечь сомнения, погасить тревогу, понять, что решение, принятое мною, правильное.
У меня оказался разговорчивый, дотошный сосед. Он беззастенчиво допытывался – видимо, по праву пожилого человека, вступившего в беседу с молодым, – кто я да что? Отвечал ему скупо. Но даже по таким ответам несложно было разобраться в моих делах.
– Миша, вы сумасшедший! – сказал старик, узнав, от чего я уехал и к чему стремлюсь. – На первой же остановке пересаживайтесь в обратный поезд! На что вы сменили искусство, сцену? Может быть, карьеру известного певца, актера – на футбол?! Неужели вам интересней работа ногами, чем головой?!
– Извините, Александр Николаевич, но вы так говорите оттого, что немного наслышаны о первом и совсем ничего не знаете о втором.
– А что там знать, Миша, голубчик?! Человек повесился, если б постоянно сознавал, что отдает свою жизнь ничтожному делу. Поэтому, чтобы успокоить себя, он становится на путь самообмана и старается доказать себе, убедить в высокой сложности и значимости пустяка, которым увлекся…
– Опять-таки извините, но в вашем возрасте люди не меняют убеждений, как бы явно ошибочны они ни были. Поэтому не стану заниматься никчемным делом – переубеждать вас. Но даже если встать на вашу точку зрения и считать, что футбол – штука несерьезная, то и тогда я поступил правильно. И сейчас, начав рассуждать вслух, убеждаюсь в этом окончательно. Ведь я не играть еду, а учить! И не просто, а тончайшим приемам, высшей математике этого дела, еду профессорствовать в аспирантуру – тренировать мастеров!
– Но вы подумайте, Миша, театр…
– А что театр? В театре я лишь играю образ, а здесь… Учить, воспитывать человека, лепить… тоже образ! Только не игрушечный – настоящий. К тому же… Многие актеры хотели бы стать режиссерами. А тренер – тот же режиссер. Но разница в том, что театральный режиссер один раз ставит спектакль, и потом его повторяют десятки раз. А здесь каждая игра – премьера.
– Но вам не жалко, что столько сил затратили, овладели музыкальным искусством, и все впустую?
– Не впустую. Это пригодится. Суть техники музыканта-инструменталиста и техники спортсмена, как это ни странно вам покажется, одна и та же – и там и тут все сводится к владению мышцами. В обоих случаях главное – добиваться автономии мышц, более того, заставить отдыхать все, кроме тех, которым положено в данный момент работать. Так вот, музыканты это умеют делать гораздо лучше, чем спортсмены. Они отлично знают эту кухню. У них чутье на целесообразность движений. Я не знаю, что получится из меня, но в принципе тренер, владеющий музыкальным инструментом, – специалист с большим преимуществом. Отбирая на эту должность, я бы отдавал предпочтение спортсменам, которые хорошо играют на фортепиано, скрипке…
А наш поезд уже медленно вползал в тень вокзального здания. Громыхнул наконец буферами и замер. Тяжело и гулко отдувался паровоз. И это его «пакс… пакс…» откликалось в моей душе щемящей тревогой. Но теперь уже сомнений не было: я должен ступить на перрон своей новой жизни – той, что сам избрал вопреки мною же задуманным и с таким упорством осуществляемым планам. Легкость на сердце, с которой я ехал последние километры и которая пришла ко мне по той лишь причине, что, убеждая соседа, убедил самого себя, теперь как рукой сняло.
Я сошел на платформу, поставил чемоданы и за спиной услышал два слова…
– Михаил Павлович!
Я даже не сразу понял, что это относится ко мне, рефлекс на такое обращение еще не сложился, ибо отчество к моему имени приставляли крайне редко. Действующие спортсмены бывают обычно Мишами, Васями, Петями. Молодые актеры тоже… «Михаил Павлович» обязывало меня к новому поведению, непривычному, неопробованному, более замкнутому, ответственному, требовательному и даже жесткому. Мне предстояло сыграть роль мужа, хотя в душе я по-прежнему чувствовал себя юнцом.
Жаль свободного, легкодушного Мишу Сушкова!
Трое остановившихся у меня за спиной, не увидев должной реакции, собирались пройти мимо. Когда я наконец повернулся, один из них раскрыл было рот, чтобы извиниться, но я обратился сам:
– Вы встречаете Сушкова?
– Михаил Павлович? А мы уж хотели дальше идти… Моя фамилия Фролов. А это Цвиклич и Ананьев – члены совета «Динамо»…
Лицо Ананьева показалось мне знакомым. Но среди своих знакомых свердловчан не припоминал. Однако сразу же выяснилось, что Ананьев – москвич, в Свердловске недавно.
По праву земляка он повел разговор. Задал несколько дежурных вопросов типа: «Ну, как там Москва? Что там нового?…» И быстро выдохся. Дальше беседу пришлось поддерживать мне.
Говорил он вяло, тягуче, пряча глаза, глядя куда-то в землю. Я посматривал через плечо, надеясь на вмешательство Фролова и Цвиклича. Но те шли сзади, говорили меж собой, считая, что и нам, землякам, есть о чем побеседовать.
Сперва мне пришла в голову естественная для такого случая мысль: я ему не понравился. Но потом подумал, что у него просто замкнутый, угрюмый характер, неудобный в общении. Не исключено, однако, что привязчивый, верный, преданный. На таких людей иногда можно положиться больше, чем на веселых, жизнерадостных, симпатичных. А я уже инстинктивно искал опоры, шарил глазами в поисках исповедника, духовного наставника, человека, которому мог признаться в своей неопытности, слабости, растерянности, наконец. Человека, от которого мог бы получить совет, инструкцию, поддержку, увидеть в нем искреннее отеческое понимание.
Задавая в основном праздные вопросы, я все-таки решился спросить:
– Вы небось давно в команде играете, ребят знаете хорошо?
– Гм… – Уголок рта не спеша приподнялся, отразив что-то вроде иронии, и мгновенно вернулся на место. – Чего ж мне не знать?! Своими руками команду сделал, воспитал…
Пропустив мимо ушей эту фразу, я продолжал:
– Как коллектив, что за ребята?
– Поработайте, сами увидите…
– Это верно. Но мне все же хотелось предварительно что-нибудь знать.
– Чего тут знать?! Команда не из лучших на Урале… А хотите знать, то скажу. Знаете, из чего конфеты делают? Так вот из этого конфеты не сделаешь. – Он вдруг разговорился, и даже голос как-то окреп, стал энергичней, убедительней. – Игроки слабые. Многие вообще непонятно, как в мастера попали. Им медведь на ноги наступил, а они в футбол… Но думают о себе как о чемпионах. Сказать ничего нельзя – сами все знают… С дисциплиной неважно. Может, тебе удастся… – неожиданно перешел он на «ты».
– Но это ты имеешь в виду мастеров «Динамо». Мне-то вроде сборную города придется тренировать?
– Ну и что, сборную?! Выбор небольшой: «Динамо» да «Уралмаш». Остальные так… что твои московские дворовые команды. А «Уралмаш» не лучше «Динамо». Тут к твоему приезду школу по подготовке для сборной команды открыли… Они думают, что ты им чудеса на блюдечке поднесешь…
В глубине души я почувствовал, что откровенность свою надо попридержать, по крайней мере, повременить с ней. Но уже давно готовил фразу и не раз пытался вклинить ее в разговор и потому по инерции все-таки сказал:
– Напугал ты меня, Михаил. Честно признаюсь: я и без того дрожал, когда ехал сюда. У меня ведь тренерского опыта почти нет – всю жизнь играл…
– А если нет, зачем же браться?! У нас здесь не школа тренеров.
Полагаю, что, говоря это, Ананьев ставил перед собой цель совсем иную и рассчитывал на результат, крайне противоположный тому, которого достиг. Могу лишь сказать, что этими двумя фразами он с ходу внедрил в мою голову курс основ тренерского поведения. Во всяком случае, на меня вдруг нашло озарение – четкое понимание чего НЕ ДОЛЖЕН делать тренер. А если знаешь, чего не должен, то дальше вывод напрашивается сам: все остальное или должен, или. может.
Я понял: тренер никогда, ни при каких обстоятельствах не должен выглядеть слабым, беспомощным, жалким. Он имеет право исповедоваться только самому себе или людям, не имеющим никакого отношения к его работе. Он обязан быть искренним и откровенным… лишь после того, как ошеломил (и не менее!) своих подопечных талантом, профессиональным чутьем. Он не только может, но и должен показать, даже выпятить свои слабости, если эти слабости составляют не более двух-трех процентов от его силы. При этом он должен знать, что за девяносто восемь процентов силы его боятся, а за два процента слабости любят. (И тот, кто утверждает, будто боязнь и любовь несовместимы, видимо, судит о жизни но сентиментальным книгам, ибо любовь и боязнь живут всегда в сочетании и первая начинает вянуть, как только пропадает вторая, – такова, на мой взгляд, правда жизни!) Он непременно должен признавать свои ошибки… если прежде в девяти случаях из десяти оказывался правым (разумеется, не следует понимать эти цифры буквально).
Он должен всегда оставаться для игроков Михаилом Павловичем, в то время, как обратная связь этого положения нежелательна. Расстояние между тренером и игроками иногда стоит немного сокращать, но только в том случае, если оно достигло оптимальной величины. И еще: тренер должен быть актером, как, впрочем, и всякий педагог, но для этого совсем не нужно актерского образования – это свойство должно быть, как говорят, от бога.
Ядовитость Ананьева оказалась целебной. Злость, которую я испытывал к самому себе – раскиселился и в самый неподходящий момент, – мобилизовала меня. Я еще не понял, что Ананьев ничего против меня лично не имеет, что он лишь недоволен моим присутствием в городе, но уже чувствовал в нем потенциального разрушителя моего авторитета, человека, который станет поднимать на щит все мои промахи. Не понял, потому что с толку меня сбила его нетерпеливая прямолинейность, – обычно зависть ведет себя более гибко. Однако я все же подумал: с такими людьми нужно отбрасывать интеллигентность и почаще показывать погоны. Обращаясь к нему, стал подчеркивать «вы». Он это понял, засуетился, стал строить фразы так, чтобы избежать обращения, хотя удавалось ему это не всегда.
– Михаил Павлович, – сказал он наконец, – когда вы хотите увидеться с командой?
– Хороший вопрос, – ответил я ему сухо. – Сегодня, в семь часов вечера. Я хотел бы видеть сборную.
– Трудновато будет собрать… Динамовцев легче.
Эти все под рукой. Мы ведь с вами работники «Динамо», и жить, кстати, будете в городке «Динамо»… А уралмашевцев… Они все приезжие в основном. Москвичи да ленинградцы. С гонором. Скажут: почему сразу не предупредили? Я ведь назначил на завтра – думал, с дороги захотите денек отдохнуть… Но я постараюсь.
– Постарайтесь. А завтра с утра тренировка.
Я был доволен собой. И потому, что поставил Ананьева на место. Любовью ко мне он, понятно, не проникся, но он, кажется, из тех, кто вообще крайне редко испытывает это чувство. И потому еще, что почувствовал: кажется, нащупал верную линию поведения.
Что касается любви, то нынче, задним числом, могу сказать: тренер должен вести себя так, чтобы его любили, но он ни в коем случае не должен искать любви у своих питомцев.
Вечером, беседуя с футболистами сборной, я задал неожиданный, показавшийся сначала неуместным вопрос: как обстоят дела с детским футболом? Много ли официальных, зарегистрированных команд и насколько внимательно следят мастера за тем, что происходит в этом мире?
– Вам кажется этот вопрос несвоевременным, – сказал я. – Пришел, мол, новый тренер и в первый же день вместо того, чтобы ознакомиться с текущими делами, полез в дебри будущего. Но ведь если команда не заботится о завтрашнем дне, то это говорит только о том, что у нее нет стратегической цели. То есть, по сути дела, я спрашиваю: какова наша цель? Чего хотим добиться, зачем затребовали тренера из Москвы? Играли бы себе и играли.
– Товарищ Сушков, – перебил меня Ананьев, – вы, конечно, артист, человек с фантазиями. А нам знаете, фантазий не нужно. Нам дело нужно конкретное. Вот вы столичный тренер – вот и скажите, что нужно сделать, чтобы команда выигрывала.
Ананьева перебил возмущенный голос. Принадлежал он одному из трех братьев, игравших в «Динамо», Георгию Фирсову.
– Послушай, Ананьев, ты свою досаду на новом тренере не срывай. Ты хоть и из Москвы, а как был мужиком, так и остался им. Тебе скажи сейчас: положи копейку, завтра вместо нее найдешь здесь сто рублей, так ведь ни за что с копейкой не расстанешься, хоть и знать будешь, что другие на этом разбогатели… Вы извините, Михаил Павлович, что не даем вам говорить, но раз перебили, позвольте мне сказать, как я вас понял.