Страница:
На ряду с этими работоспособными кадровыми офицерами, попадались и никуда негодные. Таковым заведомо был капитан Мячин, командир 6-й роты, о совершенной физической трусости коего меня предупреждали со всех сторон. Как с ним быть? Я решился, на первых шагах своего командования, прибегнуть к консультации опытного командира, каким казался мне тогда Шиллинг. Я отправился к нему с визитом и спросил, как мне поступить с Мячиным. Насколько эта консультация являлась ложным шагом, я узнал лишь потом: Мячин приходился Шиллингу племянником. Командир 5-го полка объяснил мне, что обижать кадрового офицера никак нельзя, а надо постараться его пристроить к какой-нибудь спокойной должности - например, помощником дивизионного интенданта. Мячин как раз эту должность и занимал, но был отчислен за лень и нераспорядительность и возвращен в полк.
В первом же бою 30 августа 1915 г. я лично отдал роте Мячина приказ наступать. Грузный, ожиревший, с бледным потным лицом, командир роты Мячин подошел ко мне и доложил, что у него болит голова, и он просит разрешения уйти в тыл. Я ему ответил жестко, что или он будет немедленно наступать, или я его сейчас же застрелю. Он повел свою роту вперед. Вечером в день этого крайне успешного боя, где нам легко достались германские батареи, старший врач мне доложил, что вначале боя к нему на перевязочный пункт, под предлогом контузии, явились капитан Мячин и капитан Н. Каких-либо признаков контузии нет. Старший врач испрашивал указаний, выдать ли им перевязочное свидетельство и эвакуировать ли их в тыл. Я отчетливо ощущал, что мое снисхождение в данном случае вызовет разложение среди офицеров: как я буду требовать самопожертвования от молодежи, от прапорщиков, если старым кадровым офицерам спускаю с рук самые вопиющие гадости. Трудный вопрос я решил так: перевязочное свидетельство на контузию было отдано мною в приказе по полку для обоих капитанов, но с припиской, что вследствие позорного поведения их в бою я воспрещаю этим эвакуированным офицерам когда-либо возвращаться в полк. Им выдали копию этого приказа, и с этими позорящими документами они были отправлены в тыл. Один из них где-то там устроился, а Мячин в ноябре, когда полк стоял на отдыхе в Херсоне, прибыл туда. Дядюшка его уверил начальника дивизии, что я превысил свою власть, так как какие-то циркуляры воспрещают позорить офицеров в приказах. От имени начальника дивизии Шиллинг явился ко мне для производства расследования: он мне грозил чуть ли не судом за превышение власти, умолял меня отменить приказ, обещал, что Мячин ко мне не покажется, и он устроит его в другом месте. Я наотрез отказал и объяснил, что Мячин будет застрелен первым же офицером моего полка, если нарушит мой приказ и явится в наше расположение.
В периоды затишья в полк иногда возвращались офицеры, исчезнувшие под каким-либо предлогом в начале войны. Я относился к ним с изрядным недоверием и выдерживал их. Одного из них, капитана Березовского, имевшего в мирное время в полку репутацию лучшего работника, я имел слабость после смерти Древинга, временно допустить к командованию батальоном. Пришлось горько раскаяться. Батальон понес тяжелые жертвы и притом даром, расплодилась переписка, я был ранен и не мог убрать его немедленно; на мое счастье он сам вновь сбежал в тыл под благовидным предлогом.
Другую категорию офицеров составляли прапорщики. Как ни ценны были для поддержания на высоте строевого обучения и сохранения традиций полка кадровые офицеры, на какие жертвы ни шли многие из них, раненые по нескольку раз, но все же главную массу боевых начальников - командиров рот и взводов представляли прапорщики. Они же давали главную цифру убитых и раненых офицеров. А потери в офицерах в 6-м полку всегда были колоссальными.
В других полках офицеры группировались в тылу, и с ротами наступали только ротные командиры - очередные жертвы. В 6-м полку деление на очереди для офицеров не существовало и все шли в бой на своих местах. Бывали только случаи, что перед штурмом заботливый ротный командир ушлет под каким-нибудь предлогом фельдфебеля в тыл - чтобы было кому-нибудь собрать и привести в порядок после боя остатки роты.
31 декабря 1915 г., после двух первых дней зимней атаки австрийских позиций, я получил выговор от командующего 11-й армией Щербачева за то, что мой полк потерял на 600 солдат 13 офицеров, в том числе 3 убитых. Командующий армией указывал, что ресурсы государства в офицерах, даже прапорщиках, ограничены, и что нельзя швыряться офицерами так, как делаю я: в 6-м полку процент выбывших офицеров по сравнению с солдатами значительно превосходит общий уровень, что Щербачев приписывал моей чрезвычайной требовательности. Я не мог с этим согласиться. Мне самому очень тяжело было в течение трех суток наблюдать тела двух прапорщиков, висевшие на австрийской проволоке, но посылку солдат в бой без офицеров или с минимальным их числом я считал верхом безобразия. Выговор командующего армией не заставил меня изменить моей точки зрения на необходимость присутствия обильного количества офицеров в цепях, и через 3 дня после него, в результате неуспешной атаки I батальона 6-го полка на высоту 370, оборонявшуюся хорошим австрийским полком, в соседнюю со мной комнату принесли 10 раненых офицеров - весь офицерский состав трех атаковавших рот I батальона.
Чтобы уменьшить потери в офицерах, я принял лишь одну меру: чрезвычайно велики потери молодых прапорщиков, только что прибывших, незнакомых с условиями поля сражения, с необходимостью применяться к местности; масса их гибнет в первом же бою; насколько допускали условия, я решил выдерживать молодых прапорщиков в тылу, при учебной команде или при ротах пополнения в течение одного-двух месяцев, чтобы они освоились с требованиями боя, с традициями полка, и только затем вводил их в бой. Такая роскошь стала доступна мне только в 1916 г., когда фабрикация прапорщиков шла полным ходом. В конце концов удалось поставить дело так, что молодые прапорщики считали за большую честь быть поставленными в строй полка. Двух неподходящих, из массы в полторы-две сотни прапорщиков, поступивших в полк, я даже изгнал в тыл.
При широком расходовании офицерского состава мне конечно приходилось делать ставку на прапорщика по преимуществу, и этим определялась моя линия в офицерском вопросе. Прапорщик в 6-м Финляндском полку пользовался полным равноправием. Прапорщик командовал конными разведчиками, прапорщик был помощником полкового адъютанта, прапорщик командовал обозом II разряда. Прапорщик, успешно командующий ротой, мог быть спокоен, что он не будет смещен на должность взводного командира в случае прибытия из тыла кадрового офицера. В наградах прапорщикам отдавалось даже преимущество.
Прапорщика Козлова, получившего орден Георгия, и другого, еще более достойного прапорщика Косолапова, идеально спокойного командира 8-й роты, получившего в Германии высшее образование по химии красящих веществ, меня лишила мобилизация промышленности. Мне было бы очень легко задержать в полку этих надежных помощников; мне было очень тяжело расставаться с ними; уход их не мог произвести на их товарищей благоприятного впечатления; сами они инициативы не проявляли: и все же я не счел в праве эгоистические интересы полка поставить поперек интересам мобилизации промышленности и командировал их по их специальности в тыл. Но конечно было бы несравненно лучше, если бы лица, нужные промышленности, вовсе не привлекались в армию, чем отрывать их потом от нее с болью.
9-й ротой командовал студент Лесного института, прапорщик Ходский, серьезный, худой, высокий, пользовавшийся общим уважением, имевший громадное влияние на своих стрелков. Первое мое знакомство с ним было в бою 30 августа 1915 г., когда я верхом догонял его роту, оторвавшуюся при атаке вперед на 3 км, от своего батальона. В д. Шавлишки я наткнулся на раненого его роты; на вопрос, здоров ли его командир, раненый стрелок объяснил мне, что Ходский на его глазах первым вскочил в 3 избы этой деревни, занятые немцами: "Выстрелит в дверь из револьвера, шибанет ее ногой, крикнет что-то по-немецки, двух-трех немцев выволочит и бежит дальше". О подвигах Ходского мне еще много придется рассказать во II томе настоящего труда. Ему все удавалось, ни разу он не был ранен, пока 23 июня, при неудачном штурме, пуля не уложила наповал этого удивительного бойца в 20 шагах перед австрийским окопом.
Высокий красавец-весельчак, родом из Тифлиса, прапорщик Нижницкий, всегда имел в запасе уморительный кавказский анекдот. Один из них, передававший речь гласного тифлисской думы о пользе намордников для собак, для защиты от укусов малолетних учащихся, нам особенно памятен, так как, во время одного ночного наступления в Галиции в конце декабря 1915 г., когда под австрийским огнем в батальоне воцарилась сумятица, всех отрезвил звонкий голос Нижницкого, произнесший фразу из известного в полку анекдота: "куда мы идем, куда мы заворачиваем?". Одна рана Нижницкого прошла благополучно; вторая оказалась смертельной.
Другой прапорщик Роотс, деликатный, глубоко порядочный эстонец, вносил удивительную серьезность в исполнение своих обязанностей. Можно было быть уверенным, что отданный ему приказ будет выполнен до конца. 20 сентября 1915 г. он лежал тяжело раненый перед г. дв. Дровеники, который он неуспешно атаковал. Ему удалось растянуться в небольшой впадине, а германский пулемет с удаления в 50 шагов, старался его добить. Торчавший на животе Роотса футляр от бинокля был пробит 4 пулями. Ночью его удалось унести. В Бродах, глубокой осенью 1916 г. Роотс имел несчастье заболеть легкой, но мало почтенной болезнью. Он был слишком застенчив, чтобы посоветоваться с кем-либо, слишком подавлен, счел себя тяжелым преступником, нарушившим свой долг, и застрелился. Смерть этого бесконечно славного и порядочного мальчика тяжело сказалась даже на наших закаленных нервах.
Самым молодым, из 18-летних гимназистов, был прапорщик Зноско, высокий, худой, с ярким туберкулезным румянцем на щеках. В окопе чахотка сгубила бы его в несколько недель, об эвакуации он и слышать не хотел. Я взял его в пулеметную команду, и держал больше при штабе полка, под опекой старшего врача. В день боя под Красным, 10 июня, у него процесс обострился, температура поднялась до 39,5. Велико было мое удивление, когда я увидел во главе 4 пулеметов Максима, наступавших с резервным батальоном на Красное, прапорщика Зноско. Он сбежал от старшего врача и прятался не от австрийцев, а от меня, чтобы я не воротил его назад. Трясясь от лихорадки, он успел вскочить в Красное и выставить два пулемета вдоль главной улицы села, по которой шла контратака венгерского батальона, только что переколовшего до последнего нашу пулеметную команду Кольта и взвод 6-й роты. Пулеметы Зноско покончили с этой контратакой мгновенно.
Двух прекрасных прапорщиков я переманил из гвардейского егерского полка. Один из них, Ющенко, пришел ко мне тем более охотно, что ему, с его студенчески-социалистическими убеждениями, атмосфера гвардейского полка казалась непривлекательной. Он был искусным и разумным командиром 6-й роты. Он очень отважно бросался в атаку, но, захватив у неприятеля удобный для обороны пункт, немедленно устраивался в нем и образовывал устой боевого порядка, выдерживал самые яростные контратаки. В бою 10 июня он в брод, вдоль берега Стыри, обошел австрийскую проволоку, взял во фланг австрийскую позицию, пробежал вдоль окопов трех австрийских рот, уничтожая их защитников, вскочил в г. дв. Красное и защищался в помещичьем доме, пока не подошли наши резервы. А когда я приезжал в отпуск в Петроград, ко мне заходили его отец, профессор медицины, специалист по сердцу, и его мать; последняя очень просила меня беречь ее сына и не пускать туда, где летают пули и снаряды и где витает смерть. Как будто прапорщика Ющенко можно было бы запереть в обозе! Я ее успокаивал, что конечно все будет сделано. Потом в 1917 г. я предлагал Ющенко перейти ко мне, в штаб 5-й армии. Он ответил отказом - он в дивизионном комитете, он не может прекратить борьбу с разложением дивизии. В конце наступления Керенского, когда дивизия отказалась сражаться, а нужно было произвести разведку, Ющенко с тремя другими прапорщиками и двумя стрелками пошли вперед; все они были перебиты австрийцами.
Его товарищ, прапорщик Красовский, начальник команды конных разведчиков, мой телохранитель, отличался личной мне преданностью; свою массивную фигуру он в бою все время стремился держать, как бруствер, защищающий меня от неприятельских пуль. Конная разведка работала прекрасно; когда при позиционном сидении, штаб дивизии приставал с контрольным пленным, а роты такового не давали, Красовский спешивал 5-6 своих молодцов, уходил ночью и притаскивал австрийского дозорного. Когда я шел в опасное место, Красовский наряжал ко мне гиганта Чистякова, известного тем, что в снегах Карпат, глубиной выше пояса, он спасал раненых, оставшихся между нашими и неприятельскими окопами: санитары не могли работать на таком глубоком снегу, а Чистяков, схватив под мышку, как перышко, раненого, протаптывал себе путь. Пулемет, который ранил меня 14 июня 1916 г. в шею, одновременно пробил и фуражку Красовского{23}.
Когда осенью 1915 г. полк отошел на отдых в Херсон, в него прибыло одновременно свыше 20 прапорщиков - воспитанников учительских семинарий или народных учителей; типичным для этой партии был Эланский, очень надежный и серьезный человек, лидер социалистически настроенных прапорщиков, и Триандафиллов. Это были очень хорошие офицеры, лучшие, чем прапорщики из студентов - более избалованные городской жизнью и более оторванные от крестьянства. Эланскому для пробы я немедленно предоставил командование ротой. Он сразу вошел во все детали солдатского обихода, сам раздавал сахар стрелкам, выучил мгновенно весь состав своей роты на-зубок, приобрел огромный авторитет. Прекрасный командир, он был убит вместе с Ющенко при разведке дивизионного комитета летом 1917 г. Триандафиллов вскоре был дважды ранен, с большим успехом командовал ротой, оставил мне свой любопытный дневник, был сначала начальником штаба (тактическим советником) командира IV батальона Патрикеева, а затем заместителем начальника штаба РККА.
Все эти учителя были социалисты разных направлений; в этом я себя не обманывал. Хотя в ту эпоху я сам был далеко не сторонником социализма, но мне не оставалось ничего другого, как примириться с фактом, что я буду опираться преимущественно на социалистически настроенных офицеров. Как я, тогда либерал-индивидуалист, мог недурно ладить со своими прапорщиками? У меня была одна политическая цель - оказание немцам возможно более сильного отпора, и все подчинялось ей. Поглядывая на свою молодежь, на чрезвычайно по-крестьянски настроенных стрелков, я повторял себе, что еще Генрих IV заметил, что Париж стоит того, чтобы отстоять обедню. Социальная база царской России - помещики и буржуазия - была очень узка; она не охватывала полностью даже зажиточные верхи крестьянства. На такой социальной базе невозможно было вести затянувшуюся мировую войну. Необходимость расширения этой социальной базы за счет мелкой буржуазии и крестьянства может быть инстинктивно, но достаточно остро ощущалась многими командирами на фронте затянувшейся войны. Как показал опыт, полк, взяв новый курс, стал сражаться не хуже, а лучше. Той вспышке своей боеспособности, которую проявила царская армия в 1916 г., она обязана почти исключительно этому новому слою русской интеллигенции, влившейся в ее ряды{24}.
Если при расположении рот в резерве прапорщики значительно уступали в технике обучения кадровым офицерам, то у них было и преимущество: они часто беседовали со стрелками и вбивали им оборонческую точку зрения. Я вспоминаю, что, прибыв в Севастополь формировать Черноморскую десантную дивизию, я в начале февраля 1917 г. производил смотр полку, составленному из черноморских матросов, долженствовавшему войти в мою дивизию. Морские офицеры этого полка тщательно готовились к смотру: к их ужасу я отказался считать и смотреть белье и содержимое вещевых мешков, а подходил поочередно к нескольким матросам каждой роты и задавал такие вопросы: С кем мы воюем? За что воюем? Какие цели ставим себе? Какой интерес у русского крестьянства в этой войне и т. д. Ни одного отдаленно вразумительного ответа я не получил. Морские офицеры остолбенели и мямлили, что они этого со своими подчиненными не проходили. Они были совершенно оторваны от своих матросов; все это были офицеры кадровые или приближающиеся к кадровым, никого похожего на моих прапорщиков не было. Я прогнал полк, заявив, что если через три года войны они еще не знают, с кем и за что воюют, то дальше мне смотреть их не приходится. В 6-м Финляндском полку такой анекдот был совершенно невозможен.
Я поддерживал среди офицеров полка суровый режим. Женщины, хотя бы в облике сестер милосердия, в район полка не допускались. Алкоголь - только в исключительных случаях, в ограниченных дозах. Относительно карт мной было сделано предупреждение, что в моих глазах человек, обыгравший товарища, будет шулером, независимо от того, честно или нечестно соблюдал он правила игры, и я дал честное слово, что назову его шулером перед собранием всех офицеров. Когда, в спокойное время, я уезжал в отпуск, режим несколько нарушался, и появлялись по-видимому в небольших дозах сестры, вино, карты. Свою угрозу мне пришлось выполнить по отношению к прапорщику Городкову, влившемуся в полк с пулеметной командой Кольта, присланной из Ораниенбаума. Начальник команды Пчелин был достойный прапорщик, честно убитый у своих пулеметов в с. Красном. Но его помощник был явно опустившийся человек. Он играл в пьяном виде в орлянку с фельдшером, обыграл его; произошел спор, они подрались. Собрав всех офицеров, я объявил прапорщику Городкову, что он шулер, предложил ему уйти в землянку с предупреждением, что в его распоряжении 5 минут, чтобы застрелиться. Все ждали; выстрела не последовало; Городков был немедленно арестован и предан суду по обвинению в обыгрывании подчиненного; суд присудил ему 4 года каторжных работ.
Мне пришлось вести другой процесс, несравненно более затяжной. Древинг, сдавая мне командование полком, дал отчетливую характеристику всех офицеров; но когда дело дошло до прапорщика К., он затруднился - все данные о нем были противоречивы: красавец, прекрасно физически развитой, любезный и приятный собеседник, очень подвижной и предприимчивый, он имел какие-то странности, проявлял порой удивительное легкомыслие, вызывал редкие оценки со стороны своих товарищей. Его упрекали между прочим в том, что он одолжил у жителей велосипед, а при отступлении обстановка сложилась как будто так, что он не успел его отдать. К. мне лично на первых шагах очень понравился; поражали только его бродяжнические инстинкты - он как будто чувствовал себя очень мало связанным с ротой, в которой командовал взводом.
Когда 30 августа были захвачены германские батареи, я решил представить к ордену Георгия, помимо Патрикеева, одного прапорщика. Кто первый был у захваченных орудий? Прапорщик К. прибежал первым и сел верхом на пушку. Правда, его роль в бою оставалась темной. С дюжиной стрелков он отбился от роты, обстрелял немецкую цепь во фланг, затем пробежал к орудиям. Будь я поопытнее, я конечно предпочел бы Ходского или многих других офицеров, которые вынесли на себе всю тяжесть этого боя. Прапорщик К. был представлен и получил в командование роту. В бою 16 сентября на его роту идет главный натиск немцев; в ней какая-то неустойка; часть убежала. Впоследствии я узнал, что убежал первым из окопа сам командир - прапорщик К.; при этом он увлек с собой большую часть роты; но так как окоп был наполовину завален обстрелом тяжелых гаубиц и сквозного сообщения не было, то часть роты К. не сразу узнала о бегстве командира и другой части роты, осталась в окопах и отбила немцев, подошедших к полуразрушенной проволоке. Офицеры полка знали о проделке К., но стеснялись мне донести на товарища; так как все окончилось благополучно, я остался в неведении.
Наконец в ночь на 20 сентября 1915 г. полк переживал очень критические минуты; III батальон выставил сторожевое охранение, которое было прорвано; но бой батальона продолжался. К. командовал ротой сторожевого охранения и вдруг, около полуночи, приводит роту к д. Задворники, где располагался полковой резерв, и встречает меня. "Где ваш командир батальона?" "Там, впереди, ведет бой". "Как же вы - его резерв, решились без его приказа уйти? Немедленно возвращайтесь на ваше место в г. дв. Задворники и установите связь с командиром батальона". "Но там на моем месте теперь немцы". "На выбор - вы их выбьете, или я стреляю". Мой браунинг уперся в грудь К. Он ответил отчетливое "слушаюсь" и увел роту в темноту, где раздавались выстрелы и мгновениями вспыхивали огоньки. Минут через 6 после ухода К. раздалось несколько выстрелов совсем близко от резерва, в том месте, куда направился К. Через час я был на перевязочном пункте полка - в хате, расположенной на южной окраине той же д. Задворники. Старший врач доложил мне, что приходил раненый в ладонь прапорщик К. Делавший перевязку фельдшер обратил внимание на нагар, осевший на края раны; ясно, что выстрел был произведен в упор. Старший врач хотел задержать К. до моего распоряжения, но он самовольно, без перевязочного свидетельства, ушел в тыл. Я распорядился об уничтожении его представления к Георгию, находившемуся в штабе дивизии, и о предании его суду за бегство с поля сражения и за самострельство. Прапорщики, товарищи К., дали уничтожающие показания. По нескольким пунктам военных законов К. должен был подвергнуться высшей мере наказания. Но у него оказались связи, полк переходил из одной армии в другую, и соответственно передавалось и судебное дело о нем, тянувшееся почти полтора года.
Однажды, проходя с полком через какой-то этап, офицеры увидели в окно К., устроившегося временно в этапном батальоне. Я послал дозор арестовать его, чтобы расстрелять на месте и тем закончить затянувшееся следствие. Но длинные ноги и сильное сердце К. и тут ему не изменили - он удрал от дозора быстрее лани. Когда я лежал в тылу раненый, К. приходил просить меня о прощении его вины. Я отказал. Наконец, когда я уже покинул полк, К. судили, приговорили к смертной казни. Но понятие государственного интереса уже ослабело в развалившейся России - Брусилов заменял все расстрелы вечной каторгой. Когда наступила революция, К. оказался в числе жертв царского режима, был освобожден и восстановлен в звании прапорщика.
Я его встретил в 1920 г. на улице Москвы близ Ревсовета; он был штабным работником Красной армии, широко раскрыл мне свои объятия и хотел поделиться со мной воспоминаниями о дорогом прошлом, но я уклонился... Я должен был проявить к К., во многом симпатичному малому, полную твердость, так как то же преступление совершали стрелки; и какое право имели бы мы карать жестоко самострельство среди солдат, если офицеру оно сходило бы с рук?
Штаб полка неотлучно сопровождался офицерским собранием. Столовая подчас раскладывалась в 2 км от неприятеля. Хозяйственный Колтышев даже протестовал, утверждая, что я не в праве подставлять под расстрел кухню и столовую, купленные на частные средства офицеров. Однажды после обеда в Тарговицах, над столом, где только что закончили обедать офицеры, разорвалась шрапнель, перебила тарелки, ранила убиравших стол стрелков. Но я придавал огромное значение тому, чтобы офицеры были всегда хорошо накормлены, по возможности горячей пищей, чтобы я имел возможность оказать известное влияние на пришедших обедать офицеров резерва; наконец, спокойное, уверенное расположение штаба оказывало большое влияние на стойкость полка. Я слышал, как в начале войны капитальный трус ген. Раух привел в полную негодность свою прекрасную 2-ю гвардейскую кавалерийскую дивизию требованием, чтобы в штабе, при первом вторжении в Восточную Пруссию, на ночь лошади не расседлывались и ни один офицер не снимал сапог. Дивизия смеялась над начальником дивизии, лично поверявшим ночью, все ли офицеры спят в сапогах, чтобы в случае нужды можно было мгновенно испариться. Поэтому я всегда демонстративно раскладывал весь свой скромный багаж и раздевался на ночь, как дома{25}. Роты должны были знать, что я им верю и сплю спокойно вблизи неприятеля под их охраной.
Столовой заведовал симпатичный прапорщик Кудрявцев, киевский статистик, конечно народный социалист чистейшей воды. Ему было под пятьдесят лет, он имел право служить только в ополчении, по ошибке был зачислен в наш полк, кормил нас и был всеми почитаем, хотя за обедом мы любили подшутить, затронув его демократические идеалы, которые он сейчас же с яростью начинал отстаивать. Как только мы захватывали какой-нибудь рубеж у неприятеля, было известно, что командир полка начнет ругаться - почему нет артиллерийского наблюдателя и где копается в тылу прапорщик Кудрявцев.
В первом же бою 30 августа 1915 г. я лично отдал роте Мячина приказ наступать. Грузный, ожиревший, с бледным потным лицом, командир роты Мячин подошел ко мне и доложил, что у него болит голова, и он просит разрешения уйти в тыл. Я ему ответил жестко, что или он будет немедленно наступать, или я его сейчас же застрелю. Он повел свою роту вперед. Вечером в день этого крайне успешного боя, где нам легко достались германские батареи, старший врач мне доложил, что вначале боя к нему на перевязочный пункт, под предлогом контузии, явились капитан Мячин и капитан Н. Каких-либо признаков контузии нет. Старший врач испрашивал указаний, выдать ли им перевязочное свидетельство и эвакуировать ли их в тыл. Я отчетливо ощущал, что мое снисхождение в данном случае вызовет разложение среди офицеров: как я буду требовать самопожертвования от молодежи, от прапорщиков, если старым кадровым офицерам спускаю с рук самые вопиющие гадости. Трудный вопрос я решил так: перевязочное свидетельство на контузию было отдано мною в приказе по полку для обоих капитанов, но с припиской, что вследствие позорного поведения их в бою я воспрещаю этим эвакуированным офицерам когда-либо возвращаться в полк. Им выдали копию этого приказа, и с этими позорящими документами они были отправлены в тыл. Один из них где-то там устроился, а Мячин в ноябре, когда полк стоял на отдыхе в Херсоне, прибыл туда. Дядюшка его уверил начальника дивизии, что я превысил свою власть, так как какие-то циркуляры воспрещают позорить офицеров в приказах. От имени начальника дивизии Шиллинг явился ко мне для производства расследования: он мне грозил чуть ли не судом за превышение власти, умолял меня отменить приказ, обещал, что Мячин ко мне не покажется, и он устроит его в другом месте. Я наотрез отказал и объяснил, что Мячин будет застрелен первым же офицером моего полка, если нарушит мой приказ и явится в наше расположение.
В периоды затишья в полк иногда возвращались офицеры, исчезнувшие под каким-либо предлогом в начале войны. Я относился к ним с изрядным недоверием и выдерживал их. Одного из них, капитана Березовского, имевшего в мирное время в полку репутацию лучшего работника, я имел слабость после смерти Древинга, временно допустить к командованию батальоном. Пришлось горько раскаяться. Батальон понес тяжелые жертвы и притом даром, расплодилась переписка, я был ранен и не мог убрать его немедленно; на мое счастье он сам вновь сбежал в тыл под благовидным предлогом.
Другую категорию офицеров составляли прапорщики. Как ни ценны были для поддержания на высоте строевого обучения и сохранения традиций полка кадровые офицеры, на какие жертвы ни шли многие из них, раненые по нескольку раз, но все же главную массу боевых начальников - командиров рот и взводов представляли прапорщики. Они же давали главную цифру убитых и раненых офицеров. А потери в офицерах в 6-м полку всегда были колоссальными.
В других полках офицеры группировались в тылу, и с ротами наступали только ротные командиры - очередные жертвы. В 6-м полку деление на очереди для офицеров не существовало и все шли в бой на своих местах. Бывали только случаи, что перед штурмом заботливый ротный командир ушлет под каким-нибудь предлогом фельдфебеля в тыл - чтобы было кому-нибудь собрать и привести в порядок после боя остатки роты.
31 декабря 1915 г., после двух первых дней зимней атаки австрийских позиций, я получил выговор от командующего 11-й армией Щербачева за то, что мой полк потерял на 600 солдат 13 офицеров, в том числе 3 убитых. Командующий армией указывал, что ресурсы государства в офицерах, даже прапорщиках, ограничены, и что нельзя швыряться офицерами так, как делаю я: в 6-м полку процент выбывших офицеров по сравнению с солдатами значительно превосходит общий уровень, что Щербачев приписывал моей чрезвычайной требовательности. Я не мог с этим согласиться. Мне самому очень тяжело было в течение трех суток наблюдать тела двух прапорщиков, висевшие на австрийской проволоке, но посылку солдат в бой без офицеров или с минимальным их числом я считал верхом безобразия. Выговор командующего армией не заставил меня изменить моей точки зрения на необходимость присутствия обильного количества офицеров в цепях, и через 3 дня после него, в результате неуспешной атаки I батальона 6-го полка на высоту 370, оборонявшуюся хорошим австрийским полком, в соседнюю со мной комнату принесли 10 раненых офицеров - весь офицерский состав трех атаковавших рот I батальона.
Чтобы уменьшить потери в офицерах, я принял лишь одну меру: чрезвычайно велики потери молодых прапорщиков, только что прибывших, незнакомых с условиями поля сражения, с необходимостью применяться к местности; масса их гибнет в первом же бою; насколько допускали условия, я решил выдерживать молодых прапорщиков в тылу, при учебной команде или при ротах пополнения в течение одного-двух месяцев, чтобы они освоились с требованиями боя, с традициями полка, и только затем вводил их в бой. Такая роскошь стала доступна мне только в 1916 г., когда фабрикация прапорщиков шла полным ходом. В конце концов удалось поставить дело так, что молодые прапорщики считали за большую честь быть поставленными в строй полка. Двух неподходящих, из массы в полторы-две сотни прапорщиков, поступивших в полк, я даже изгнал в тыл.
При широком расходовании офицерского состава мне конечно приходилось делать ставку на прапорщика по преимуществу, и этим определялась моя линия в офицерском вопросе. Прапорщик в 6-м Финляндском полку пользовался полным равноправием. Прапорщик командовал конными разведчиками, прапорщик был помощником полкового адъютанта, прапорщик командовал обозом II разряда. Прапорщик, успешно командующий ротой, мог быть спокоен, что он не будет смещен на должность взводного командира в случае прибытия из тыла кадрового офицера. В наградах прапорщикам отдавалось даже преимущество.
Прапорщика Козлова, получившего орден Георгия, и другого, еще более достойного прапорщика Косолапова, идеально спокойного командира 8-й роты, получившего в Германии высшее образование по химии красящих веществ, меня лишила мобилизация промышленности. Мне было бы очень легко задержать в полку этих надежных помощников; мне было очень тяжело расставаться с ними; уход их не мог произвести на их товарищей благоприятного впечатления; сами они инициативы не проявляли: и все же я не счел в праве эгоистические интересы полка поставить поперек интересам мобилизации промышленности и командировал их по их специальности в тыл. Но конечно было бы несравненно лучше, если бы лица, нужные промышленности, вовсе не привлекались в армию, чем отрывать их потом от нее с болью.
9-й ротой командовал студент Лесного института, прапорщик Ходский, серьезный, худой, высокий, пользовавшийся общим уважением, имевший громадное влияние на своих стрелков. Первое мое знакомство с ним было в бою 30 августа 1915 г., когда я верхом догонял его роту, оторвавшуюся при атаке вперед на 3 км, от своего батальона. В д. Шавлишки я наткнулся на раненого его роты; на вопрос, здоров ли его командир, раненый стрелок объяснил мне, что Ходский на его глазах первым вскочил в 3 избы этой деревни, занятые немцами: "Выстрелит в дверь из револьвера, шибанет ее ногой, крикнет что-то по-немецки, двух-трех немцев выволочит и бежит дальше". О подвигах Ходского мне еще много придется рассказать во II томе настоящего труда. Ему все удавалось, ни разу он не был ранен, пока 23 июня, при неудачном штурме, пуля не уложила наповал этого удивительного бойца в 20 шагах перед австрийским окопом.
Высокий красавец-весельчак, родом из Тифлиса, прапорщик Нижницкий, всегда имел в запасе уморительный кавказский анекдот. Один из них, передававший речь гласного тифлисской думы о пользе намордников для собак, для защиты от укусов малолетних учащихся, нам особенно памятен, так как, во время одного ночного наступления в Галиции в конце декабря 1915 г., когда под австрийским огнем в батальоне воцарилась сумятица, всех отрезвил звонкий голос Нижницкого, произнесший фразу из известного в полку анекдота: "куда мы идем, куда мы заворачиваем?". Одна рана Нижницкого прошла благополучно; вторая оказалась смертельной.
Другой прапорщик Роотс, деликатный, глубоко порядочный эстонец, вносил удивительную серьезность в исполнение своих обязанностей. Можно было быть уверенным, что отданный ему приказ будет выполнен до конца. 20 сентября 1915 г. он лежал тяжело раненый перед г. дв. Дровеники, который он неуспешно атаковал. Ему удалось растянуться в небольшой впадине, а германский пулемет с удаления в 50 шагов, старался его добить. Торчавший на животе Роотса футляр от бинокля был пробит 4 пулями. Ночью его удалось унести. В Бродах, глубокой осенью 1916 г. Роотс имел несчастье заболеть легкой, но мало почтенной болезнью. Он был слишком застенчив, чтобы посоветоваться с кем-либо, слишком подавлен, счел себя тяжелым преступником, нарушившим свой долг, и застрелился. Смерть этого бесконечно славного и порядочного мальчика тяжело сказалась даже на наших закаленных нервах.
Самым молодым, из 18-летних гимназистов, был прапорщик Зноско, высокий, худой, с ярким туберкулезным румянцем на щеках. В окопе чахотка сгубила бы его в несколько недель, об эвакуации он и слышать не хотел. Я взял его в пулеметную команду, и держал больше при штабе полка, под опекой старшего врача. В день боя под Красным, 10 июня, у него процесс обострился, температура поднялась до 39,5. Велико было мое удивление, когда я увидел во главе 4 пулеметов Максима, наступавших с резервным батальоном на Красное, прапорщика Зноско. Он сбежал от старшего врача и прятался не от австрийцев, а от меня, чтобы я не воротил его назад. Трясясь от лихорадки, он успел вскочить в Красное и выставить два пулемета вдоль главной улицы села, по которой шла контратака венгерского батальона, только что переколовшего до последнего нашу пулеметную команду Кольта и взвод 6-й роты. Пулеметы Зноско покончили с этой контратакой мгновенно.
Двух прекрасных прапорщиков я переманил из гвардейского егерского полка. Один из них, Ющенко, пришел ко мне тем более охотно, что ему, с его студенчески-социалистическими убеждениями, атмосфера гвардейского полка казалась непривлекательной. Он был искусным и разумным командиром 6-й роты. Он очень отважно бросался в атаку, но, захватив у неприятеля удобный для обороны пункт, немедленно устраивался в нем и образовывал устой боевого порядка, выдерживал самые яростные контратаки. В бою 10 июня он в брод, вдоль берега Стыри, обошел австрийскую проволоку, взял во фланг австрийскую позицию, пробежал вдоль окопов трех австрийских рот, уничтожая их защитников, вскочил в г. дв. Красное и защищался в помещичьем доме, пока не подошли наши резервы. А когда я приезжал в отпуск в Петроград, ко мне заходили его отец, профессор медицины, специалист по сердцу, и его мать; последняя очень просила меня беречь ее сына и не пускать туда, где летают пули и снаряды и где витает смерть. Как будто прапорщика Ющенко можно было бы запереть в обозе! Я ее успокаивал, что конечно все будет сделано. Потом в 1917 г. я предлагал Ющенко перейти ко мне, в штаб 5-й армии. Он ответил отказом - он в дивизионном комитете, он не может прекратить борьбу с разложением дивизии. В конце наступления Керенского, когда дивизия отказалась сражаться, а нужно было произвести разведку, Ющенко с тремя другими прапорщиками и двумя стрелками пошли вперед; все они были перебиты австрийцами.
Его товарищ, прапорщик Красовский, начальник команды конных разведчиков, мой телохранитель, отличался личной мне преданностью; свою массивную фигуру он в бою все время стремился держать, как бруствер, защищающий меня от неприятельских пуль. Конная разведка работала прекрасно; когда при позиционном сидении, штаб дивизии приставал с контрольным пленным, а роты такового не давали, Красовский спешивал 5-6 своих молодцов, уходил ночью и притаскивал австрийского дозорного. Когда я шел в опасное место, Красовский наряжал ко мне гиганта Чистякова, известного тем, что в снегах Карпат, глубиной выше пояса, он спасал раненых, оставшихся между нашими и неприятельскими окопами: санитары не могли работать на таком глубоком снегу, а Чистяков, схватив под мышку, как перышко, раненого, протаптывал себе путь. Пулемет, который ранил меня 14 июня 1916 г. в шею, одновременно пробил и фуражку Красовского{23}.
Когда осенью 1915 г. полк отошел на отдых в Херсон, в него прибыло одновременно свыше 20 прапорщиков - воспитанников учительских семинарий или народных учителей; типичным для этой партии был Эланский, очень надежный и серьезный человек, лидер социалистически настроенных прапорщиков, и Триандафиллов. Это были очень хорошие офицеры, лучшие, чем прапорщики из студентов - более избалованные городской жизнью и более оторванные от крестьянства. Эланскому для пробы я немедленно предоставил командование ротой. Он сразу вошел во все детали солдатского обихода, сам раздавал сахар стрелкам, выучил мгновенно весь состав своей роты на-зубок, приобрел огромный авторитет. Прекрасный командир, он был убит вместе с Ющенко при разведке дивизионного комитета летом 1917 г. Триандафиллов вскоре был дважды ранен, с большим успехом командовал ротой, оставил мне свой любопытный дневник, был сначала начальником штаба (тактическим советником) командира IV батальона Патрикеева, а затем заместителем начальника штаба РККА.
Все эти учителя были социалисты разных направлений; в этом я себя не обманывал. Хотя в ту эпоху я сам был далеко не сторонником социализма, но мне не оставалось ничего другого, как примириться с фактом, что я буду опираться преимущественно на социалистически настроенных офицеров. Как я, тогда либерал-индивидуалист, мог недурно ладить со своими прапорщиками? У меня была одна политическая цель - оказание немцам возможно более сильного отпора, и все подчинялось ей. Поглядывая на свою молодежь, на чрезвычайно по-крестьянски настроенных стрелков, я повторял себе, что еще Генрих IV заметил, что Париж стоит того, чтобы отстоять обедню. Социальная база царской России - помещики и буржуазия - была очень узка; она не охватывала полностью даже зажиточные верхи крестьянства. На такой социальной базе невозможно было вести затянувшуюся мировую войну. Необходимость расширения этой социальной базы за счет мелкой буржуазии и крестьянства может быть инстинктивно, но достаточно остро ощущалась многими командирами на фронте затянувшейся войны. Как показал опыт, полк, взяв новый курс, стал сражаться не хуже, а лучше. Той вспышке своей боеспособности, которую проявила царская армия в 1916 г., она обязана почти исключительно этому новому слою русской интеллигенции, влившейся в ее ряды{24}.
Если при расположении рот в резерве прапорщики значительно уступали в технике обучения кадровым офицерам, то у них было и преимущество: они часто беседовали со стрелками и вбивали им оборонческую точку зрения. Я вспоминаю, что, прибыв в Севастополь формировать Черноморскую десантную дивизию, я в начале февраля 1917 г. производил смотр полку, составленному из черноморских матросов, долженствовавшему войти в мою дивизию. Морские офицеры этого полка тщательно готовились к смотру: к их ужасу я отказался считать и смотреть белье и содержимое вещевых мешков, а подходил поочередно к нескольким матросам каждой роты и задавал такие вопросы: С кем мы воюем? За что воюем? Какие цели ставим себе? Какой интерес у русского крестьянства в этой войне и т. д. Ни одного отдаленно вразумительного ответа я не получил. Морские офицеры остолбенели и мямлили, что они этого со своими подчиненными не проходили. Они были совершенно оторваны от своих матросов; все это были офицеры кадровые или приближающиеся к кадровым, никого похожего на моих прапорщиков не было. Я прогнал полк, заявив, что если через три года войны они еще не знают, с кем и за что воюют, то дальше мне смотреть их не приходится. В 6-м Финляндском полку такой анекдот был совершенно невозможен.
Я поддерживал среди офицеров полка суровый режим. Женщины, хотя бы в облике сестер милосердия, в район полка не допускались. Алкоголь - только в исключительных случаях, в ограниченных дозах. Относительно карт мной было сделано предупреждение, что в моих глазах человек, обыгравший товарища, будет шулером, независимо от того, честно или нечестно соблюдал он правила игры, и я дал честное слово, что назову его шулером перед собранием всех офицеров. Когда, в спокойное время, я уезжал в отпуск, режим несколько нарушался, и появлялись по-видимому в небольших дозах сестры, вино, карты. Свою угрозу мне пришлось выполнить по отношению к прапорщику Городкову, влившемуся в полк с пулеметной командой Кольта, присланной из Ораниенбаума. Начальник команды Пчелин был достойный прапорщик, честно убитый у своих пулеметов в с. Красном. Но его помощник был явно опустившийся человек. Он играл в пьяном виде в орлянку с фельдшером, обыграл его; произошел спор, они подрались. Собрав всех офицеров, я объявил прапорщику Городкову, что он шулер, предложил ему уйти в землянку с предупреждением, что в его распоряжении 5 минут, чтобы застрелиться. Все ждали; выстрела не последовало; Городков был немедленно арестован и предан суду по обвинению в обыгрывании подчиненного; суд присудил ему 4 года каторжных работ.
Мне пришлось вести другой процесс, несравненно более затяжной. Древинг, сдавая мне командование полком, дал отчетливую характеристику всех офицеров; но когда дело дошло до прапорщика К., он затруднился - все данные о нем были противоречивы: красавец, прекрасно физически развитой, любезный и приятный собеседник, очень подвижной и предприимчивый, он имел какие-то странности, проявлял порой удивительное легкомыслие, вызывал редкие оценки со стороны своих товарищей. Его упрекали между прочим в том, что он одолжил у жителей велосипед, а при отступлении обстановка сложилась как будто так, что он не успел его отдать. К. мне лично на первых шагах очень понравился; поражали только его бродяжнические инстинкты - он как будто чувствовал себя очень мало связанным с ротой, в которой командовал взводом.
Когда 30 августа были захвачены германские батареи, я решил представить к ордену Георгия, помимо Патрикеева, одного прапорщика. Кто первый был у захваченных орудий? Прапорщик К. прибежал первым и сел верхом на пушку. Правда, его роль в бою оставалась темной. С дюжиной стрелков он отбился от роты, обстрелял немецкую цепь во фланг, затем пробежал к орудиям. Будь я поопытнее, я конечно предпочел бы Ходского или многих других офицеров, которые вынесли на себе всю тяжесть этого боя. Прапорщик К. был представлен и получил в командование роту. В бою 16 сентября на его роту идет главный натиск немцев; в ней какая-то неустойка; часть убежала. Впоследствии я узнал, что убежал первым из окопа сам командир - прапорщик К.; при этом он увлек с собой большую часть роты; но так как окоп был наполовину завален обстрелом тяжелых гаубиц и сквозного сообщения не было, то часть роты К. не сразу узнала о бегстве командира и другой части роты, осталась в окопах и отбила немцев, подошедших к полуразрушенной проволоке. Офицеры полка знали о проделке К., но стеснялись мне донести на товарища; так как все окончилось благополучно, я остался в неведении.
Наконец в ночь на 20 сентября 1915 г. полк переживал очень критические минуты; III батальон выставил сторожевое охранение, которое было прорвано; но бой батальона продолжался. К. командовал ротой сторожевого охранения и вдруг, около полуночи, приводит роту к д. Задворники, где располагался полковой резерв, и встречает меня. "Где ваш командир батальона?" "Там, впереди, ведет бой". "Как же вы - его резерв, решились без его приказа уйти? Немедленно возвращайтесь на ваше место в г. дв. Задворники и установите связь с командиром батальона". "Но там на моем месте теперь немцы". "На выбор - вы их выбьете, или я стреляю". Мой браунинг уперся в грудь К. Он ответил отчетливое "слушаюсь" и увел роту в темноту, где раздавались выстрелы и мгновениями вспыхивали огоньки. Минут через 6 после ухода К. раздалось несколько выстрелов совсем близко от резерва, в том месте, куда направился К. Через час я был на перевязочном пункте полка - в хате, расположенной на южной окраине той же д. Задворники. Старший врач доложил мне, что приходил раненый в ладонь прапорщик К. Делавший перевязку фельдшер обратил внимание на нагар, осевший на края раны; ясно, что выстрел был произведен в упор. Старший врач хотел задержать К. до моего распоряжения, но он самовольно, без перевязочного свидетельства, ушел в тыл. Я распорядился об уничтожении его представления к Георгию, находившемуся в штабе дивизии, и о предании его суду за бегство с поля сражения и за самострельство. Прапорщики, товарищи К., дали уничтожающие показания. По нескольким пунктам военных законов К. должен был подвергнуться высшей мере наказания. Но у него оказались связи, полк переходил из одной армии в другую, и соответственно передавалось и судебное дело о нем, тянувшееся почти полтора года.
Однажды, проходя с полком через какой-то этап, офицеры увидели в окно К., устроившегося временно в этапном батальоне. Я послал дозор арестовать его, чтобы расстрелять на месте и тем закончить затянувшееся следствие. Но длинные ноги и сильное сердце К. и тут ему не изменили - он удрал от дозора быстрее лани. Когда я лежал в тылу раненый, К. приходил просить меня о прощении его вины. Я отказал. Наконец, когда я уже покинул полк, К. судили, приговорили к смертной казни. Но понятие государственного интереса уже ослабело в развалившейся России - Брусилов заменял все расстрелы вечной каторгой. Когда наступила революция, К. оказался в числе жертв царского режима, был освобожден и восстановлен в звании прапорщика.
Я его встретил в 1920 г. на улице Москвы близ Ревсовета; он был штабным работником Красной армии, широко раскрыл мне свои объятия и хотел поделиться со мной воспоминаниями о дорогом прошлом, но я уклонился... Я должен был проявить к К., во многом симпатичному малому, полную твердость, так как то же преступление совершали стрелки; и какое право имели бы мы карать жестоко самострельство среди солдат, если офицеру оно сходило бы с рук?
Штаб полка неотлучно сопровождался офицерским собранием. Столовая подчас раскладывалась в 2 км от неприятеля. Хозяйственный Колтышев даже протестовал, утверждая, что я не в праве подставлять под расстрел кухню и столовую, купленные на частные средства офицеров. Однажды после обеда в Тарговицах, над столом, где только что закончили обедать офицеры, разорвалась шрапнель, перебила тарелки, ранила убиравших стол стрелков. Но я придавал огромное значение тому, чтобы офицеры были всегда хорошо накормлены, по возможности горячей пищей, чтобы я имел возможность оказать известное влияние на пришедших обедать офицеров резерва; наконец, спокойное, уверенное расположение штаба оказывало большое влияние на стойкость полка. Я слышал, как в начале войны капитальный трус ген. Раух привел в полную негодность свою прекрасную 2-ю гвардейскую кавалерийскую дивизию требованием, чтобы в штабе, при первом вторжении в Восточную Пруссию, на ночь лошади не расседлывались и ни один офицер не снимал сапог. Дивизия смеялась над начальником дивизии, лично поверявшим ночью, все ли офицеры спят в сапогах, чтобы в случае нужды можно было мгновенно испариться. Поэтому я всегда демонстративно раскладывал весь свой скромный багаж и раздевался на ночь, как дома{25}. Роты должны были знать, что я им верю и сплю спокойно вблизи неприятеля под их охраной.
Столовой заведовал симпатичный прапорщик Кудрявцев, киевский статистик, конечно народный социалист чистейшей воды. Ему было под пятьдесят лет, он имел право служить только в ополчении, по ошибке был зачислен в наш полк, кормил нас и был всеми почитаем, хотя за обедом мы любили подшутить, затронув его демократические идеалы, которые он сейчас же с яростью начинал отстаивать. Как только мы захватывали какой-нибудь рубеж у неприятеля, было известно, что командир полка начнет ругаться - почему нет артиллерийского наблюдателя и где копается в тылу прапорщик Кудрявцев.