Ну, это было слишком! Урук присел и хлопнул себя по коленям, услышав новость. Все как один урукцы посмотрели на небеса, а потом — вокруг себя, желая увидеть, стерпит ли Инанна такое поношение? Думали-то они, конечно, не об Инанне, думали черноголовые о себе, о своих братцах, самым неожиданным образом оказавшихся без дела. Думали о женах — и даже те, кому жены давно уже опостылели, вздохнули с желанием и сожалением. Ночи стали пресными, возвращение домой — скучным: разве для того их родили матери, чтобы после работы они набивали брюхо и, словно скопцы, заваливались на бок? Из работы тоже исчезла радость, ибо ушла Инанна: Инанна питается и тем, что делают ночью муж с женой, и ожиданием ночи. Последним, может быть, не меньше — всяк знает, что лучший способ забыть о жаре и усталости — это представить что-нибудь сладкое, как мед.
Сам Гильгамеш, словно не видя ничего вокруг, воздержанию не предавался. В тот же день он отправился проверять исполнение новой заповеди, но застрял уже в первом доме квартала кожевенников, натолкнувшись на сестер-близняшек, цедивших полбяной кисель для своего батюшки. Приглянулись они ему молодостью, испугом, а также возможностью нарушить собственный же приказ. Это было слишком соблазнительно — переступить собственное установление, не менее соблазнительно, чем объесться медовых фиников в последний день поста перед чествованием влажнобородого бога Энки.
Скороходы помчались во дворец за горшком бирюзы, который Большой приказал вывалить на голову отца близняшек, а сам Гильгамеш распустил пояс, забрался на стол, служивший для выскребывания воловьих шкур, и, положив руки за голову, наблюдал, как девицы осиливают величину его срединного перста. Накормить Большого — это была целая наука! Ее знали инаннины блудницы, но для близняшек она оказалась в диковину. Они были почти в панике, узрев, какой подвиг предстоит им совершить.
Гильгамеш хохотал, в восторге колотил кулаками по столу, испытывая удовольствие от ужимок, с которыми бедняжки пытались запихнуть в себя его мотыгу. Он корчил рожи подглядывавшему в приоткрытую дверь кожевнику и шлепками загонял девиц обратно на стол. В конце концов природная мудрость Инанны осилила в близняшках страх. Они знали, что никому, примеченному Большим, еще не удавалось скрыться от него — и положились на милость судьбы.
— Вот так-то! — крякнул Гильгамеш, дождавшись, когда девицы приноровились к нему, и не выходил от кожевника до утра.
Урукцы воспрянули было духом: может, пронесло? Может, забылось? Но уже на следующий день Большой запорол до полусмерти четверых неосторожных мужей и великое отчаяние овладело городом. «Как же это? Как такое возможно? Чем мы прогневали богов?»— стонали несчастные урукцы, глядя на заплаканных жен. В году бывало немало дней, когда боги требовали от черноголовых воздержания, однако так долго, как этого желал Гильгамеш, страдать шумеров не заставлял ни один бог. Запрет только подстегивал нетерпение, даже старики с изумлением обнаружили в себе давно забытую тягу. Братцы бунтовали, разговоры строителей стен теперь касались только одного предмета, и эти разговоры изматывали сильнее, чем солнце, чем кирпичи. Даже взгляд на женщин приносил страдание — у одних душевное, у других — натуральное. Последние торопливо сжимали ногами рвущегося наружу бунтовщика и опасливо оглядывались: нет ли поблизости людей правителя?
Отчаяние долго держало урукцев присевшими под тяжестью свалившейся на них беды. Но, как они все вместе хлопнули себя по коленям, так же все, разом, в один прекрасный день побежали в храмы — жаловаться, плакаться, просить управы на Него.
2. ЭНКИДУ
Сам Гильгамеш, словно не видя ничего вокруг, воздержанию не предавался. В тот же день он отправился проверять исполнение новой заповеди, но застрял уже в первом доме квартала кожевенников, натолкнувшись на сестер-близняшек, цедивших полбяной кисель для своего батюшки. Приглянулись они ему молодостью, испугом, а также возможностью нарушить собственный же приказ. Это было слишком соблазнительно — переступить собственное установление, не менее соблазнительно, чем объесться медовых фиников в последний день поста перед чествованием влажнобородого бога Энки.
Скороходы помчались во дворец за горшком бирюзы, который Большой приказал вывалить на голову отца близняшек, а сам Гильгамеш распустил пояс, забрался на стол, служивший для выскребывания воловьих шкур, и, положив руки за голову, наблюдал, как девицы осиливают величину его срединного перста. Накормить Большого — это была целая наука! Ее знали инаннины блудницы, но для близняшек она оказалась в диковину. Они были почти в панике, узрев, какой подвиг предстоит им совершить.
Гильгамеш хохотал, в восторге колотил кулаками по столу, испытывая удовольствие от ужимок, с которыми бедняжки пытались запихнуть в себя его мотыгу. Он корчил рожи подглядывавшему в приоткрытую дверь кожевнику и шлепками загонял девиц обратно на стол. В конце концов природная мудрость Инанны осилила в близняшках страх. Они знали, что никому, примеченному Большим, еще не удавалось скрыться от него — и положились на милость судьбы.
— Вот так-то! — крякнул Гильгамеш, дождавшись, когда девицы приноровились к нему, и не выходил от кожевника до утра.
Урукцы воспрянули было духом: может, пронесло? Может, забылось? Но уже на следующий день Большой запорол до полусмерти четверых неосторожных мужей и великое отчаяние овладело городом. «Как же это? Как такое возможно? Чем мы прогневали богов?»— стонали несчастные урукцы, глядя на заплаканных жен. В году бывало немало дней, когда боги требовали от черноголовых воздержания, однако так долго, как этого желал Гильгамеш, страдать шумеров не заставлял ни один бог. Запрет только подстегивал нетерпение, даже старики с изумлением обнаружили в себе давно забытую тягу. Братцы бунтовали, разговоры строителей стен теперь касались только одного предмета, и эти разговоры изматывали сильнее, чем солнце, чем кирпичи. Даже взгляд на женщин приносил страдание — у одних душевное, у других — натуральное. Последние торопливо сжимали ногами рвущегося наружу бунтовщика и опасливо оглядывались: нет ли поблизости людей правителя?
Отчаяние долго держало урукцев присевшими под тяжестью свалившейся на них беды. Но, как они все вместе хлопнули себя по коленям, так же все, разом, в один прекрасный день побежали в храмы — жаловаться, плакаться, просить управы на Него.
2. ЭНКИДУ
Дождь из зерен и фиников окатил статуэтки богов, а вслед за ним — дождь драгоценностей. Втайне от правителя жрецы малых храмов совершали обряды отверзания глаз и ушей идолов — на случай, если Гильгамеш неведомо каким колдовством усыпил ангелов, переправлявших вести божествам.
«Боги, боги! Энлиль и Уту, Энки и Инанна, и ты, далекий Ану, отец богов Игигов! Объясните нам, кто Он такой, что Он такое? Его слишком много для Урука, город наш не в состоянии вместить Это, как ни одна из женщин не могла еще исполнить всех желаний Его. Мы знаем, что Он — Большой, но где это видано, чтобы даже самые ненасытные женщины убегали от мужчины — а от Него они убегают, Ему всего мало. Он уселся на город, как бык на муравейник, он вытаптывает нас, словно стадо диких ослов посевы. Когда мы вспоминаем, что Он еще молод, становится совсем страшно: если это молодость, то какова будет зрелость? Когда человек прыгает с берега канала в воду, глина, от которой он отталкивается, крошится и продавливается — вот точно так же и наш город. Куда хочет прыгнуть Гильгамеш — ведомо одним Вам, а ведомо ли Вам, что Он раскрошит и раздавит весь Урук, отталкиваясь от земли? О, если кто-нибудь мог бы обуздать Его силу! Но ведь с Ним справиться невозможно! Люди Большого, люди храма Кулаба ходят так, словно каждый день пируют с богами, носы их задраны выше, чем стены самых высоких храмов. От них, от Него не скрыться, не убежать — Он приходит в твой дом, как в свой дом, Он сыплет богатствами направо и налево, но сколько раз уже Гильгамеш оставлял после себя одно разорение! Он не оставит дочерей матерям, вот чего мы боимся. Нам страшно, Боги: зачем вы даровали Уруку такого пастуха? Но если уж даровали — успокойте, образумьте Его, оградите нас от беспредельности силы Гильгамеша, как сам Большой ограждает город стенами! Боги, слышите нас?»
Боги слышали урукцев. Высоко над лазуритовыми небесами гулко раздавался голос Энлиля.
— Печень и бедра возжигал Гильгамеш — кому? Не тебе ли, Инанна, звезда утреннего восхода, золотая лучница, щедрая любовью?
— Нет, наездник туч Энлиль, нет Великая Гора Энлиль. Моих ноздрей не касался дым с алтаря. Гильгамеш не слал мне жертв, напротив — он гонит любовные радости из города. Мои сестры — жрицы-блудницы, нагуливают жир и бездельничают — какие тут могут быть бедра и печень? Он забыл о почтении ко мне и заставляет горожан не вспоминать о том, что моими словами был поднят холм, где ныне находится храм Кулаба, что я покровительствовала первым урукцам. Может быть, он возжигал их для Энки, властелина вод земных? Из земной глины лепит он стены, а глина там, где вода, там, где влажнобородый Энки!
— Нет, красавица, нет, любимица мужчин, ты ошибаешься. Я, Энки, заполняю водой ямы, которые Гильгамеш выкапывает, я смешиваю пресные потоки с красной и синей глинами, вынашиваю их как мать ребенка, чтобы стены были крепче. Но он вспоминает обо мне лишь в праздники, когда люди откладывают в сторону мотыги и начинают украшать себя цветами. Тогда жрецы несут рыб, пироги со сладкой крупкой и кувшины с белым пивом — тогда и Гильгамеш поет о щедрости, о милости Энки. Сейчас же глаза его, сердце его заняты другим; он далек от меня, каждый знает это. Может быть, нужно вспомнить о ком-то ином из Игигов, красавица?
— О ком вспомнить, Энки? Ты близок земле, ты — владыка низа, ты мудр; подскажи, кому предназначалась печень, кто наслаждался бедрами?
— Это ты спрашиваешь меня? Тебе, господину ветров, пастуху людских судеб, должен быть известен тот, кто ныне почитаем Гильгамешем. Вспомни о днях, когда земля и небо были рядом, когда они жили в одном доме. Ведь это ты ворвался между ними, это ты унес землю, ты, словно центральный столб, поддерживающий крышу храма, встал между ней и небесами — Ану. Подобно крови из разверстой раны на землю хлынули верхние воды, ветры раскручивали их в смерчи, в грозовые тучи. Тучи, сталкиваясь лбами, наполняли громом неожиданно явившийся — твоей силой, Энлиль, явившийся — простор. Но помнишь ли ты, что сверкало, сияло между водами, между тучами и громами, созданное тем же твоим ударом?.. Это было Солнце. Солнце-Уту вспыхнул, осветив новорожденный, метущийся еще мир. Ты положил меру сиянию Солнца, дал ему движения по небесам, власть над вечерними стражами и право видеть все происходящее на земле. Он видит и судит, в руках его зубчатый нож, которым Уту готов срезать голову виноватому; для людей он — самый близкий и понятный судья. Гильгамеш мнит себя подобным Уту, он говорит про себя: «Я как Солнце освещаю и сужу все вокруг». Гордыня Гильгамеша велика, но он почитает своего небесного двойника — ведь правда, Уту?
— Правда. Мне были предназначены бедра и печень, меня почтил молитвой и коленопреклонением вождь Урука. Что удивительного? Ты, Энлиль, вопрошаешь так, словно ищешь виновного: а ведь я каждый день прохожу над Уруком и, если Инанна давно уже покинула свой трон над Кулабом, то я остаюсь с этим городом. Каждый день я одариваю его теплом, холю и лелею — что постыдного? Урук — мой любимый город, я поднимал его вместе с Инанной, в жилах его правителей течет моя кровь!
— Мы не говорим о виновных, Уту. Виновных ищут, страшась угрозы, а какая может быть угроза от человека? Нет, не угроза — потеха! Он сравнивает себя с тобой, Уту!
Энлиль хохотал — и боги вторили ему, вначале нерешительно, а потом все более весело. Отсмеявшись, они вздохнули и земля гулко вздрогнула от этого усталого, удовлетворенного вздоха.
— Поклоняться одному Солнцу! — громоподобно продолжил Энлиль. — Пусть! Уту, мы потешимся вместе, когда он возьмет в руки нож, подобный твоему… Но пусть потеха будет полной! Урукцы жалуются, что никто не в состоянии положить предел его силе. Найдем ему игрушку, сделаем богатыря, что будет силой равен Гильгамешу — и посмотрим, потешимся!
— Богатыря?! — воскликнула Инанна. — Богатыря! Красавца, высокого, как гора, и беспощадного, словно молния! Я уже вижу его — огромного, тяжелого!
— Ох-хо-хо! — зашелся в смехе влажный Энки. — Найдите светлой Инанне мужчину, она опять хочет жениха! Пусть наша звезда утреннего восхода спустится на землю — там богатырей много.
— Да, Инанна, мы не жениха будем создавать, а силу, что схлестнется с Гильгамешем. Мы вылепим быка, который начнет бодать другого быка, — ровно и мягко молвил Энлиль. — Им не нужна будет приманка, они сами найдут друг друга и примчатся, как мчатся орлы над всей степью ради того, чтобы с шумом ударить крыльями, вонзить в грудь ненавистного врага когти. Люди забудут о своих делах, когда эти двое силой начнут гнуть силу. Красное пиво потечет из их ран. Тогда, только тогда ты, Инанна, бросишься на землю, вылакаешь все шипящие алые капли — и урукцы падут в объятья сестер-блудниц. Мы же увидим все, мы будем пить черное пиво, пить во славу твоей славы и во славу победителя!
Возгласы одобрения, звонкие и радостные, пронеслись над лазуритовыми небесами. Дождавшись, когда боги закончат изъявлять радость, Энлиль — неясный обликом и порывистый как ветер — приказал Игигам:
— Позовите сюда матушку-Нинмах, мою супругу, лепившую людей. Пусть она сделает нам героя — но не человека, а Силу, не красавца, но Богатыря. Пусть Нинмах возьмет в свое сердце образ бога. Не кого-либо из нас, а самого древнего — Ану. Ану, которого увидеть трудно, Ану, помнящего дом, в котором он, Небо, жил вместе с Землей. Пусть Нинмах наделит этот образ древней силой, а ты, Энки, поможешь ей, соберешь самую синюю и самую красную глины — дабы тело богатыря не уступало крепости стен, возводимых Гильгамешем. Сделайте нам героя, силой и обликом такого древнего, что у людей начнут стынуть зубы при его виде. Вот тогда посмотрим на Гильгамеша, посмотрим и потешимся над ним — над урукским Большим и над тем, кого ты, Энки, поможешь слепить Нинмах. И еще — дайте ему имя громкое и твердое, как гром. «Энкиду»— вот как его станут именовать: «Созданный Энки»— Энкиду!
К западу от Урука почва становилась суше, солонее, уже в одном дне пути на закат нельзя было высаживать пшеницу. Цепочка затхлых, узких, редко поросших чахлой болотной травой озер — то ли останки древнего канала, то ли доисторическое русло Евфрата — отделяли плодородные земли от неприветливых солончаков. Зато дальше, на самом краю степей и пустынь, существовало множество оазисов жизни.
Плоская равнина черноголовых начиналась резко, неожиданно: холмистая степь завершалась обрывом, высотой доходившем до трех десятков локтей. А там, под обрывом, среди казавшихся из-за обильных испарений расплывчатыми болот, лугов, полей и жили шумеры. Край обрыва проточили весенние ливни, он был изрезан оврагами и складками. Черноволосые, опасавшиеся резких изгибов земли, называли этот обрыв «малыми горами», прекрасно зная, что далеко за закатной пустыней есть настоящие горы.
У подножия обрыва и находились оазисы жизни. Прямо из покатых стен били родники. Они образовывали короткие протоки, завершавшиеся заводями, густо укрытыми тростником. Вокруг росли напоминающие далекие закатные кедры можжевеловые деревья, росли плакучие ивы, тамариск, кизил. Звери любили здешние водопои — и лев, и тонконогая антилопа, и круторогий тур, и степная лисица шли тайными тропами через всю степь, чтобы отведать сладкой водички, текущей из стен обрыва.
Водопой любили звери, водопой любили и охотники. Если хорошенько затаиться, если выждать и вытерпеть, можно приносить в кладовые храма Кулаба полные сумы дичины. Охотники ежедневно подавали к столу Большого свежее мясо. Большой любил дичину. Он ел сам, кормил челядь, бросал жирные куски прирученным тростниковым котам, шипевшим на всякого, кто входил к хозяину. Довольны были и простолюдины — им свежая дичина доставалась только по праздникам, зато каждый день строители стены получали тонкий, но длинный ломоть сушеного или вяленого мяса. Во всех землях черноголовых не ели столько мяса, сколько в Уруке при Гильгамеше. Может быть, благодаря ему и стал Большой Большим. Может быть, благодаря ежедневному мясу и решились урукцы на такое: оградить свой город стенами.
Охотники уходили к краю пустыни на несколько дней. Каждый из них имел свой собственный водопой: они действовали поодиночке, им не нужны были загонщики, только терпение и верная рука. На охотников смотрели даже с завистью: они были сами по себе, их милостиво принимали в храме правителя, даже на строительство стены не призвали ни одного охотника. К зависти, однако, примешивалась опаска: горожане не стремились определять своих сыновей в охотники, ибо те ходили по краю обжитого мира, там, где жило только дикое, неизвестное зверье, да еще, говорят, безымянные демоны-чудища, о которых можно рассказывать только шепотом, причем не в любое время дня. Иногда охотники приносили такие истории, что волосы у черноголовых вставали дыбом, и они с благодарностью вспоминали Энки, положившего границу пустыням и горам. Иногда охотники не возвращались; их смиренно ждали половину лунного оборота, после чего несколько человек отправлялись к водопою исчезнувшего, чтобы вернуться с останками, обрывками неизвестно кем загубленного человека, либо же — с пустыми руками и опасливыми предположениями о том, что с ним случилось.
Охотник Зумхарар сам бывал в экспедициях за останками, сам выдумывал небылицы о гигантских птицах, унесших его исчезнувших товарищей, но как-то не относил все эти истории к себе. Он был удачлив: в самые неподходящие для охоты, «тощие» времена года он умудрялся приносить дичину, получая похвалу от служителей Кулаба, знаки внимания — от служительниц. Зумхарар обильно потчевал своего ангела кровью водяных курочек; не забывал он Энки, Уту, Инанну, владыку гор Сумукана, благо что храм частенько богато одаривал охотников. Укрываясь приношениями от всяческих бед, охотник верил в удачу и никогда не брал с собой просяных лепешек больше, чем на три дня. Он знал, что дичь придет уже на первое утро.
Встречай Зумхарар опасности чаще, он, вероятно, так не испугался бы появления степного демона. Впрочем, не испугаться здесь было сложно.
Охотник прятался среди плакучих ив, тень которых полностью скрывала его. Ветер дул Зумхарару в лицо, звери, подступавшие к водопою, не могли почуять угрозу. В руках охотник держал лук, у колена лежали метательные дубинки и широкий медный нож. «Так все хорошо! — думал Зумхарар. — Давно не было так хорошо! Только бы не пришел лев, тогда пропадет день, звери долго будут пугаться запаха красного охотника. Вот если бы мягкая, сладкая антилопа…» Зумхарар уловил движение на склоне холма и замер. Движение было еще далеким, зверь сливался с землей, но охотник уже чувствовал, что это не лев. В носу засвербило, пальцы мягко сжали короткую охотничью стрелу. Его ангел милостив! Это антилопа — да не одна! Целое семейство антилоп спускалось к водопою. Они пройдут невдалеке от человека. Нет, он их пропустит. Лучше дождаться, когда звери будут полностью поглощены питьем. Тогда Зумхарар не торопясь прицелится. В неподвижную цель попасть нетрудно.
Охотник терпеливо ждал, пока стайка антилоп осматривалась, пока, пугливо подняв уши, они приближались к воде. Наконец влага захватила все внимание животных. Они дружно опустили головы, повернувшись к Зумхарару розово-песочными боками. Охотник приподнялся, выставив вперед левую руку, натянул лук так, чтобы скрученная из сухожилий тетива коснулась его подбородка и носа. Прицеливался Зумхарар недолго, антилопы стояли так близко, что он надеялся без особых усилий перебить половину из них.
Однако рука дрогнула и стрела скользнула по загривку молодой самочки, лишь испугав, но даже не ранив ее. Антилопы вскинулись, на мгновение мелькнули черные капельки их глаз, и вот уже они неслись от него прочь. Но Зумхарар даже не выругался. Охотник потерял дар речи, а когда обрел его, вместо проклятий мог только шептать молитвы Энки.
Руку заставил дрогнуть страх. Страх же на время сковал тело Зумхарара. Охотнику показалось, что от обрыва оторвалась и приближается к нему мохнатая скала. У скалы имелась голова с маленькими, ничего не выражающими глазками, две ноги, две длинных руки. Ее глазки смотрели сквозь тень ивовой рощи, в которой сидел Зумхарар, они видели охотника.
— Спаси, Энки! — нашел-таки силы воскликнуть человек. — Скажи, какого земляного демона я обидел!
Будто раззадоренная голосом Зумхарара, ожившая земля перешла на рысь. Человек поразился необъятности плеч существа и понял, что ни стрелы, ни дубинки, ни даже остро отточенный нож не нанесут демону вреда. Завизжав, словно поросенок, которого тащат под нож мясника, охотник бросил оружие и пустился в бегство. Тут же за его спиной раздался дробный топот: скала очень резво передвигала ногами. Зумхарар с тоской подумал, что еще несколько мгновений, и она догонит его, сомнет, превратит в кровавую лепешку. Однако удовлетворившись, видимо, тем, что нагнало на охотника страх, существо неожиданно остановилось. Зумхарар, не снижая скорости, удалялся от водопоя, еще не смея надеяться на спасение.
Там, где ручей, стекавший с обрыва, терялся в обширном тростниковом болоте, у охотника был шалаш. Делали такие шалаши просто. Прежде всего Зумхарар вырубил круглый участок тростника и выложил образовавшееся свободное место срезанными стеблями словно циновками. Тростник, росший по краям этого пространства, охотник пригнул к середине и связал так, чтобы получилось нечто вроде сводчатого потолка. В шалаше было темно, душновато, пахло быстро истлевающими стеблями, но после бегства от скалы по открытому месту шалаш показался Зумхарару настоящим укрытием. Он нырнул в темноту и, обливаясь потом, замер.
Кого ему довелось встретить? От какой пуповины оторвался этот земляной ком с руками и ногами? Чего он хотел: убить Зумхарара или просто прогнать? Если чудище было голодно, почему же оно не схватило какую-нибудь из антилоп, ведь те пробегали близко-близко от него?
Сперва охотник хотел выждать какое-то время, а потом вернуться к засаде, чтобы забрать оружие. Если скала ушла, может быть ему удастся поохотиться. Как ни страшно было Зумхарару, возвращаться в город с пустыми руками он не желал. Но что-то вдруг зашумело на краю заводи и сердце охотника ушло в пятки. «А если это Он? Пробирается к шалашу, чтобы прыгнуть на него, или вытащить меня за ногу, разорвать на куски?» Ужас был настолько велик, что охотник с трудом сдержал рвущийся из груди вопль.
Медленно, стараясь не издавать ни звука, Зумхарар пополз к выходу из укрытия. Шум стих, скалы он не видел, однако охотник не верил кажущейся тишине. Небо стало каким-то другим, более тусклым, стебли камыша торчали прямо, недвижимо, как перед грозой. «Злые духи, — пробормотал Зумхарар. — Энки, охрани…» Он собрал остатки мужества и вначале на четвереньках, потом пригнувшись стал выбираться из болотца. Тропинка привела его к гнилым озерам; только здесь охотник вздохнул свободнее. Он еще раз глянул на далекий уже склон, где бродил человек-земля и быстрым шагом, почти бегом отправился на восток, в город.
Гроза разразилась только на следующий день. Редкая в это время года, она даровала строителям стены неожиданный отдых. Одни разошлись по домам, другие завернули в постоялые дворы отведать браги, да посудачить о Большом.
Около северных ворот города находился маленький храм Инанны, при котором еще прадеды нынешних урукцев построили постоялый двор, правильно рассудив, что близость святых блудниц будет заманивать сюда мужчин. В день грозы под широкий навес мужчин набилось так много, что некоторые сидели прямо на земле. Они потягивали дурно пахнущее пойло, слушали шум дождя, удаляющиеся раскаты грома и ежились от прохлады, принесенной небесной влагой.
Среди посетителей особо выделялась группа охотников. Эти сидели нос к носу, сдвинув две длинные скамьи, и, занятые разговором, не интересовались тем, что происходит вокруг. На их лицах была написана тревога, в голосах слышалось возбуждение.
— Он просто быстр, как степной ветер, Зумхарар, — говорил пожилой, уже совсем лысый охотник. — Все мы видели одного и того же… человека. Видели в разные дни или в разные времена дня. Он шел вдоль водопоев от полуночи на полдень — и прогонял нас, и засыпал ловушки.
— Он знает язык животных! — встрял другой охотник, маленький подвижный человек, левая рука которого была покалечена степной пантерой. — Я видел, как он разговаривал с онаграми. Клянусь Инанной, они его понимали!
— Если это человек, с ним можно договориться. Если дух, его можно умилостивить. Настолько ли он страшен, чтобы всем бросить охотничьи угодья и сбегаться в город? — важно проговорил Зумхарар. Он словно бы забыл о своем испуге и теперь недовольно морщил нос, когда кто-нибудь начинал говорить о человеке-скале дрожащим от страха голосом. — Но раз уж мы здесь, давайте решим, как поступить, чем привлечь его.
— Может быть, сказать обо всем Большому? — тоскливо подал голос один из младших охотников, сидевший на самом краю скамьи.
Зумхарар опять сморщил нос. Он гордился своим прямым, ровным, истинно шумерским носом не меньше, чем охотничьей удачей и любил морщить его, словно привлекая внимание к этому украшению лица.
— Гильгамеш посмеется над тобой. А то и прикажет высечь. Сейчас он думает только о своей стене; собирать богатырей, устраивать облаву на человека-скалу ему недосуг. Честно говоря, я больше боюсь Большого, чем всяких степных демонов… Пожаловаться правителю мы всегда успеем, пока же нужно попробовать справиться самим.
Лысый пожилой охотник откашлялся и с сомнением произнес:
— Если это человек, его нужно завлечь чем-то человеческим. Таким, что отличает черноголовых от зверей. Но чем? Человеческой пищей, быть может — пивом, или этой брагой? Может, лучше попытаться поговорить с ним, показать, что такое людская речь, людское жилище, храм?..
— Ха! «Если он человек»! — поддразнил маленький охотник. — Когда бы знать, человек он или демон! Демона-то разговорами не умаслишь. Ох, Энки, что будет, если теперь этот демон не даст нам подходить к степному зверью! Как тогда жить, как прийти в храм Кулаба?
— Не ныть! — обращаясь ко всем, сказал Зумхарар. — От демонов спасают заговоры и молитвы. Кто-то из богов гневается на нас, а, может быть, на весь Урук. Будем узнавать, что за бог выпустил этого демона. Коли удастся узнать его имя, поручим жрецам разговаривать с гневающимся.
Он потребовал от хозяина принести еще браги.
— Но если, все-таки, это человек… — Зумхарар причмокнул. — Надо подумать, каким образом заставить его выпить хмельной водицы. Может, поставить у водопоя корыто с брагой? Так ведь звери начнут обходить его, обойдет и это чудище, наверное…
В этот момент раздались возбужденные голоса посетителей постоялого двора. Они зашевелились, освобождая для кого-то место. Заинтересовавшиеся охотники привстали, высматривая новых посетителей. Через мгновение на их лицах появились улыбки — постоялый двор почтили своим посещением блудницы из соседнего храма. Подобно Инанне, они убирали белой лентой волосы. Образовывая на затылке узел, лента словно коса свисала до пояса. Их груди были призывно открыты; блудницы закидывали руки за голову, чтобы сосцы приподнимались, упруго подрагивая при каждом шаге. Ноги жриц опутывали длинные покрывала, запахнутые у левого бедра. Кокетливо выставляя коленки из-под расшитой красным и черным узором ткани, посмеиваясь над явным вожделением мужчин, стайка блудниц уверенно зашла под навес. Плечи и руки девушек были влажны от дождя, от них пахло свежестью и отдыхом, а подведенные ночной, грешной черной краской глаза привычно оценивали горожан.
Впрочем, любовная нега, на короткое время охватившая было постоялый двор, быстро пропала, смененная раздражением и чувством неудобства. Девушек усаживали, угощали брагой, но старались не дотрагиваться до них и поминутно оглядывались: нет ли поблизости соглядатаев Гильгамеша? Один Зумхарар вел себя по-старому. Он схватил одну из девушек за руку, посадил к себе на колени и, прижавшись щекой к ее мягкой груди, повторял:
«Боги, боги! Энлиль и Уту, Энки и Инанна, и ты, далекий Ану, отец богов Игигов! Объясните нам, кто Он такой, что Он такое? Его слишком много для Урука, город наш не в состоянии вместить Это, как ни одна из женщин не могла еще исполнить всех желаний Его. Мы знаем, что Он — Большой, но где это видано, чтобы даже самые ненасытные женщины убегали от мужчины — а от Него они убегают, Ему всего мало. Он уселся на город, как бык на муравейник, он вытаптывает нас, словно стадо диких ослов посевы. Когда мы вспоминаем, что Он еще молод, становится совсем страшно: если это молодость, то какова будет зрелость? Когда человек прыгает с берега канала в воду, глина, от которой он отталкивается, крошится и продавливается — вот точно так же и наш город. Куда хочет прыгнуть Гильгамеш — ведомо одним Вам, а ведомо ли Вам, что Он раскрошит и раздавит весь Урук, отталкиваясь от земли? О, если кто-нибудь мог бы обуздать Его силу! Но ведь с Ним справиться невозможно! Люди Большого, люди храма Кулаба ходят так, словно каждый день пируют с богами, носы их задраны выше, чем стены самых высоких храмов. От них, от Него не скрыться, не убежать — Он приходит в твой дом, как в свой дом, Он сыплет богатствами направо и налево, но сколько раз уже Гильгамеш оставлял после себя одно разорение! Он не оставит дочерей матерям, вот чего мы боимся. Нам страшно, Боги: зачем вы даровали Уруку такого пастуха? Но если уж даровали — успокойте, образумьте Его, оградите нас от беспредельности силы Гильгамеша, как сам Большой ограждает город стенами! Боги, слышите нас?»
Боги слышали урукцев. Высоко над лазуритовыми небесами гулко раздавался голос Энлиля.
— Печень и бедра возжигал Гильгамеш — кому? Не тебе ли, Инанна, звезда утреннего восхода, золотая лучница, щедрая любовью?
— Нет, наездник туч Энлиль, нет Великая Гора Энлиль. Моих ноздрей не касался дым с алтаря. Гильгамеш не слал мне жертв, напротив — он гонит любовные радости из города. Мои сестры — жрицы-блудницы, нагуливают жир и бездельничают — какие тут могут быть бедра и печень? Он забыл о почтении ко мне и заставляет горожан не вспоминать о том, что моими словами был поднят холм, где ныне находится храм Кулаба, что я покровительствовала первым урукцам. Может быть, он возжигал их для Энки, властелина вод земных? Из земной глины лепит он стены, а глина там, где вода, там, где влажнобородый Энки!
— Нет, красавица, нет, любимица мужчин, ты ошибаешься. Я, Энки, заполняю водой ямы, которые Гильгамеш выкапывает, я смешиваю пресные потоки с красной и синей глинами, вынашиваю их как мать ребенка, чтобы стены были крепче. Но он вспоминает обо мне лишь в праздники, когда люди откладывают в сторону мотыги и начинают украшать себя цветами. Тогда жрецы несут рыб, пироги со сладкой крупкой и кувшины с белым пивом — тогда и Гильгамеш поет о щедрости, о милости Энки. Сейчас же глаза его, сердце его заняты другим; он далек от меня, каждый знает это. Может быть, нужно вспомнить о ком-то ином из Игигов, красавица?
— О ком вспомнить, Энки? Ты близок земле, ты — владыка низа, ты мудр; подскажи, кому предназначалась печень, кто наслаждался бедрами?
— Это ты спрашиваешь меня? Тебе, господину ветров, пастуху людских судеб, должен быть известен тот, кто ныне почитаем Гильгамешем. Вспомни о днях, когда земля и небо были рядом, когда они жили в одном доме. Ведь это ты ворвался между ними, это ты унес землю, ты, словно центральный столб, поддерживающий крышу храма, встал между ней и небесами — Ану. Подобно крови из разверстой раны на землю хлынули верхние воды, ветры раскручивали их в смерчи, в грозовые тучи. Тучи, сталкиваясь лбами, наполняли громом неожиданно явившийся — твоей силой, Энлиль, явившийся — простор. Но помнишь ли ты, что сверкало, сияло между водами, между тучами и громами, созданное тем же твоим ударом?.. Это было Солнце. Солнце-Уту вспыхнул, осветив новорожденный, метущийся еще мир. Ты положил меру сиянию Солнца, дал ему движения по небесам, власть над вечерними стражами и право видеть все происходящее на земле. Он видит и судит, в руках его зубчатый нож, которым Уту готов срезать голову виноватому; для людей он — самый близкий и понятный судья. Гильгамеш мнит себя подобным Уту, он говорит про себя: «Я как Солнце освещаю и сужу все вокруг». Гордыня Гильгамеша велика, но он почитает своего небесного двойника — ведь правда, Уту?
— Правда. Мне были предназначены бедра и печень, меня почтил молитвой и коленопреклонением вождь Урука. Что удивительного? Ты, Энлиль, вопрошаешь так, словно ищешь виновного: а ведь я каждый день прохожу над Уруком и, если Инанна давно уже покинула свой трон над Кулабом, то я остаюсь с этим городом. Каждый день я одариваю его теплом, холю и лелею — что постыдного? Урук — мой любимый город, я поднимал его вместе с Инанной, в жилах его правителей течет моя кровь!
— Мы не говорим о виновных, Уту. Виновных ищут, страшась угрозы, а какая может быть угроза от человека? Нет, не угроза — потеха! Он сравнивает себя с тобой, Уту!
Энлиль хохотал — и боги вторили ему, вначале нерешительно, а потом все более весело. Отсмеявшись, они вздохнули и земля гулко вздрогнула от этого усталого, удовлетворенного вздоха.
— Поклоняться одному Солнцу! — громоподобно продолжил Энлиль. — Пусть! Уту, мы потешимся вместе, когда он возьмет в руки нож, подобный твоему… Но пусть потеха будет полной! Урукцы жалуются, что никто не в состоянии положить предел его силе. Найдем ему игрушку, сделаем богатыря, что будет силой равен Гильгамешу — и посмотрим, потешимся!
— Богатыря?! — воскликнула Инанна. — Богатыря! Красавца, высокого, как гора, и беспощадного, словно молния! Я уже вижу его — огромного, тяжелого!
— Ох-хо-хо! — зашелся в смехе влажный Энки. — Найдите светлой Инанне мужчину, она опять хочет жениха! Пусть наша звезда утреннего восхода спустится на землю — там богатырей много.
— Да, Инанна, мы не жениха будем создавать, а силу, что схлестнется с Гильгамешем. Мы вылепим быка, который начнет бодать другого быка, — ровно и мягко молвил Энлиль. — Им не нужна будет приманка, они сами найдут друг друга и примчатся, как мчатся орлы над всей степью ради того, чтобы с шумом ударить крыльями, вонзить в грудь ненавистного врага когти. Люди забудут о своих делах, когда эти двое силой начнут гнуть силу. Красное пиво потечет из их ран. Тогда, только тогда ты, Инанна, бросишься на землю, вылакаешь все шипящие алые капли — и урукцы падут в объятья сестер-блудниц. Мы же увидим все, мы будем пить черное пиво, пить во славу твоей славы и во славу победителя!
Возгласы одобрения, звонкие и радостные, пронеслись над лазуритовыми небесами. Дождавшись, когда боги закончат изъявлять радость, Энлиль — неясный обликом и порывистый как ветер — приказал Игигам:
— Позовите сюда матушку-Нинмах, мою супругу, лепившую людей. Пусть она сделает нам героя — но не человека, а Силу, не красавца, но Богатыря. Пусть Нинмах возьмет в свое сердце образ бога. Не кого-либо из нас, а самого древнего — Ану. Ану, которого увидеть трудно, Ану, помнящего дом, в котором он, Небо, жил вместе с Землей. Пусть Нинмах наделит этот образ древней силой, а ты, Энки, поможешь ей, соберешь самую синюю и самую красную глины — дабы тело богатыря не уступало крепости стен, возводимых Гильгамешем. Сделайте нам героя, силой и обликом такого древнего, что у людей начнут стынуть зубы при его виде. Вот тогда посмотрим на Гильгамеша, посмотрим и потешимся над ним — над урукским Большим и над тем, кого ты, Энки, поможешь слепить Нинмах. И еще — дайте ему имя громкое и твердое, как гром. «Энкиду»— вот как его станут именовать: «Созданный Энки»— Энкиду!
К западу от Урука почва становилась суше, солонее, уже в одном дне пути на закат нельзя было высаживать пшеницу. Цепочка затхлых, узких, редко поросших чахлой болотной травой озер — то ли останки древнего канала, то ли доисторическое русло Евфрата — отделяли плодородные земли от неприветливых солончаков. Зато дальше, на самом краю степей и пустынь, существовало множество оазисов жизни.
Плоская равнина черноголовых начиналась резко, неожиданно: холмистая степь завершалась обрывом, высотой доходившем до трех десятков локтей. А там, под обрывом, среди казавшихся из-за обильных испарений расплывчатыми болот, лугов, полей и жили шумеры. Край обрыва проточили весенние ливни, он был изрезан оврагами и складками. Черноволосые, опасавшиеся резких изгибов земли, называли этот обрыв «малыми горами», прекрасно зная, что далеко за закатной пустыней есть настоящие горы.
У подножия обрыва и находились оазисы жизни. Прямо из покатых стен били родники. Они образовывали короткие протоки, завершавшиеся заводями, густо укрытыми тростником. Вокруг росли напоминающие далекие закатные кедры можжевеловые деревья, росли плакучие ивы, тамариск, кизил. Звери любили здешние водопои — и лев, и тонконогая антилопа, и круторогий тур, и степная лисица шли тайными тропами через всю степь, чтобы отведать сладкой водички, текущей из стен обрыва.
Водопой любили звери, водопой любили и охотники. Если хорошенько затаиться, если выждать и вытерпеть, можно приносить в кладовые храма Кулаба полные сумы дичины. Охотники ежедневно подавали к столу Большого свежее мясо. Большой любил дичину. Он ел сам, кормил челядь, бросал жирные куски прирученным тростниковым котам, шипевшим на всякого, кто входил к хозяину. Довольны были и простолюдины — им свежая дичина доставалась только по праздникам, зато каждый день строители стены получали тонкий, но длинный ломоть сушеного или вяленого мяса. Во всех землях черноголовых не ели столько мяса, сколько в Уруке при Гильгамеше. Может быть, благодаря ему и стал Большой Большим. Может быть, благодаря ежедневному мясу и решились урукцы на такое: оградить свой город стенами.
Охотники уходили к краю пустыни на несколько дней. Каждый из них имел свой собственный водопой: они действовали поодиночке, им не нужны были загонщики, только терпение и верная рука. На охотников смотрели даже с завистью: они были сами по себе, их милостиво принимали в храме правителя, даже на строительство стены не призвали ни одного охотника. К зависти, однако, примешивалась опаска: горожане не стремились определять своих сыновей в охотники, ибо те ходили по краю обжитого мира, там, где жило только дикое, неизвестное зверье, да еще, говорят, безымянные демоны-чудища, о которых можно рассказывать только шепотом, причем не в любое время дня. Иногда охотники приносили такие истории, что волосы у черноголовых вставали дыбом, и они с благодарностью вспоминали Энки, положившего границу пустыням и горам. Иногда охотники не возвращались; их смиренно ждали половину лунного оборота, после чего несколько человек отправлялись к водопою исчезнувшего, чтобы вернуться с останками, обрывками неизвестно кем загубленного человека, либо же — с пустыми руками и опасливыми предположениями о том, что с ним случилось.
Охотник Зумхарар сам бывал в экспедициях за останками, сам выдумывал небылицы о гигантских птицах, унесших его исчезнувших товарищей, но как-то не относил все эти истории к себе. Он был удачлив: в самые неподходящие для охоты, «тощие» времена года он умудрялся приносить дичину, получая похвалу от служителей Кулаба, знаки внимания — от служительниц. Зумхарар обильно потчевал своего ангела кровью водяных курочек; не забывал он Энки, Уту, Инанну, владыку гор Сумукана, благо что храм частенько богато одаривал охотников. Укрываясь приношениями от всяческих бед, охотник верил в удачу и никогда не брал с собой просяных лепешек больше, чем на три дня. Он знал, что дичь придет уже на первое утро.
Встречай Зумхарар опасности чаще, он, вероятно, так не испугался бы появления степного демона. Впрочем, не испугаться здесь было сложно.
Охотник прятался среди плакучих ив, тень которых полностью скрывала его. Ветер дул Зумхарару в лицо, звери, подступавшие к водопою, не могли почуять угрозу. В руках охотник держал лук, у колена лежали метательные дубинки и широкий медный нож. «Так все хорошо! — думал Зумхарар. — Давно не было так хорошо! Только бы не пришел лев, тогда пропадет день, звери долго будут пугаться запаха красного охотника. Вот если бы мягкая, сладкая антилопа…» Зумхарар уловил движение на склоне холма и замер. Движение было еще далеким, зверь сливался с землей, но охотник уже чувствовал, что это не лев. В носу засвербило, пальцы мягко сжали короткую охотничью стрелу. Его ангел милостив! Это антилопа — да не одна! Целое семейство антилоп спускалось к водопою. Они пройдут невдалеке от человека. Нет, он их пропустит. Лучше дождаться, когда звери будут полностью поглощены питьем. Тогда Зумхарар не торопясь прицелится. В неподвижную цель попасть нетрудно.
Охотник терпеливо ждал, пока стайка антилоп осматривалась, пока, пугливо подняв уши, они приближались к воде. Наконец влага захватила все внимание животных. Они дружно опустили головы, повернувшись к Зумхарару розово-песочными боками. Охотник приподнялся, выставив вперед левую руку, натянул лук так, чтобы скрученная из сухожилий тетива коснулась его подбородка и носа. Прицеливался Зумхарар недолго, антилопы стояли так близко, что он надеялся без особых усилий перебить половину из них.
Однако рука дрогнула и стрела скользнула по загривку молодой самочки, лишь испугав, но даже не ранив ее. Антилопы вскинулись, на мгновение мелькнули черные капельки их глаз, и вот уже они неслись от него прочь. Но Зумхарар даже не выругался. Охотник потерял дар речи, а когда обрел его, вместо проклятий мог только шептать молитвы Энки.
Руку заставил дрогнуть страх. Страх же на время сковал тело Зумхарара. Охотнику показалось, что от обрыва оторвалась и приближается к нему мохнатая скала. У скалы имелась голова с маленькими, ничего не выражающими глазками, две ноги, две длинных руки. Ее глазки смотрели сквозь тень ивовой рощи, в которой сидел Зумхарар, они видели охотника.
— Спаси, Энки! — нашел-таки силы воскликнуть человек. — Скажи, какого земляного демона я обидел!
Будто раззадоренная голосом Зумхарара, ожившая земля перешла на рысь. Человек поразился необъятности плеч существа и понял, что ни стрелы, ни дубинки, ни даже остро отточенный нож не нанесут демону вреда. Завизжав, словно поросенок, которого тащат под нож мясника, охотник бросил оружие и пустился в бегство. Тут же за его спиной раздался дробный топот: скала очень резво передвигала ногами. Зумхарар с тоской подумал, что еще несколько мгновений, и она догонит его, сомнет, превратит в кровавую лепешку. Однако удовлетворившись, видимо, тем, что нагнало на охотника страх, существо неожиданно остановилось. Зумхарар, не снижая скорости, удалялся от водопоя, еще не смея надеяться на спасение.
Там, где ручей, стекавший с обрыва, терялся в обширном тростниковом болоте, у охотника был шалаш. Делали такие шалаши просто. Прежде всего Зумхарар вырубил круглый участок тростника и выложил образовавшееся свободное место срезанными стеблями словно циновками. Тростник, росший по краям этого пространства, охотник пригнул к середине и связал так, чтобы получилось нечто вроде сводчатого потолка. В шалаше было темно, душновато, пахло быстро истлевающими стеблями, но после бегства от скалы по открытому месту шалаш показался Зумхарару настоящим укрытием. Он нырнул в темноту и, обливаясь потом, замер.
Кого ему довелось встретить? От какой пуповины оторвался этот земляной ком с руками и ногами? Чего он хотел: убить Зумхарара или просто прогнать? Если чудище было голодно, почему же оно не схватило какую-нибудь из антилоп, ведь те пробегали близко-близко от него?
Сперва охотник хотел выждать какое-то время, а потом вернуться к засаде, чтобы забрать оружие. Если скала ушла, может быть ему удастся поохотиться. Как ни страшно было Зумхарару, возвращаться в город с пустыми руками он не желал. Но что-то вдруг зашумело на краю заводи и сердце охотника ушло в пятки. «А если это Он? Пробирается к шалашу, чтобы прыгнуть на него, или вытащить меня за ногу, разорвать на куски?» Ужас был настолько велик, что охотник с трудом сдержал рвущийся из груди вопль.
Медленно, стараясь не издавать ни звука, Зумхарар пополз к выходу из укрытия. Шум стих, скалы он не видел, однако охотник не верил кажущейся тишине. Небо стало каким-то другим, более тусклым, стебли камыша торчали прямо, недвижимо, как перед грозой. «Злые духи, — пробормотал Зумхарар. — Энки, охрани…» Он собрал остатки мужества и вначале на четвереньках, потом пригнувшись стал выбираться из болотца. Тропинка привела его к гнилым озерам; только здесь охотник вздохнул свободнее. Он еще раз глянул на далекий уже склон, где бродил человек-земля и быстрым шагом, почти бегом отправился на восток, в город.
Гроза разразилась только на следующий день. Редкая в это время года, она даровала строителям стены неожиданный отдых. Одни разошлись по домам, другие завернули в постоялые дворы отведать браги, да посудачить о Большом.
Около северных ворот города находился маленький храм Инанны, при котором еще прадеды нынешних урукцев построили постоялый двор, правильно рассудив, что близость святых блудниц будет заманивать сюда мужчин. В день грозы под широкий навес мужчин набилось так много, что некоторые сидели прямо на земле. Они потягивали дурно пахнущее пойло, слушали шум дождя, удаляющиеся раскаты грома и ежились от прохлады, принесенной небесной влагой.
Среди посетителей особо выделялась группа охотников. Эти сидели нос к носу, сдвинув две длинные скамьи, и, занятые разговором, не интересовались тем, что происходит вокруг. На их лицах была написана тревога, в голосах слышалось возбуждение.
— Он просто быстр, как степной ветер, Зумхарар, — говорил пожилой, уже совсем лысый охотник. — Все мы видели одного и того же… человека. Видели в разные дни или в разные времена дня. Он шел вдоль водопоев от полуночи на полдень — и прогонял нас, и засыпал ловушки.
— Он знает язык животных! — встрял другой охотник, маленький подвижный человек, левая рука которого была покалечена степной пантерой. — Я видел, как он разговаривал с онаграми. Клянусь Инанной, они его понимали!
— Если это человек, с ним можно договориться. Если дух, его можно умилостивить. Настолько ли он страшен, чтобы всем бросить охотничьи угодья и сбегаться в город? — важно проговорил Зумхарар. Он словно бы забыл о своем испуге и теперь недовольно морщил нос, когда кто-нибудь начинал говорить о человеке-скале дрожащим от страха голосом. — Но раз уж мы здесь, давайте решим, как поступить, чем привлечь его.
— Может быть, сказать обо всем Большому? — тоскливо подал голос один из младших охотников, сидевший на самом краю скамьи.
Зумхарар опять сморщил нос. Он гордился своим прямым, ровным, истинно шумерским носом не меньше, чем охотничьей удачей и любил морщить его, словно привлекая внимание к этому украшению лица.
— Гильгамеш посмеется над тобой. А то и прикажет высечь. Сейчас он думает только о своей стене; собирать богатырей, устраивать облаву на человека-скалу ему недосуг. Честно говоря, я больше боюсь Большого, чем всяких степных демонов… Пожаловаться правителю мы всегда успеем, пока же нужно попробовать справиться самим.
Лысый пожилой охотник откашлялся и с сомнением произнес:
— Если это человек, его нужно завлечь чем-то человеческим. Таким, что отличает черноголовых от зверей. Но чем? Человеческой пищей, быть может — пивом, или этой брагой? Может, лучше попытаться поговорить с ним, показать, что такое людская речь, людское жилище, храм?..
— Ха! «Если он человек»! — поддразнил маленький охотник. — Когда бы знать, человек он или демон! Демона-то разговорами не умаслишь. Ох, Энки, что будет, если теперь этот демон не даст нам подходить к степному зверью! Как тогда жить, как прийти в храм Кулаба?
— Не ныть! — обращаясь ко всем, сказал Зумхарар. — От демонов спасают заговоры и молитвы. Кто-то из богов гневается на нас, а, может быть, на весь Урук. Будем узнавать, что за бог выпустил этого демона. Коли удастся узнать его имя, поручим жрецам разговаривать с гневающимся.
Он потребовал от хозяина принести еще браги.
— Но если, все-таки, это человек… — Зумхарар причмокнул. — Надо подумать, каким образом заставить его выпить хмельной водицы. Может, поставить у водопоя корыто с брагой? Так ведь звери начнут обходить его, обойдет и это чудище, наверное…
В этот момент раздались возбужденные голоса посетителей постоялого двора. Они зашевелились, освобождая для кого-то место. Заинтересовавшиеся охотники привстали, высматривая новых посетителей. Через мгновение на их лицах появились улыбки — постоялый двор почтили своим посещением блудницы из соседнего храма. Подобно Инанне, они убирали белой лентой волосы. Образовывая на затылке узел, лента словно коса свисала до пояса. Их груди были призывно открыты; блудницы закидывали руки за голову, чтобы сосцы приподнимались, упруго подрагивая при каждом шаге. Ноги жриц опутывали длинные покрывала, запахнутые у левого бедра. Кокетливо выставляя коленки из-под расшитой красным и черным узором ткани, посмеиваясь над явным вожделением мужчин, стайка блудниц уверенно зашла под навес. Плечи и руки девушек были влажны от дождя, от них пахло свежестью и отдыхом, а подведенные ночной, грешной черной краской глаза привычно оценивали горожан.
Впрочем, любовная нега, на короткое время охватившая было постоялый двор, быстро пропала, смененная раздражением и чувством неудобства. Девушек усаживали, угощали брагой, но старались не дотрагиваться до них и поминутно оглядывались: нет ли поблизости соглядатаев Гильгамеша? Один Зумхарар вел себя по-старому. Он схватил одну из девушек за руку, посадил к себе на колени и, прижавшись щекой к ее мягкой груди, повторял: