Энкиду, сжимая в руках оружие, стоял у входа в шалаш. Герои Кулаба разбрелись по окрестностям. Некоторые спустились к Евфрату и плескались в нем, другие, выбрав тенистые места, последовали примеру своего вождя. Жаркий неторопливый день незаметно пришел к концу. Высоко воздев главу, Уту завершил свой путь по небесам, плавно опустившись в бездны, укрытые западным горизонтом. Когда на небе начали появляться первые звезды и потянуло ночным холодком, урукцы собрались перед Энкиду.
— Что с Большим? Он все еще спит? — испуганно спрашивали они.
— Вот так. Спит. — Энкиду сам был встревожен. — Я слышу его дыхание.
— Но ведь уже ночь. Солнца давно нет на небесах. Разбуди его!
— Нельзя мешать разговору с богами, — сомневался Энкиду. — Может это и хорошо, что он спит!
Урукцы отошли от палатки ненадолго. Кто-то зарычал вблизи стоянки людей, и их, доселе не боявшихся ни львов, ни туров, ни пантер, охватила паника. Как овцы они сбились около спящего пастуха-Гильгамеша. Энкиду какое-то время пребывал в нерешительности, однако общее чувство неуюта, беззащитности в конце концов охватило и его.
— Брат, — сказал он негромко. Подождал и повторил: — Брат!
Гильгамеш не отзывался.
— Брат! Большой! — уже более решительно произнес Энкиду. — Наступила ночь, мы ждем тебя. Вот так.
Из шалаша доносилось ровное дыхание. Недоуменно пожимая плечами, Энкиду повернулся к урукцам.
— Мы можем крикнуть все вместе. Но, боюсь, брат все равно не проснется. Может, принести холодной воды?..
В этот момент какая-то сила подбросила шалаш. Рассыпаясь на ветки и веточки, он упал к ногам служителей Кулаба. Огромный, темный в сгущающихся сумерках, из остатков шалаша поднялся Гильгамеш.
— Твое слово я слышал, Энкиду. Это ты меня звал? — голос Большого был бодр.
— Звал! — не скрывая радости, заговорил степной богатырь. — Посмотри-ка, сколько ты спишь. Люди беспокоятся, да и я начал волноваться… Ну, что тебе поведал Уту?
— Уту? — Как бы вспоминая, Гильгамеш приложил ладонь ко лбу. — Да, мне приснился сон. Странно, я чувствую себя отдохнувшим, выспавшимся, хотя сон был из таких, что вызывают желание весь день маяться в постели.
Он приказал служителям Кулаба отойти от них с братом. Убедившись, что его никто не подслушает, Гильгамеш положил руку на плечо Энкиду и, склонившись к мохнатому, заговорил — торопливо, теряясь иногда в поисках нужного слова.
— Я должен сейчас же рассказать обо всем. Жаль, что нет рядом матушки: она знала, как обходиться со снами. Но, быть может, ты подскажешь что-нибудь: больше ни с кем здесь я поделиться не смогу. Услышав мой сон, они перепугаются и побегут домой…
— Рассказывай, рассказывай, — подбодрил Созданный Энки. — Мне вот никогда настоящих снов не снится, все больше какие-то краски, запахи, бегущие газели. Зато в настоящих человеческих снах разбираться интересно. Когда Шамхат рассказывала мне, я видел все словно вживе.
Гильгамеш содрогнулся.
— Вживе? Вживе это страшно. Вокруг нас лежала степь — весенняя, цветущая. Мы стояли посередине ее, тебя я не видел, зато чувствовал рукой руку, плечом плечо. Мы ждали кого-то, но в какую сторону ни оборачивались, видели только пустую цветущую степь. А потом небеса возопили, словно мириады рожающих женщин. Мне показалось, будто кто-то вонзил в мои уши кривые серпы и поворачивал их, размалывая все внутри черепа. Вторя небесам, загрохотала земля. Она так тяжко сотрясалась, что мы едва-едва держались на ногах. Только что вокруг нас стоял светлый день, и вдруг прямо из него, из света, сгустилась жаркая темнота. В одно мгновение стало невозможно дышать. Помню, я схватился за грудь, не в состоянии ни вдохнуть воздух, ни закричать. Всюду вспыхнул огонь, но не дневной, ясный, а багровый, подобный полыхающим угольям. В небе пылали зарницы — пустые, бесцветные, вроде изнанки языка. А потом сверху полилась смерть. Не могу объяснить тебе этого — она похожа и на дождь, и на полчища саранчи. Словно жидкий металл прожигала все на своем пути. Жаркая и холодная, она скручивала тело в сухой лист, опаляла его огнем, а потом наваливалась обжигающим холодом. Я чувствовал, как под ливнем смерти корчится степь вокруг нас. Земля умирала — может ли быть хоть что-то страшнее умирающей земли?
Гильгамеш задохнулся, размахивая свободной рукой. Та же, что лежала на плече Энкиду, клешней вцепилась в брата.
— Землю так изогнуло в корчах, что один ее край задрался к небесам, а потом обрушился нам на голову. Был вязкий удар, темнота; теперь, наверное, мы умирали по-настоящему. Однако Кур нас не принял, ибо вскоре мы снова увидели себя на том же месте. Смерть излилась, вместе с ней опустился жар, голую каменную корку земли медленно покрывал седой пепел. Пепел — все, что осталось от жизни! Кого не охватила бы от этого смертная тоска?! Но сон летел дальше, и мы не успели даже заплакать. Вихрем вздымая седой пепел, к нам подскакал гигантский бык. Яркий, словно молния, он весь переливался алым блеском. Только глаза были черными, будто два колодезя в полдень. От ударов его копыт по каменной корке шли трещины. Мы с тобой прижались плечами, выставили руки и ухватились за горячие турьи рога. Тот взревел так, что под нашими ногами разверзлось ущелье. Ноги потеряли опору, мы упали бы, но руки наши, вцепившиеся в рога, еще держались. Я думал, что он тряхнет головой, ударит передними копытами — что стоило ему сбросить нас! Однако тур повел шеей, и мы с тобой как два перышка перелетели за его спину. Я поднялся на колено, готовясь встретить зверя. Но вместо быка увидел Великана. Уж себя-то я считаю Большим, этот же был еще больше. Два топора висело на поясе, а белая треугольная юбка опускалась ниже колен. Как мне ни хотелось посмотреть ему в лицо, какая-то сила мешала подняться голове. Я видел только пояс, крепкие, словно у быка, колени, а еще — руки. Я желал, чтобы эти руки коснулись моих волос, или плеч. В них была необъяснимая сила, спокойная тяжесть. Великан протянул мне чашу с творогом из буйволиного молока и мех с водой. Целую вечность я пил из меха, еще дольше поглощал творог. Тело мое крепчало, а сердце веселилось. Я забыл о смерти: вот чудо, степь вокруг нас цвела, и небо опять стало весенним, голубым! Великан кормил меня, Энкиду, и, хотя лица его я не видел, знаю, что оно не было злым. О, Энлиль, кто он такой?.. А потом властный голос произнес: «Гильгамеш!»Я поднялся, сокрушил шалаш и увидел — ночь, тебя, испуганных молодцов.
— Знаю, знаю! — возбужденно прошептал Энкиду. — Как только ты заговорил про великана… Это твой Бог, твой Отец — Лугальбанда! — потрясенный рассказанным ему сном, степной человек хотел успокоить, подбодрить брата. Но вместе с этим желанием в его памяти всплыли все когда-либо услышанные рассказы о богах и героях. Сердце Энкиду еще переживало их свежо и ярко; он восторгался сказаниями не менее, чем ремесленными умениями горожан. И теперь Созданному Энки казалось, что сон невидимыми нитями связан с услышанным от Шамхат, от жрецов Кулаба. Он читал сон с ловкостью толкователя, отличаясь от последнего лишь тем, что верил каждой своей фразе. — Да! Я уверен — Лугальбанда! Твой бог не оставляет нас, как этому не радоваться?! Он подкрепит твои силы в схватке с Хувавой, ты станешь непобедимым! А сверкающий бык — это Уту, вот так. Ты встречался во сне с самим Солнцем, и оно помогло оказаться около Отца. Не бойся, брат, сон склоняется нам на пользу. Мы пройдем всю степь, доберемся до кедровых лесов, где царит смерть — Хувава, мы обрушим его, словно тот край земли, который, тебе показалось, придавил нас. Уту и Лугальбанда помогут, мы вернем в горы Хуррум жизнь, вот почему ты радовался так, принимая пищу из рук Отца!
Энкиду счастливо горящими глазами смотрел на Большого.
— Смотри-ка, что вышло! Оказывается, я тоже могу видеть далеко впереди!
Взгляд Гильгамеша был устремлен куда-то поверх головы брата.
— Ты говорил не хуже моей матушки… — он запнулся. Как сон не рассказывай, все равно остается нечто, что передать невозможно. Ощущение, настроение, которое словом не ухватить. — Ладно! — Большой стряхнул с себя задумчивость. — Позови молодцов. Пусть не боятся: я проснулся окончательно!
В эти последние десять дней пути они узнали, что такое — настоящая пустыня. Где багровая, где пепельно-серая лежала земля, ветра гнали по ней колючие шарики перекати-поля, и лишь торчавшие кое-где сухие ломкие стебли подсказывали, что весной и здесь кипит жизнь. «Так, наверное, будет и дальше», — решили урукцы. Они радовались тяжести бурдюков с водой, которые заставил их наполнить на последней остановке Гильгамеш. Однако, с каждым днем тяжесть уменьшалась, и путешественники стали пить экономно, а чтобы не возбуждать излишней жажды, также экономно двигаться и переговариваться только короткими фразами. Разговаривать стало тяжело — сухой, пыльный воздух резал небо и сводил скулы в болезненной судороге. Уту нещадно палил с иссушенного неба, от обилия солнца болели глаза и различать истинные очертания предметов было очень сложно. Урукцам казалось, что они передвигаются в коконе из солнца и пыли, марево закрывало горизонт, и не будь среди них уверенно ориентирующегося даже здесь Энкиду, горожане впали бы в отчаяние.
Настроения среди них царили не самые радужные. То, что в Уруке виделось весьма интересным путешествием, оказалось работой. Работой тяжелой — даже чтобы добраться до Хувавы, нужно собрать, призвать все свои силы, а каково будет сражаться с самим демоном! Решающий момент приближался с каждым шагом, с каждым глотком из бурдюка. Урукцев бросало из жары в холод при воспоминании о рассказах про закатное чудище, которыми их обильно потчевали в детстве. После победы над Агой прошло слишком много времени, от поля, на котором самодовольный повелитель Киша был трижды повержен на колени, они отшагали слишком много поприщ, чтобы мысли о славе могли поддержать их решимость. Оставалось надеяться на вождей.
Гильгамеш осунулся, черты его лица стали острее, движения утеряли стремительность — он экономил воду не меньше спутников. Сон на берегу Евфрата вырвал из его груди бездумную уверенность в своей мощи. Если появление Энкиду заставило повелителя Урука приостановиться, то марево, застилающее горизонт, научило, что не знающая пределов мощь тоже бывает бессильна. Ему приходилось собраться внутри себя, сосредоточиться на нескольких целях, высушить жаждущее разнообразия и красок сердце, ему приходилось терпеть. На самом деле Большому доставалось тяжелее всех. И не только из-за необходимости перемалывать стремящуюся вырваться в каком-либо безумном поступке мощь, данную от рождения, но и из-за того, что он был больше всех. Такому большому телу требовалось больше воды, больше пищи, больше отдыха. Первый день пути по пустыне телесные страдания еще подстегивали его, на второй стали раздражать, а на третий он выкинул из головы мысли о славе, воспоминания о пирах в Кулабе, грезы о заполненных до краев водой каналах. В довершении всего Гильгамеш понимал, что он не должен показывать своих страданий спутникам. Те и так брели еле-еле, уныние на лице вождя лишило бы их последних сил. Большой не изображал глупой бодрости, но и не отдавался мрачным настроениям. Облик его соответствовал тому, что царило в сердце: терпение, труд, готовность терпеть дальше.
Зато Энкиду почти не страдал от жары. От его мохнатой шкуры остро попахивало потом, но пил он меньше самого сдержанного из урукцев. Энкиду не заматывал рот платком, не прятал голову от солнца. Его кривые ноги уверенно подминали под себя поприща песка, камня, потрескавшейся глины. Успокоенный своим же предсказанием, он спешил вперед, за блестящими кирпичами славы.
На восьмой день путешественники обнаружили, что впереди марево стало прозрачнее, невесомее. Около полудня оно исчезло совсем.
— Вот так. Это они, — подпрыгнул на месте Энкиду.
Весь западный горизонт закрывали горы. Когда глаза урукцев привыкли к новому зрелищу, они различили несколько гряд, все выше и выше громоздящихся друг на друга, парящие над ними треугольники вершин и белые венчики облаков, обрамляющие пики.
— Когда весна, когда не так жарко, их наверное, видно от Евфрата, — в восхищении пробормотал Энкиду.
Гильгамеш и его молодцы молчали. Тревожный зуд от близкой опасности пробегал у них под кожей, однако ни ужаса, ни подавленности они не испытывали. Горы покрывали фиолетово-зеленые леса, а пологие предгорья светились изумрудной краской. Скоро они выйдут к родникам, к прохладе. Пустыня осталась позади!
На десятый день, миновав предгорья, урукцы стояли перед горным хребтом.
— Как мы станем искать Хуваву? — спросил один из служителей Кулаба. — Горы уходят и на полночь, и на полдень…
— Найдем! — бодро заявил Энкиду. — Гора Хуррум ограждена глубоким рвом, она вся заросла кедром. Как доберемся до нее, узнаем, что впереди — враг.
Зная, что его спутникам нужно восстановить силы, Гильгамеш устроил им отдых. Целые сутки они бездельничали, отпиваясь, отъедаясь после многодневного поста в пустыне. Вода в предгорьях была необычно чистой для шумеров, привыкших к вечному медному, болотному оттенку влаги их колодцев. Предгорья поросли тамариском, чья чешуйчатая листва превращала рощицы этих то ли кустов, то ли деревьев в подобия свернувшихся на солнце ящеров. Кое-где еще цвел олеандр, крупные розовые и красные цветы отчетливо выделялись на фоне грубоватой кожистой зелени кустарника. Устремляли в небеса вершины тополя и кипарисы; разлапистые и приземистые, застыли можжевеловые деревья, пахло огуречной травой, мускатным шалфеем и ирисами.
По какому-то капризу местных демонов ирисы продолжали цвести. Ближе к степям они были нежно-голубыми, с аккуратной желтой прожилкой, или просто голубые — исчезающей голубизны, почти сливающейся с белым цветом. Высокие и упругие, они гордо поднимали к нему изящные бородатые головки. Но у подножия гор ирисы становились ниже. Здесь лепестки у них были широкие и темно-синие, совсем как глаза Гильгамеша. Такие ирисы росли островками во влажных впадинах рядом с первыми соснами горных склонов. Их тонкий, изысканный аромат Большой жадно втягивал ноздрями.
— От них пахнет как от женщины! — восторженный, возбужденный, Гильгамеш срывал лепестки губами и жевал, закатывая глаза. — Но я никогда еще не спал с такой женщиной! Я даже не знаю, кто она! Кто она? — изображая любовное безумие, он смотрел на Энкиду, а тот похохатывал.
Ирисы росли и в тени, между узловатыми, похожими на застывшие в судорогах сухожилия, корнями сосен. Только там они становились совсем черными, и запах вместо сладковатой изысканности потчевал мертвенной сухостью.
Неприятный холодноватый ветерок часто спускался по горным склонам и беспокоил урукцев.
— Дышат, — зачарованно говорил Энкиду. — Чувствуешь, брат, как дышат горы?
— Чувствую, — Гильгамеш задумчиво смотрел на чернеющие вдоль опушки соснового леса тени. Тени эти походили на странных бесформенных животных, подглядывающих за людьми. — Дышат и наблюдают. Впрочем, не беспокойся. Беспокоиться будем завтра.
Когда они вступили под своды сосен, изменилось все. Воздух стал холоднее. Степная живность, вытесненная летним жаром к предгорьям и кишевшая вокруг лагеря урукцев, здесь исчезла. Кругом стояла тяжелая, подернутая белесыми разводами паутины, тень. Даже небо, пробивавшееся сквозь разрывы между древесными кронами, казалось более мрачным, темным. Звук от шагов тонул в массе мха, то влажной, то сухой и колючей, ноги опутывали побеги папоротника. Сосны стояли где редко, где часто — и тогда путешественникам приходилось взмахивать топорами, срубая острые ветви, норовившие расцарапать тело, выколоть глаза. Сосны сменялись другими, неизвестными людям сортами деревьев, впрочем, здесь все они были на одно лицо — тусклые, враждебные.
Наконец, Энкиду нашел сухое русло, проторенное весенними дождями, и по нему повел урукцев к вершине. Созданный Энки шел первым, положив на плечо любимую палицу и оживленно поглядывая по сторонам. За ним следовал подчеркнуто невозмутимый Гильгамеш, а потом — молодцы из Кулаба: нос в затылок, след в след. Руки урукцев не выпускали оружия, они не разговаривали и косились на деревья, каждое мгновение ожидая нападения если не Хувавы, то его подручных. Однако день прошел без каких-либо происшествий. Горы равнодушно пропускали их; не будь все вокруг настолько безжизненно, путешественники решили бы, что рассказы о Хуваве — выдумка. Но даже насекомые не нарушали молчания заколдованных мест.
— Все пропитано смертью, — сказал Большой, когда они развели на ночь костры посреди одной из редких в здешних лесах полян. Ночью тьма была совершенной, даже звезды не могли пробиться сквозь странную холодную пленку, застилавшую небо. Только жадное полыхание кругом охвативших лагерь людей костров подбадривало путешественников.
— И пахнет ею, смертью, — продолжил через некоторое время Гильгамеш. — Я помню: во сне она пахла так же.
Энкиду во все глаза смотрел на брата, поражаясь сосредоточенной решительности, которая проявилась на его лице в последние дни. Впервые степной человек видел в глазах брата и ту, кошачью, внимательность и внимание самого Гильгамеша. «Это его Отец, — думал про себя Созданный Энки. — Сейчас вместе с ним смотрит на костер Лугальбанда. Интересно, знает ли об этом брат?»
— Завтра, — не дал задать степному человеку вопрос Большой. — Я вижу, завтра мы встретимся с Ним.
Завтра долгое время шло как вчера. Однообразные подъемы-спуски; Энкиду насчитал, что за два дня они одолели шесть гряд. Зато когда им открылась седьмая, путешественники остановились и разом воскликнули: «Ну, вот!»
Отделенная от остальных кряжей узким бездонным провалом, на них смотрела Гора Хуррум. Словно в пику окружавшей ее пустынности, эту гору переполняла жизнь. Оттуда доносились птичьи трели, вдоль провала бежала лань, яркое солнце заливало вершины кедров. Когда белые барашки облаков закрывали лик Уту, по склонам Хуррум текли стайки причудливых теней. Сами кедры чем-то напоминали можжевеловые деревья — и, одновременно, отличались от них, как отличается черноголовый от какого-нибудь бормоталы. Черноголовые созданы для богов — так же и кедры были созданы для богов. Величественные, царственные, они просторно разбросали свои кроны над бессмертной горой. В каждом из них угадывалось горделивое упорство, казалось, будто кедры сами осознают свою значительность. Очевидцы первых шагов созданного могучим дуновением Энлиля мира, они были прекрасны древней, нетронутой дикостью. Да и кто осмелился бы тронуть эти неохватные стволы, эти корявые, могучие, властно раскинутые ветви?
Несмотря на провал, перебраться на гору Хуррум оказалось несложно. Несколько сосен, вырванных с корнем неизвестной силой, были перекинуты через пропасть.
— Не для нас ли это приготовлено? — нервно засмеявшись, спросил Энкиду.
— Для кого же еще? — превозмогая трепет перед величественностью бессмертной горы, Гильгамеш стал спускаться к необычному мосту.
— Нет уж, нет уж. Я пойду первым. Вот так. — Энкиду обогнал Большого.
В движениях степного человека чувствовались напряжение и опаска. Он медленно-медленно, как ребенок, который только учится ходить, стал продвигаться по соснам на другую сторону провала. Урукцы замерли. Они ожидали подвоха: вот сейчас, думалось им, сосны рассыплются, переломятся и Созданный Энки полетит в бездну. Но он беспрепятственно перебрался на другую сторону и махнул рукой остальным: «Идите!»
Гильгамеш, а следом за ним пятьдесят служителей Кулаба ступили на гору Хуррум. Та не сотряслась, не возопила, но, раздвинув заросли олеандра, росшие здесь на краю пропасти, люди замерли в изумлении.
Им открылась исполинская, мощеная стеклистыми, как будто оплавленными, базальтовыми плитами дорога. Прямая как стрела, тенистая от нависающих крон кедров, она поднималась к вершине горы. А там виднелось еще одно дерево — древо всех деревьев, размером с башню. В дупле, темнеющем у его корней, мог бы поместиться целый дом.
— Он там, — прошептал Энкиду. — Он смотрел на нас.
Степного человека охватила слабость. Чувствуя, как предательски темнеет у него в глазах, как подкашиваются ноги, он непроизвольно опустился на колени.
— Что с тобой? — непроизвольно опустился к брату Гильгамеш.
— Не знаю, — пробормотал Энкиду, утирая с широкого лба ледяные капли пота. — Наверное, это Он. Он смотрит и вытягивает силы.
— Хувава? — Гильгамеш специально назвал хозяина горы по имени. Проговорил его он с трудом, словно здешние кедры терпели только почтительно-уступающее «Он». Зато произнеся «Хувава», Большой ощутил, как в его сердце, в затылке, в глазах собирается сила. Он засмеялся — уже без всякого усилия. — Столько одолели гор, Энкиду, неужели мы будем столь жалки, что не взберемся на вершину этой? Перед нами прямая дорога! Нарубим кедров, прогоним отсюда зло — и, славя Уту, отправимся домой. Не думай о смерти, тогда тебя не настигнет слабость. Ты не боялся героев Аги Кишского — чего же бояться деревьев? Сообрази: хозяин этих мест один, нас же двое. Дотронься до ожерелья, которое подарила матушка. Вспомни, вместе с нами идут Лугальбанда и Уту. Оглянись, посмотри на молодцов. Они ступили на гору Хуррум, теперь их уже ничто не остановит! Вот как нас много, а Хувава один! Один!
Громовой рык раздался над горой:
— Кто здесь произносит мое имя?
Схватившись за ожерелье Нинсун, Энки рывком поднялся на ноги. Вместе с братом они вглядывались в дорогу. Однако та была пуста, голос раздавался откуда-то со стороны.
— Кто осмелился проникнуть в запретное место?
Настоящая буря встряхнула кедры, окружавшие людей. Их властные ветви жадно тянулись к человеческой плоти, стволы надсадно трещали, словно деревья хотели вырвать из земли свои корни.
— Я поражаю вас проклятием Энлиля, глупцы! Ни шагу больше не ступите вы по земле, на которой боги разговаривают друг с другом!
Голос бесновался уже совсем рядом с братьями.
— Боги разговаривают друг с другом? — перекрывая грохот бури, прокричал Гильгамеш. — Тогда услышь нас, Уту! Во славу твою, во имя твое мы пришли сюда. Прими нашу силу так же, как ты принимаешь жертвы в храме Кулаба. Мы служим тебе, не отворачивайся от тех, кто предан. Помоги нам; здесь нас хотят одолеть темные, злые ветра. Так дай же нам своей, солнечной мощи!
Тени на дороге перед людьми потемнели. Буря теперь не просто колыхала кедры. Она скручивала тени в узкий черный жгут, пляшущий как змея перед Гильгамешем. Чернота постепенно разгоралась бледным, мертвенным сиянием. Похожее на сиреневые огоньки, прыгающие ночью по гнилушкам, оно было более интенсивным и непереносимо холодным. Служители Кулаба непроизвольно прикрывали глаза ладонью. Они ожидали великанов, рыкающих львов, а здесь к людям подступало нечто невообразимое, не укладывающееся в голове. Они перешли границу, за которой любые человеческие представления не значили ничего.
Только Гильгамеш не отрываясь смотрел на луч смерти. Да, это он уже видел во сне на берегу Евфрата. Так и есть, ангелы-хранители предупреждали его, что на горе Хуррум придется собрать в кулак все отпущенное ему небесами мужество. Когда жгут стал приближаться к людям, Большой поднял топор и прокричал боевой клич. Широкий плоский квадрат меди ослепительно вспыхнул отраженным светом солнца. Может быть потому, что сила богов была близка к горе Хуррум, а, может благодаря колдунам-кузнецам Тибире и Симугу, специально выковавшим этот топор для владыки Урука, отраженный солнечный свет не исчез. Он превратился в юношу с лапами льва. Ловкий, как красный хозяин степей, он прыгнул на сияющую тьму. Детище Хувавы охватило его черными кольцами, а тот рвал когтями мертвенные змеиные объятия. Гильгамеш и Энкиду бросились вперед. Взмахивая топором, Большой не мог понять, где он — здесь, снаружи отсекает от жгута длинные кипящие пласты, или же там, внутри, юношей-львом распарывает сияющую смертью плоть.
Холодные поцелуи-прикосновения змеи оставляли на теле Гильгамеша болезненные багровые пятна. Но он рвал, рубил, мял тьму — и вот что-то хрустнуло под его лапами, порвалось от удара гигантского топора. Высокий, закладывающий уши вой вознесся к небесам, и змея исчезла. Вместе с ней исчез юноша-лев. Запыхавшиеся, пораненные стояли Гильгамеш и Энкиду, а перед ними лежал переломленный пополам кедр. Черный сок бежал из места слома, но могучие ветви все еще тянулись к людям.
— Добейте его! — крикнул Большой служителям Кулаба.
Пятьдесят юношей как муравьи облепили умирающее дерево. Сопровождаемые все более глухими стонами, послышались удары топоров. С грузным хрустом отчленялись страшные ветви великана, а Гильгамеш и Энкиду пошли вверх по дороге.
— Нет, ты умрешь! — взвыла буря.
Снова заплясали тени, вытягиваясь сияющим жгутом.
— Будь славен, Уту! Будь велик, Лугальбанда! — Гильгамеш воздел топор, и из солнечного света прянула бирюзовая искристая змея. Зев ее был больше львиной пасти, острый, раздвоенный как рыбацкая острога, язык беспрерывно метался взад-вперед. С изогнутых, словно серп судьи-Солнца, клыков капала шипящая ядовитая слюна.
Две змеи — бирюзовая и мертвенно-белесая — разом ударили друг в друга, сцепились, скрутились в огромный клубок, принялись бить хвостами, снося кусты олеандра, росшие рядом с дорогой. Гильгамеш шагнул вперед и слился с солнечной змеей, он снова кусал, давил, рубил белесую тьму, рубил до последнего хруста, до воя, чтобы увидеть сломленный пополам кедр.
— Что с Большим? Он все еще спит? — испуганно спрашивали они.
— Вот так. Спит. — Энкиду сам был встревожен. — Я слышу его дыхание.
— Но ведь уже ночь. Солнца давно нет на небесах. Разбуди его!
— Нельзя мешать разговору с богами, — сомневался Энкиду. — Может это и хорошо, что он спит!
Урукцы отошли от палатки ненадолго. Кто-то зарычал вблизи стоянки людей, и их, доселе не боявшихся ни львов, ни туров, ни пантер, охватила паника. Как овцы они сбились около спящего пастуха-Гильгамеша. Энкиду какое-то время пребывал в нерешительности, однако общее чувство неуюта, беззащитности в конце концов охватило и его.
— Брат, — сказал он негромко. Подождал и повторил: — Брат!
Гильгамеш не отзывался.
— Брат! Большой! — уже более решительно произнес Энкиду. — Наступила ночь, мы ждем тебя. Вот так.
Из шалаша доносилось ровное дыхание. Недоуменно пожимая плечами, Энкиду повернулся к урукцам.
— Мы можем крикнуть все вместе. Но, боюсь, брат все равно не проснется. Может, принести холодной воды?..
В этот момент какая-то сила подбросила шалаш. Рассыпаясь на ветки и веточки, он упал к ногам служителей Кулаба. Огромный, темный в сгущающихся сумерках, из остатков шалаша поднялся Гильгамеш.
— Твое слово я слышал, Энкиду. Это ты меня звал? — голос Большого был бодр.
— Звал! — не скрывая радости, заговорил степной богатырь. — Посмотри-ка, сколько ты спишь. Люди беспокоятся, да и я начал волноваться… Ну, что тебе поведал Уту?
— Уту? — Как бы вспоминая, Гильгамеш приложил ладонь ко лбу. — Да, мне приснился сон. Странно, я чувствую себя отдохнувшим, выспавшимся, хотя сон был из таких, что вызывают желание весь день маяться в постели.
Он приказал служителям Кулаба отойти от них с братом. Убедившись, что его никто не подслушает, Гильгамеш положил руку на плечо Энкиду и, склонившись к мохнатому, заговорил — торопливо, теряясь иногда в поисках нужного слова.
— Я должен сейчас же рассказать обо всем. Жаль, что нет рядом матушки: она знала, как обходиться со снами. Но, быть может, ты подскажешь что-нибудь: больше ни с кем здесь я поделиться не смогу. Услышав мой сон, они перепугаются и побегут домой…
— Рассказывай, рассказывай, — подбодрил Созданный Энки. — Мне вот никогда настоящих снов не снится, все больше какие-то краски, запахи, бегущие газели. Зато в настоящих человеческих снах разбираться интересно. Когда Шамхат рассказывала мне, я видел все словно вживе.
Гильгамеш содрогнулся.
— Вживе? Вживе это страшно. Вокруг нас лежала степь — весенняя, цветущая. Мы стояли посередине ее, тебя я не видел, зато чувствовал рукой руку, плечом плечо. Мы ждали кого-то, но в какую сторону ни оборачивались, видели только пустую цветущую степь. А потом небеса возопили, словно мириады рожающих женщин. Мне показалось, будто кто-то вонзил в мои уши кривые серпы и поворачивал их, размалывая все внутри черепа. Вторя небесам, загрохотала земля. Она так тяжко сотрясалась, что мы едва-едва держались на ногах. Только что вокруг нас стоял светлый день, и вдруг прямо из него, из света, сгустилась жаркая темнота. В одно мгновение стало невозможно дышать. Помню, я схватился за грудь, не в состоянии ни вдохнуть воздух, ни закричать. Всюду вспыхнул огонь, но не дневной, ясный, а багровый, подобный полыхающим угольям. В небе пылали зарницы — пустые, бесцветные, вроде изнанки языка. А потом сверху полилась смерть. Не могу объяснить тебе этого — она похожа и на дождь, и на полчища саранчи. Словно жидкий металл прожигала все на своем пути. Жаркая и холодная, она скручивала тело в сухой лист, опаляла его огнем, а потом наваливалась обжигающим холодом. Я чувствовал, как под ливнем смерти корчится степь вокруг нас. Земля умирала — может ли быть хоть что-то страшнее умирающей земли?
Гильгамеш задохнулся, размахивая свободной рукой. Та же, что лежала на плече Энкиду, клешней вцепилась в брата.
— Землю так изогнуло в корчах, что один ее край задрался к небесам, а потом обрушился нам на голову. Был вязкий удар, темнота; теперь, наверное, мы умирали по-настоящему. Однако Кур нас не принял, ибо вскоре мы снова увидели себя на том же месте. Смерть излилась, вместе с ней опустился жар, голую каменную корку земли медленно покрывал седой пепел. Пепел — все, что осталось от жизни! Кого не охватила бы от этого смертная тоска?! Но сон летел дальше, и мы не успели даже заплакать. Вихрем вздымая седой пепел, к нам подскакал гигантский бык. Яркий, словно молния, он весь переливался алым блеском. Только глаза были черными, будто два колодезя в полдень. От ударов его копыт по каменной корке шли трещины. Мы с тобой прижались плечами, выставили руки и ухватились за горячие турьи рога. Тот взревел так, что под нашими ногами разверзлось ущелье. Ноги потеряли опору, мы упали бы, но руки наши, вцепившиеся в рога, еще держались. Я думал, что он тряхнет головой, ударит передними копытами — что стоило ему сбросить нас! Однако тур повел шеей, и мы с тобой как два перышка перелетели за его спину. Я поднялся на колено, готовясь встретить зверя. Но вместо быка увидел Великана. Уж себя-то я считаю Большим, этот же был еще больше. Два топора висело на поясе, а белая треугольная юбка опускалась ниже колен. Как мне ни хотелось посмотреть ему в лицо, какая-то сила мешала подняться голове. Я видел только пояс, крепкие, словно у быка, колени, а еще — руки. Я желал, чтобы эти руки коснулись моих волос, или плеч. В них была необъяснимая сила, спокойная тяжесть. Великан протянул мне чашу с творогом из буйволиного молока и мех с водой. Целую вечность я пил из меха, еще дольше поглощал творог. Тело мое крепчало, а сердце веселилось. Я забыл о смерти: вот чудо, степь вокруг нас цвела, и небо опять стало весенним, голубым! Великан кормил меня, Энкиду, и, хотя лица его я не видел, знаю, что оно не было злым. О, Энлиль, кто он такой?.. А потом властный голос произнес: «Гильгамеш!»Я поднялся, сокрушил шалаш и увидел — ночь, тебя, испуганных молодцов.
— Знаю, знаю! — возбужденно прошептал Энкиду. — Как только ты заговорил про великана… Это твой Бог, твой Отец — Лугальбанда! — потрясенный рассказанным ему сном, степной человек хотел успокоить, подбодрить брата. Но вместе с этим желанием в его памяти всплыли все когда-либо услышанные рассказы о богах и героях. Сердце Энкиду еще переживало их свежо и ярко; он восторгался сказаниями не менее, чем ремесленными умениями горожан. И теперь Созданному Энки казалось, что сон невидимыми нитями связан с услышанным от Шамхат, от жрецов Кулаба. Он читал сон с ловкостью толкователя, отличаясь от последнего лишь тем, что верил каждой своей фразе. — Да! Я уверен — Лугальбанда! Твой бог не оставляет нас, как этому не радоваться?! Он подкрепит твои силы в схватке с Хувавой, ты станешь непобедимым! А сверкающий бык — это Уту, вот так. Ты встречался во сне с самим Солнцем, и оно помогло оказаться около Отца. Не бойся, брат, сон склоняется нам на пользу. Мы пройдем всю степь, доберемся до кедровых лесов, где царит смерть — Хувава, мы обрушим его, словно тот край земли, который, тебе показалось, придавил нас. Уту и Лугальбанда помогут, мы вернем в горы Хуррум жизнь, вот почему ты радовался так, принимая пищу из рук Отца!
Энкиду счастливо горящими глазами смотрел на Большого.
— Смотри-ка, что вышло! Оказывается, я тоже могу видеть далеко впереди!
Взгляд Гильгамеша был устремлен куда-то поверх головы брата.
— Ты говорил не хуже моей матушки… — он запнулся. Как сон не рассказывай, все равно остается нечто, что передать невозможно. Ощущение, настроение, которое словом не ухватить. — Ладно! — Большой стряхнул с себя задумчивость. — Позови молодцов. Пусть не боятся: я проснулся окончательно!
В эти последние десять дней пути они узнали, что такое — настоящая пустыня. Где багровая, где пепельно-серая лежала земля, ветра гнали по ней колючие шарики перекати-поля, и лишь торчавшие кое-где сухие ломкие стебли подсказывали, что весной и здесь кипит жизнь. «Так, наверное, будет и дальше», — решили урукцы. Они радовались тяжести бурдюков с водой, которые заставил их наполнить на последней остановке Гильгамеш. Однако, с каждым днем тяжесть уменьшалась, и путешественники стали пить экономно, а чтобы не возбуждать излишней жажды, также экономно двигаться и переговариваться только короткими фразами. Разговаривать стало тяжело — сухой, пыльный воздух резал небо и сводил скулы в болезненной судороге. Уту нещадно палил с иссушенного неба, от обилия солнца болели глаза и различать истинные очертания предметов было очень сложно. Урукцам казалось, что они передвигаются в коконе из солнца и пыли, марево закрывало горизонт, и не будь среди них уверенно ориентирующегося даже здесь Энкиду, горожане впали бы в отчаяние.
Настроения среди них царили не самые радужные. То, что в Уруке виделось весьма интересным путешествием, оказалось работой. Работой тяжелой — даже чтобы добраться до Хувавы, нужно собрать, призвать все свои силы, а каково будет сражаться с самим демоном! Решающий момент приближался с каждым шагом, с каждым глотком из бурдюка. Урукцев бросало из жары в холод при воспоминании о рассказах про закатное чудище, которыми их обильно потчевали в детстве. После победы над Агой прошло слишком много времени, от поля, на котором самодовольный повелитель Киша был трижды повержен на колени, они отшагали слишком много поприщ, чтобы мысли о славе могли поддержать их решимость. Оставалось надеяться на вождей.
Гильгамеш осунулся, черты его лица стали острее, движения утеряли стремительность — он экономил воду не меньше спутников. Сон на берегу Евфрата вырвал из его груди бездумную уверенность в своей мощи. Если появление Энкиду заставило повелителя Урука приостановиться, то марево, застилающее горизонт, научило, что не знающая пределов мощь тоже бывает бессильна. Ему приходилось собраться внутри себя, сосредоточиться на нескольких целях, высушить жаждущее разнообразия и красок сердце, ему приходилось терпеть. На самом деле Большому доставалось тяжелее всех. И не только из-за необходимости перемалывать стремящуюся вырваться в каком-либо безумном поступке мощь, данную от рождения, но и из-за того, что он был больше всех. Такому большому телу требовалось больше воды, больше пищи, больше отдыха. Первый день пути по пустыне телесные страдания еще подстегивали его, на второй стали раздражать, а на третий он выкинул из головы мысли о славе, воспоминания о пирах в Кулабе, грезы о заполненных до краев водой каналах. В довершении всего Гильгамеш понимал, что он не должен показывать своих страданий спутникам. Те и так брели еле-еле, уныние на лице вождя лишило бы их последних сил. Большой не изображал глупой бодрости, но и не отдавался мрачным настроениям. Облик его соответствовал тому, что царило в сердце: терпение, труд, готовность терпеть дальше.
Зато Энкиду почти не страдал от жары. От его мохнатой шкуры остро попахивало потом, но пил он меньше самого сдержанного из урукцев. Энкиду не заматывал рот платком, не прятал голову от солнца. Его кривые ноги уверенно подминали под себя поприща песка, камня, потрескавшейся глины. Успокоенный своим же предсказанием, он спешил вперед, за блестящими кирпичами славы.
На восьмой день путешественники обнаружили, что впереди марево стало прозрачнее, невесомее. Около полудня оно исчезло совсем.
— Вот так. Это они, — подпрыгнул на месте Энкиду.
Весь западный горизонт закрывали горы. Когда глаза урукцев привыкли к новому зрелищу, они различили несколько гряд, все выше и выше громоздящихся друг на друга, парящие над ними треугольники вершин и белые венчики облаков, обрамляющие пики.
— Когда весна, когда не так жарко, их наверное, видно от Евфрата, — в восхищении пробормотал Энкиду.
Гильгамеш и его молодцы молчали. Тревожный зуд от близкой опасности пробегал у них под кожей, однако ни ужаса, ни подавленности они не испытывали. Горы покрывали фиолетово-зеленые леса, а пологие предгорья светились изумрудной краской. Скоро они выйдут к родникам, к прохладе. Пустыня осталась позади!
На десятый день, миновав предгорья, урукцы стояли перед горным хребтом.
— Как мы станем искать Хуваву? — спросил один из служителей Кулаба. — Горы уходят и на полночь, и на полдень…
— Найдем! — бодро заявил Энкиду. — Гора Хуррум ограждена глубоким рвом, она вся заросла кедром. Как доберемся до нее, узнаем, что впереди — враг.
Зная, что его спутникам нужно восстановить силы, Гильгамеш устроил им отдых. Целые сутки они бездельничали, отпиваясь, отъедаясь после многодневного поста в пустыне. Вода в предгорьях была необычно чистой для шумеров, привыкших к вечному медному, болотному оттенку влаги их колодцев. Предгорья поросли тамариском, чья чешуйчатая листва превращала рощицы этих то ли кустов, то ли деревьев в подобия свернувшихся на солнце ящеров. Кое-где еще цвел олеандр, крупные розовые и красные цветы отчетливо выделялись на фоне грубоватой кожистой зелени кустарника. Устремляли в небеса вершины тополя и кипарисы; разлапистые и приземистые, застыли можжевеловые деревья, пахло огуречной травой, мускатным шалфеем и ирисами.
По какому-то капризу местных демонов ирисы продолжали цвести. Ближе к степям они были нежно-голубыми, с аккуратной желтой прожилкой, или просто голубые — исчезающей голубизны, почти сливающейся с белым цветом. Высокие и упругие, они гордо поднимали к нему изящные бородатые головки. Но у подножия гор ирисы становились ниже. Здесь лепестки у них были широкие и темно-синие, совсем как глаза Гильгамеша. Такие ирисы росли островками во влажных впадинах рядом с первыми соснами горных склонов. Их тонкий, изысканный аромат Большой жадно втягивал ноздрями.
— От них пахнет как от женщины! — восторженный, возбужденный, Гильгамеш срывал лепестки губами и жевал, закатывая глаза. — Но я никогда еще не спал с такой женщиной! Я даже не знаю, кто она! Кто она? — изображая любовное безумие, он смотрел на Энкиду, а тот похохатывал.
Ирисы росли и в тени, между узловатыми, похожими на застывшие в судорогах сухожилия, корнями сосен. Только там они становились совсем черными, и запах вместо сладковатой изысканности потчевал мертвенной сухостью.
Неприятный холодноватый ветерок часто спускался по горным склонам и беспокоил урукцев.
— Дышат, — зачарованно говорил Энкиду. — Чувствуешь, брат, как дышат горы?
— Чувствую, — Гильгамеш задумчиво смотрел на чернеющие вдоль опушки соснового леса тени. Тени эти походили на странных бесформенных животных, подглядывающих за людьми. — Дышат и наблюдают. Впрочем, не беспокойся. Беспокоиться будем завтра.
Когда они вступили под своды сосен, изменилось все. Воздух стал холоднее. Степная живность, вытесненная летним жаром к предгорьям и кишевшая вокруг лагеря урукцев, здесь исчезла. Кругом стояла тяжелая, подернутая белесыми разводами паутины, тень. Даже небо, пробивавшееся сквозь разрывы между древесными кронами, казалось более мрачным, темным. Звук от шагов тонул в массе мха, то влажной, то сухой и колючей, ноги опутывали побеги папоротника. Сосны стояли где редко, где часто — и тогда путешественникам приходилось взмахивать топорами, срубая острые ветви, норовившие расцарапать тело, выколоть глаза. Сосны сменялись другими, неизвестными людям сортами деревьев, впрочем, здесь все они были на одно лицо — тусклые, враждебные.
Наконец, Энкиду нашел сухое русло, проторенное весенними дождями, и по нему повел урукцев к вершине. Созданный Энки шел первым, положив на плечо любимую палицу и оживленно поглядывая по сторонам. За ним следовал подчеркнуто невозмутимый Гильгамеш, а потом — молодцы из Кулаба: нос в затылок, след в след. Руки урукцев не выпускали оружия, они не разговаривали и косились на деревья, каждое мгновение ожидая нападения если не Хувавы, то его подручных. Однако день прошел без каких-либо происшествий. Горы равнодушно пропускали их; не будь все вокруг настолько безжизненно, путешественники решили бы, что рассказы о Хуваве — выдумка. Но даже насекомые не нарушали молчания заколдованных мест.
— Все пропитано смертью, — сказал Большой, когда они развели на ночь костры посреди одной из редких в здешних лесах полян. Ночью тьма была совершенной, даже звезды не могли пробиться сквозь странную холодную пленку, застилавшую небо. Только жадное полыхание кругом охвативших лагерь людей костров подбадривало путешественников.
— И пахнет ею, смертью, — продолжил через некоторое время Гильгамеш. — Я помню: во сне она пахла так же.
Энкиду во все глаза смотрел на брата, поражаясь сосредоточенной решительности, которая проявилась на его лице в последние дни. Впервые степной человек видел в глазах брата и ту, кошачью, внимательность и внимание самого Гильгамеша. «Это его Отец, — думал про себя Созданный Энки. — Сейчас вместе с ним смотрит на костер Лугальбанда. Интересно, знает ли об этом брат?»
— Завтра, — не дал задать степному человеку вопрос Большой. — Я вижу, завтра мы встретимся с Ним.
Завтра долгое время шло как вчера. Однообразные подъемы-спуски; Энкиду насчитал, что за два дня они одолели шесть гряд. Зато когда им открылась седьмая, путешественники остановились и разом воскликнули: «Ну, вот!»
Отделенная от остальных кряжей узким бездонным провалом, на них смотрела Гора Хуррум. Словно в пику окружавшей ее пустынности, эту гору переполняла жизнь. Оттуда доносились птичьи трели, вдоль провала бежала лань, яркое солнце заливало вершины кедров. Когда белые барашки облаков закрывали лик Уту, по склонам Хуррум текли стайки причудливых теней. Сами кедры чем-то напоминали можжевеловые деревья — и, одновременно, отличались от них, как отличается черноголовый от какого-нибудь бормоталы. Черноголовые созданы для богов — так же и кедры были созданы для богов. Величественные, царственные, они просторно разбросали свои кроны над бессмертной горой. В каждом из них угадывалось горделивое упорство, казалось, будто кедры сами осознают свою значительность. Очевидцы первых шагов созданного могучим дуновением Энлиля мира, они были прекрасны древней, нетронутой дикостью. Да и кто осмелился бы тронуть эти неохватные стволы, эти корявые, могучие, властно раскинутые ветви?
Несмотря на провал, перебраться на гору Хуррум оказалось несложно. Несколько сосен, вырванных с корнем неизвестной силой, были перекинуты через пропасть.
— Не для нас ли это приготовлено? — нервно засмеявшись, спросил Энкиду.
— Для кого же еще? — превозмогая трепет перед величественностью бессмертной горы, Гильгамеш стал спускаться к необычному мосту.
— Нет уж, нет уж. Я пойду первым. Вот так. — Энкиду обогнал Большого.
В движениях степного человека чувствовались напряжение и опаска. Он медленно-медленно, как ребенок, который только учится ходить, стал продвигаться по соснам на другую сторону провала. Урукцы замерли. Они ожидали подвоха: вот сейчас, думалось им, сосны рассыплются, переломятся и Созданный Энки полетит в бездну. Но он беспрепятственно перебрался на другую сторону и махнул рукой остальным: «Идите!»
Гильгамеш, а следом за ним пятьдесят служителей Кулаба ступили на гору Хуррум. Та не сотряслась, не возопила, но, раздвинув заросли олеандра, росшие здесь на краю пропасти, люди замерли в изумлении.
Им открылась исполинская, мощеная стеклистыми, как будто оплавленными, базальтовыми плитами дорога. Прямая как стрела, тенистая от нависающих крон кедров, она поднималась к вершине горы. А там виднелось еще одно дерево — древо всех деревьев, размером с башню. В дупле, темнеющем у его корней, мог бы поместиться целый дом.
— Он там, — прошептал Энкиду. — Он смотрел на нас.
Степного человека охватила слабость. Чувствуя, как предательски темнеет у него в глазах, как подкашиваются ноги, он непроизвольно опустился на колени.
— Что с тобой? — непроизвольно опустился к брату Гильгамеш.
— Не знаю, — пробормотал Энкиду, утирая с широкого лба ледяные капли пота. — Наверное, это Он. Он смотрит и вытягивает силы.
— Хувава? — Гильгамеш специально назвал хозяина горы по имени. Проговорил его он с трудом, словно здешние кедры терпели только почтительно-уступающее «Он». Зато произнеся «Хувава», Большой ощутил, как в его сердце, в затылке, в глазах собирается сила. Он засмеялся — уже без всякого усилия. — Столько одолели гор, Энкиду, неужели мы будем столь жалки, что не взберемся на вершину этой? Перед нами прямая дорога! Нарубим кедров, прогоним отсюда зло — и, славя Уту, отправимся домой. Не думай о смерти, тогда тебя не настигнет слабость. Ты не боялся героев Аги Кишского — чего же бояться деревьев? Сообрази: хозяин этих мест один, нас же двое. Дотронься до ожерелья, которое подарила матушка. Вспомни, вместе с нами идут Лугальбанда и Уту. Оглянись, посмотри на молодцов. Они ступили на гору Хуррум, теперь их уже ничто не остановит! Вот как нас много, а Хувава один! Один!
Громовой рык раздался над горой:
— Кто здесь произносит мое имя?
Схватившись за ожерелье Нинсун, Энки рывком поднялся на ноги. Вместе с братом они вглядывались в дорогу. Однако та была пуста, голос раздавался откуда-то со стороны.
— Кто осмелился проникнуть в запретное место?
Настоящая буря встряхнула кедры, окружавшие людей. Их властные ветви жадно тянулись к человеческой плоти, стволы надсадно трещали, словно деревья хотели вырвать из земли свои корни.
— Я поражаю вас проклятием Энлиля, глупцы! Ни шагу больше не ступите вы по земле, на которой боги разговаривают друг с другом!
Голос бесновался уже совсем рядом с братьями.
— Боги разговаривают друг с другом? — перекрывая грохот бури, прокричал Гильгамеш. — Тогда услышь нас, Уту! Во славу твою, во имя твое мы пришли сюда. Прими нашу силу так же, как ты принимаешь жертвы в храме Кулаба. Мы служим тебе, не отворачивайся от тех, кто предан. Помоги нам; здесь нас хотят одолеть темные, злые ветра. Так дай же нам своей, солнечной мощи!
Тени на дороге перед людьми потемнели. Буря теперь не просто колыхала кедры. Она скручивала тени в узкий черный жгут, пляшущий как змея перед Гильгамешем. Чернота постепенно разгоралась бледным, мертвенным сиянием. Похожее на сиреневые огоньки, прыгающие ночью по гнилушкам, оно было более интенсивным и непереносимо холодным. Служители Кулаба непроизвольно прикрывали глаза ладонью. Они ожидали великанов, рыкающих львов, а здесь к людям подступало нечто невообразимое, не укладывающееся в голове. Они перешли границу, за которой любые человеческие представления не значили ничего.
Только Гильгамеш не отрываясь смотрел на луч смерти. Да, это он уже видел во сне на берегу Евфрата. Так и есть, ангелы-хранители предупреждали его, что на горе Хуррум придется собрать в кулак все отпущенное ему небесами мужество. Когда жгут стал приближаться к людям, Большой поднял топор и прокричал боевой клич. Широкий плоский квадрат меди ослепительно вспыхнул отраженным светом солнца. Может быть потому, что сила богов была близка к горе Хуррум, а, может благодаря колдунам-кузнецам Тибире и Симугу, специально выковавшим этот топор для владыки Урука, отраженный солнечный свет не исчез. Он превратился в юношу с лапами льва. Ловкий, как красный хозяин степей, он прыгнул на сияющую тьму. Детище Хувавы охватило его черными кольцами, а тот рвал когтями мертвенные змеиные объятия. Гильгамеш и Энкиду бросились вперед. Взмахивая топором, Большой не мог понять, где он — здесь, снаружи отсекает от жгута длинные кипящие пласты, или же там, внутри, юношей-львом распарывает сияющую смертью плоть.
Холодные поцелуи-прикосновения змеи оставляли на теле Гильгамеша болезненные багровые пятна. Но он рвал, рубил, мял тьму — и вот что-то хрустнуло под его лапами, порвалось от удара гигантского топора. Высокий, закладывающий уши вой вознесся к небесам, и змея исчезла. Вместе с ней исчез юноша-лев. Запыхавшиеся, пораненные стояли Гильгамеш и Энкиду, а перед ними лежал переломленный пополам кедр. Черный сок бежал из места слома, но могучие ветви все еще тянулись к людям.
— Добейте его! — крикнул Большой служителям Кулаба.
Пятьдесят юношей как муравьи облепили умирающее дерево. Сопровождаемые все более глухими стонами, послышались удары топоров. С грузным хрустом отчленялись страшные ветви великана, а Гильгамеш и Энкиду пошли вверх по дороге.
— Нет, ты умрешь! — взвыла буря.
Снова заплясали тени, вытягиваясь сияющим жгутом.
— Будь славен, Уту! Будь велик, Лугальбанда! — Гильгамеш воздел топор, и из солнечного света прянула бирюзовая искристая змея. Зев ее был больше львиной пасти, острый, раздвоенный как рыбацкая острога, язык беспрерывно метался взад-вперед. С изогнутых, словно серп судьи-Солнца, клыков капала шипящая ядовитая слюна.
Две змеи — бирюзовая и мертвенно-белесая — разом ударили друг в друга, сцепились, скрутились в огромный клубок, принялись бить хвостами, снося кусты олеандра, росшие рядом с дорогой. Гильгамеш шагнул вперед и слился с солнечной змеей, он снова кусал, давил, рубил белесую тьму, рубил до последнего хруста, до воя, чтобы увидеть сломленный пополам кедр.