Семь раз перед братьями возникали лучи смерти. Каждый раз Уту бросал на помощь Большому один из солнечных ветров. После юноши-льва и бирюзовой змеи из топора выпрыгивали ящер с двузубым шипом на хвосте, огненный шар, гигантская многоножка, ястреб с кривым клювом и могучими когтями, наконец — оранжевый, переливающийся светом, словно бык во сне Гильгамеша, скорпион.
   Семь мертвых, порубленных кедров оставили урукцы за собой. Все тело Гильгамеша болело, чем дальше, тем труднее было ему ступать по скользкой стеклистой дороге. Шедший рядом с ним Энкиду тяжело дышал и опирался на палицу. Они остановились в десятке шагов от чудовищного древа, венчавшего гору. Все вокруг них волновалось — деревья, кустарник; саму гору, казалось, колебали подземные бури.
   — Вот и мы, — крикнул Гильгамеш в темноту дупла, из которого разом могло бы выйти не менее десятка воинов. — Уту привел нас к тебе, Хувава. Мы поразили твои лучи смерти, мы содрали с тебя семь одежд. Хватит прятаться за безжизненные горы, хватит подставлять вместо себя кедры. Выходи, покажись, какой ты есть!
   Утробный рык раздался из дупла. Целый ворох трухи, пепла, пыли окатил братьев. С визгом и ревом темнота вылилась в движение, и хозяин горы Хуррум выскочил на свет. Ростом не больше Гильгамеша, он передвигался как онагр, у которого из плеч выросло человечье туловище. Задние лапы Хувавы были лапами пантеры, коричневый пантерий хвост раздраженно хлестал по поджарым бокам. Зато передние ноги были ногами онагра, над ними начинался новый живот, а затем — человеческий торс и голова старца, увенчанная львиной гривой. Несмотря на непропорциональность сложения, Хувава передвигался ловко и с явной сноровкой сжимал в руках оружие: длинный острый зуб-кинжал и сеть, вроде той, с которой птицеловы подкрадываются к гнездовьям.
   Лицо демона не было вполне человеческим. Черты его постоянно менялись, он походил на всех старцев, которых Большой видел, разом. Казалось, будто Хувава прячет себя за множеством масок. Однако даже сквозь них ясно ощущались мука, боль, ярость загнанного в угол зверя, обуревавшие хозяина бессмертной горы.
   — Я наложил на нас проклятье Энлиля, — воющим голосом произнес он. — Уходите отсюда, не трожьте моего леса, и я сниму проклятье. Негоже человеку врываться в заповедные места богов!
   — А что такое «проклятье Энлиля»? — опершись на топор, спросил Большой.
   — Смерть, — прошипел Хувава. — Неминуемая смерть.
   — Семь раз ты пытался напустить ее на нас, — усмехнулся Гильгамеш. — Сдается мне, ты потерял самое свое лучшее оружие. Что сила горы Хуррум в сравнении с мощью Уту!
   — Уходите отсюда! Мир стоит на равновесии, вы оскверняете божественный порядок!
   В голосе демона Гильгамешу почудились умоляющие нотки.
   — Ты просишь нас?
   — Может быть и прошу. Прошу ради блага моего и твоего, пришелец. Остановись, чтобы позже не пожалеть о своей гордыне!
   — Не слушай его, — закричал Энкиду. — Не допускай демона к сердцу, он пожрет тебя! Убей Хуваву, Солнце взирает на нас!
   — Будь проклят твой раб! — взвизгнул владыка горы. — Да не будет ему покоя на земле!.. Хорошо, я не сниму с вас проклятья. Умрем вместе!
   Взметнулась сеть, Гильгамеш едва успел отскочить в сторону. Энкиду она хлестнула по ногам, степной человек упал и скатился на несколько шагов вниз по дороге. Большой рубанул по сети топором, но та была крепче меди. Звякнув, топор едва не вырвался из его рук.
   — Я достану тебя, достану! — размахивая кинжалом, Хувава полурысью, полугалопом бросился к Энкиду. Одной рукой он сорвал с шеи мохнатого брата Гильгамеша ожерелье-талисман, другую же, сжимающую длинный зуб, взметнул над лицом степного человека.
   В отчаянии Большой метнул топор. Сверкнув в полете словно молния, топор вонзился в плечо Хувавы. Рука, сжимающая кинжал, упала на стеклистый камень. Из разрубленного плеча хлынула кровь такая же черная, что и в жилах кедров. Хувава взвыл — совсем как семь его лучей в предсмертный миг. Энкиду поднялся на ноги и его палица сокрушила ребра демона. Гильгамеш, выхватив из-за пояса нож, одним прыжком оседлал воющее тело Хувавы и дважды вонзил оружие в покрытый рыжей шерстью затылок.
   Вой поднялся до самого верхнего предела слышимости и стих. Зато раздался грохот, подобный многократно усиленному раскату грома.
   На людей падало древо, служившее жильем хозяину горы Хуррум. Юноши с криком бросились вниз по дороге. Энкиду схватил старшего брата за руку, рывком стащил его с застывшего в окоченении смерти демона и повлек за собой в сторону, в заросли олеандра и кедров.
   Ветви больно хлестали их тела, но, превозмогая боль, превозмогая усталость, братья успели ускользнуть из-под гигантской тени, накрывшей было их. Раздался оглушительный удар — и все стихло.
   Стихла буря, гора перестала волноваться, она уселась ровно и твердо на земное основание — как любая другая гора. Словно не слышавшие ужасных звуков, сопровождавших смерть Хувавы, подали голос птицы. Величественные кедры утратили всю свою злобу. Они остались так же прекрасны, но ни капли ужаса не испытывали люди, глядя на них. Откуда-то снизу доносились возбужденные, радостные крики служителей Кулаба. Вместо боли и усталости грудь братьев наполнил покой.
   — Вот так, — Энкиду улыбался во весь рот. — Как хорошо здесь!
   — Хорошо, — согласился Гильгамеш. — Идем.
   Они поднялись на вершину горы. Рухнувший кедр погреб Хуваву, вместе с его сетью, кинжалом, вместе с топором Гильгамеша и ожерельем Нинсун.
   — Значит, для этого оно и было предназначено, — успокаивал брата Большой. — Каждая вещь служит для какого-то одного, определенного дела.
   На месте жилища Хувавы лежала неглубокая круглая яма. Из нее — все слабее и слабее — поднимался черный пар. На Гильгамеша еще раз пахнуло смертью.
   — Ф-фу! — он помахал рукой перед носом. — Долго же мне еще будет чудиться этот запах!
   Энкиду ничего не говорил. Он смотрел на запад, скрытый доселе гигантским кедром. Рот его был раскрыт так же, как в тот день, когда Шамхат впервые показала ему танец Инанны.
   — Значит это правда… — произнес Гильгамеш, посмотрев туда же. За горой Хуррум лежала глубокая долина, дальше поднимался еще один хребет, пониже того, что они одолели, а еще дальше братья видели великую голубую зелень — сливающееся с небом Закатное море.
   — Выходит, в сказках много правды, — улыбнулся Большой. — Смотри, Созданный Энки, какую дорогу мы проложили!

5. ИНАННА

   Ревность — вот настоящий двигатель этой повести. Ревность к большому и необычному, к тому, что подминает под себя привычный ход жизни. О человеческой ревности мы уже говорили, теперь пришел черед переходить к богам.
   «Мы — боги ревнивые!»— говорили владыки шумерских земель, грозно топали ногами и дружно сводили густо насурьмленные брови. Они живы были поклонением человека и потому неукоснительно требовали с черноголовых благочестия. Когда-то людей лепили в пустоте только что созданного, девственного мира. Тогда это казалось и забавой, и утверждением себя, и созданием послушного, понятливого работника. Однако человек получился странным созданием. Настолько на них, богов, похожим, что это вызывало оторопь. Благословленные к услужению небесам, люди переняли привычки Ану, Энлиля, Энки и, хотя не отказывались приносить жертвы создателям, погрузились в собственный мир. Боги иногда просто переставали понимать эти игрушки, чья плоть когда-то была красной и синей глиной. Видимо, зря они пили пиво, когда лепили человечество. Что-то они упустили спьяну, или не заметили кого-то, не известного Игигам пришельца, бросившего в глиняных болванчиков семя беспокойства и самомнения.
   Особенно тревожили богов герои. Не все, конечно; Ага, например, был героем вполне ясным и послушным. Тревожили такие, как Лугальбанда, на орле летавший к небесам. Такие, как Гильгамеш.
   Обескураживало то, что Большой жил сам по себе. Хотя каждый из значительных богов видел его перед своим идолом совершающим поклонение, глаза Гильгамеша выдавали, что тот делает это без сердца. Но и это было бы не страшно, можно поклоняться без сердца, будучи, при этом, угодным богам. Однако не только в храме — в Уруке Большой вел себя так, будто жил сам по себе. Будто жертвы воде, ветрам, земле, удаче, гневливому Куру — это такие же маловажные вещи, как набедренная повязка или лепешка из темной муки. Часть существа Гильгамеша находилась вне поля зрения богов, а потому события, которые разворачивались вокруг него, оказывались им непонятны.
   Энлиль был искренен, когда решил послать на землю Энкиду. Он желал увидеть, как два героя намнут друг другу бока, доказав этим истину: созданному — место созданного, ни на что большее претендовать он не может. Однако вышло не просто «не то», вышло совершенно не то! Энкиду соблазнился человеческим житьем, он возомнил, что «быть человеком» больше, чем «быть созданным Энки». Вместо потешной схватки, над которой можно посмеяться и поскучать, герои воспылали друг к другу братскими чувствами. Мало того, они еще и оттаскали за уши послушного небесам Агу!
   Благо, если бы названные братья тем и ограничились. Так нет, они дерзнули бросить вызов одному из посредников между небом и преисподней. Бросили вызов, пришли и убили Хуваву! Нужно понять, что испытывали в этот момент лазуритовые небеса. Что-то похожее, наверное, ощущает человек, стоящий на вершине башни, основание которой только что начали ломать мотыгами.
   Никто не хотел казаться переполошенным. Влажнобородый Энки как всегда посмеивался, вертя пальцами водяные волосы. Супруга Энлиля, податливая девочка-богиня Нинлиль томно смотрела на своего мужа, чей ветроподобный облик трудно было уловить даже божественному глазу. Как всегда молчал далекий старый Ану. Строила всем глазки неугомонная Инанна. Что поделаешь: судьба людей — служить богам, судьба богов — оставаться неизменными.
   Посреди неизменных пульсировал рожденный обескураженностью вопрос: «Зачем?» Зачем Энкиду не добил Гильгамеша? Зачем братья пошли на Хуваву? Зачем они столько говорят о славе — каждый знает, что слава обманывает скорее, чем женщина? Чего они ищут, особенно Гильгамеш? К чему он присматривается, когда разглядывает вещи, ведь они такие, какими их сделали боги — не больше и не меньше! Зачем Уту помог Большому?
   Снисходить до того, чтобы задать такой вопрос человеку, небеса не могли. Зато они подступали к Солнцу, и оно хмурилось, выбрасывая жар своего недовольства на землю.
   — Пособничал? Да, я помогал им. Гильгамеш видит дальше других людей и даже дальше большинства из нас — вот, что я вам скажу! Нинсун выносила в себе нечто большее, чем полукровка, чем помесь человеческой и небесной глин. Даже не знаю, что он надеется увидеть, мои глаза и не заглядывают, наверное, туда. Зато мне интересно наблюдать за ним. Мы похожи — оба всегда на виду, на обоих смотрят, обоих хвалят и поругивают. И раз уж такое существо взяло меня в покровители, разве могу я — бог! — оставить его без помощи?
   «Смотрит дальше нас…»— эти слова отзывались в душах богов раздражением и горечью. «Как же можно видеть дальше нас? Нет, Уту ошибается. Гильгамеш — просто мальчишка-переросток, жаждущий захватывающих дух приключений. С неба и с земли вещи видятся по-разному. Там, где нам почудилась непривычность, многозначительность, с человеческой точки зрения — обычное искание славы!»
   Очень не хотелось признавать богам, что Большой не вмещается в их мир, что вместе с его наивным, детским буйством в космос пришло напоминание о Чем-то, или о Ком-то, стоящем за их спиной, предшествующем тому доисторическому состоянию мира, которое черноголовые называли Ан-Ки. Дальше этого внутриутробного времени, когда земля была смешана с небом, не помнил ни один из богов. Даже создавший мир Энлиль не ведал, откуда он пришел, до смешного походя в этом на степную тварь Энкиду, забывшего своих родителей.
   «Энлиль дунул», «Энлиль разнес небеса и землю»— ничего больше не мог сказать и сам владыка ветров, наездник грозовых туч. Бытие зевнуло, вместе с дуновением появилось все, появился и он сам, дунувший. Было в этом странное, неприятное забегание «я» назад, в то время, когда его еще не могло быть. Но Энлиль не пытался разбираться в своем происхождении. Дунул — и появился; убежденности в том, что иначе не могло быть, хватало ему на верховодство богами.
   Та же уверенность побуждала его изображать сейчас, будто ничего не случилось. Энкиду стал другом Гильгамеша? Хорошо, так и задумывалось! Пусть только попробует кто-то сказать, что степной человек создавался для чего-то иного! Гильгамеш убил Хуваву? И ладно, небесным богам давно уже пора кольнуть под ребра богов подземных. Гильгамеш возгордился? Ну, это обычное, человеческое. Когда голодны — они лежат как трупы. Набьют брюхо — равняют себя с богами. За гордость Большой будет наказан. Вот только нужно придумать, каким образом.
   Но ревность — чувство бесконечно разнообразное. Часто ее рождает любовь, не менее часто она оборачивается поклонением. Если же желание склониться, поцеловать прах того, кого сердце считает выше всех живущих в этом мире, наполняет душу богини, то оно чревато неудержимым вожделением.
   Застонала Инанна, с хрустом потянулась на небесном своем ложе. Теплая волна желания разлилась по ее спине, руки сплетались перед грудью, словно богиня ласкала кого-то большого, широкоплечего, тяжелого. Людям, которые видели в ту ночь Утреннюю звезду, показалось, будто она вытянулась сверху вниз стрелкой, извечным женским знаком, и запылала белым неутолимым огнем.
   — Весь день сегодня будут любиться, — сварливо говорили святые евнухи, наблюдавшие за небом с крыш храмов. — Верный знак: присмотрела кого-то Красавица.
   Присмотрела, давно уже присмотрела, но лишь теперь, после Хувавы, после празднеств, устроенных в его честь Уруком, допустила в себя желание Инанна. Богиня холодная и жаркая сразу, она не умела ничего делать медленно. Едва лишь солнечный восход затопил горячими лучами ее звезду, Инанна стрелой сорвалась с лазуритового седалища и встала в дверях комнаты, где проводил ночи Гильгамеш.
   Большой уже не спал. Яркая белая стрелка еще сияла в небе, когда Гильгамеш открыл глаза. В тот день его подняло малознакомое чувство совершенного покоя, завершенности той части пути, что он прошел. Впервые Большой ощутил его, когда в жаркий полдень они с Энкиду увидели высокие, как гора Хуррум, светящиеся стены их города. Юноши Кулаба, тащившие мешки с кедровыми шишками — доказательство удачи похода — долго кричали, в радости подпрыгивая на месте. Один Гильгамеш пребывал в недвижимости. Только сейчас он понял, что настоящая слава — штука странная и приводящая в оторопь ее обладателя. Настоящая слава — это вещь, которая существует сама по себе. Ты создал ее, но в ней живут другие; ты все хочешь что-нибудь добавить к ней, наполнить весом, укрепить на земле, в тебе все еще живет сомнение, не сметет ли ее случайный поворот судьбы, а люди уже привыкли к этой вещи, они обращаются с ней, как с чем-то незыблемым, само собой разумеющимся. Увидев стены Урука, Гильгамеш понял, что он зацепился за землю, и силы, рвущиеся из груди, перестали жаждать охватить весь мир. Он всякого испробовал, он наигрался так, как того не удавалось ни одному ребенку. Теперь предстояло решать, что делать дальше: кому служить, за что и перед кем держать ответ. Мысли эти были новыми и еще более неожиданными, чем ощущение завершенности.
   В празднествах, посвященных их возвращению, Гильгамеш участвовал по привычке, по обязанности; урукцы дивились его медлительности, отсутствию вспышек буйства. Они даже тревожились — не успел ли Хувава набросить на него тенета подземной скуки? Зато Энкиду веселился за себя и за брата. Его длинные могучие руки хлопали в лад любой песне, кривые ноги отплясывали вместе с любым хороводом, а глотка вмещала умопомрачительное количество браги. У горожан была причина веселиться: владыка вернулся со славой, вода отступила, гибкие изумрудные побеги эммера ласкали глаз поднимающегося на стену. У Энкиду же был еще и собственный повод для радости: Шамхат, маленькая блудница с кукольным личиком, понесла. Хотя в точности никто не мог бы назвать имя того из бесчисленных последователей Инанны, знакомых с ее чреслами, кто обошел ухищрения сроков, настоев, поз, случая, все показывали на Энкиду. Степной человек и не думал, что могло быть иначе. Кто, кроме него, мог пробить последнюю защиту Инанниной невесты? Кто мог забраться в те запретные места, где любая красавица перестает задирать нос?
   Шамхат располнела и подурнела — хотя можно ли назвать дурнотой удивление и испуг перед неожиданными переживаниями? Гильгамеш приказал забрать наконец ее в Кулаб — и отныне за блудницей, важные как павы, ходили прислужницы его матушки. Шамхат быстро выучилась капризничать, командовать и пускаться в слезы, если чувствовала себя ущемленной. Большого раздражала проснувшаяся в ней бесцеремонность, раздражали оханье, устраиваемое вокруг блудницы женщинами Кулаба. Но он смотрел, как забавно, заботливо выполняет любые ее прихоти Энкиду и сдерживал себя.
   — Наверное, мне достаточно досталось женщин, — сказал он Нинсун. — Нужно ввести в дом жену.
   — Ищи, — слабая улыбка коснулась губ жрицы. — Но трудно будет найти равную тебе женщину… Может быть, одну я и знаю, но не стану произносить ее имя. Наоборот, молюсь Энлилю, чтобы он развел ваши судьбы!
   В то утро Гильгамеш лежал и размышлял над уравновешенностью, спокойствием, царящими в сердце. Стены, Ага, Хувава, Энкиду, суетящийся вокруг блудницы, как последний простолюдин, все эти образы приходили разом, словно в полудреме. Они никогда не звали Большого, они ласкали память, но не воображение. Гильгамеш не испытывал желания бежать куда-то, он решил ждать тех мыслей, что укажут ему, к чему отныне стремиться.
   Когда жрецы протяжными криками известили о появлении огненной тиары Уту, Гильгамеш умылся и надел чистые облачения к утреннему богослужению. Он украсил голову царским венцом, запястья — медными змеями-браслетами, густо зачерпнул с блюда, стоявшего перед ним, прозрачное пахучее масло и умастил благовониями плечи, грудь, руки. Затем его заворожил древний рисунок на днище блюда. Безыскусное вроде бы сочетание черточек и волнистых линий колдовским образом действовало на смотрящих. Трудно было уловить, что там изображено: четыре бегущих оленя, или четыре человека с распущенными волосами. Их ноги сходились в центре блюда, а рога, волосы закручивались слева направо, создавая иллюзию стремительного вращения, так что фигурки сами собой начинали двигаться, кружа голову. Древний мастер усилил головокружение скорпионами и рыбами, несущимися туда же, слева-направо, вдоль голубоватой каймы посудины. Зачарованный, Большой смотрел на бегущую неподвижность до тех пор, пока мир не завертелся вокруг него. Гильгамеш зажмурился, прогоняя головокружение, и тут же почувствовал, что он не один в комнате. Воздух затрепетал от колыхающихся одеяний, от дыхания неизвестных, что бесшумно вошли во владычьи покои.
   Большой открыл глаза, стряхивая с пальцев масло и выпрямляясь. Комнату наполняло сияние, напоминающее то, которым солнце окружает грозовые тучи. В середине его стояла высокая молочно-белая девушка. Черные копны волос, перекрученных усеянным багряными цветочками вьюном, падали ей на грудь и на плечи. Чуть выше висков их перехватывала белая жемчужная повязка. Вытянутые как финиковые косточки карие глаза с восхищением смотрели на Гильгамеша. Широкие, словно у кобылицы, ноздри жадно раздувались, а над пухлой верхней губой были приметны росинки жаркого пота.
   Шею девушки в несколько витков обрамляло лазуритовое ожерелье. Острую высокую грудь стягивала золотая сетка, не скрывавшая прелестей, а наоборот, подчеркивавшая их. Короткая, словно бы из серебряного огня сотканная повязка ласково облегала тугие бедра. На лодыжках красавицы были прицеплены золотые колокольчики. Когда Гильгамеш открыл глаза, девушка вздрогнула, и колокольчики тихонько зазвенели.
   Наполовину скрытый молочной, сияющей незнакомкой, из-за ее пояса выглядывал карлик. Он походил на большую сморщенную грушу. Все в уродливых складках, тело карлика в плечах было узко, в талии — необъятно широко. Коротенькие слоновьи ножки стояли неуклюже и неуверенно. Глаза, нос, губы человечка едва выдавались из складок кожи, а уши висели двумя длинными лохмами. Дополнял сходство с грушей странный головной убор — высокий, конусом сходящийся наверху. Рядом с красавицей груша-карлик казался злой насмешкой над мужской природой. В довершение всего он носил пояс выхолощенного.
   Заметив, что Большой смотрит на него, карлик чуть-чуть высунулся вперед и затараторил:
   — Кланяйся юноша, кланяйся! Это твоя госпожа, светлая Инанна! — от рвения человечек присел и сам стал торопливо кивать головой.
   — Инанна? — промолвил Гильгамеш.
   — Да, это я, красавец мой, муж мой, — отверзла уста молочнокожая. — Да, это я прилетела к тебе, Могучий! — Нашим языком уже не передать то, как она говорила, ибо у шумеров помимо обычного имелся особый, «женский», как они его называли, говор. Ко временам Гильгамеша использовали его только в редких богослужениях, и тогда он звучал для ушей слушавших дико, нелепо. Буквы проглатывались, слова коверкались, понять можно было только с пятого на десятое. Инанна пользовалась именно этим языком, но, к изумлению Большого, в ее устах он звучал мило, как речь ребенка, очаровательно ломающего речь.
   — Инанна? — повторил Гильгамеш. Первая оторопь прошла, также быстро миновала гордость, остались удивление и настороженность. Он не мог не верить, что это богиня. Сияние лилось не через узкие высокие окна, оно исходило от нее и от странного спутника, почтительно прятавшегося за спину Хозяйки. — Я перед тобой, Светлая Госпожа!
   — Кланяйся, кланяйся! — корчил рожи карлик.
   — Не слушай Ниншубура, не слушай моего посла, — прокартавила богиня. — Не дело красавцев кланяться; тот, кто дарит радость, может высоко держать голову перед небесами.
   Карлик стушевался, совсем исчез за серебряной повязкой Инанны.
   — Какой ты красавец! — богиня склонила голову к плечу. Финиковые ее глаза подернулись медовой пленкой. — Ты переполнен соком, как добрый бурдюк пивом. Я так и ощущаю, как ты, шипя, брызгаясь, бежишь по моей коже! Открой свое мужество, Большой, подари мне крепость, что построила стены, поразила Хуваву. Согни руки, чтобы я могла потереться о твои жилы, о твою мощь…
   Инанна сделала шаг вперед — и в ноздри Гильгамеша ударил аромат ирисов — синих, бородатых цветков, росших в преддвериях горы Хуррум.
   — Постой, Утренняя Звезда! — превозмогая жадное желание коснуться такой близкой, сладкой, словно масло, рассеченной золотой сеткой груди, Гильгамеш спрятал руки за спину и отступил назад. — Я поклонялся тебе, дарил сливки, дарил телиц, желтые алавастровые сосуды, полные молока, лил перед твоим алтарем кровь речных петухов, щедро осыпал золотом сестер-блудниц. Если хочешь, дам тебе всего — почет, какого нет в землях черноголовых ни у одного из богов, платьев, пива, елея для твоего слуги-гонца. Я раскрою для тебя все кладовые Энки…
   — Не надо, юноша! — Инанна закинула руки за голову и, тренькая колокольчиками, выстукивала танец, который владыка Урука множество раз видел в исполнении блудниц. — Я хочу сейчас совсем другого: рук, которые ласкали бы мое лоно, рук, которые сорвали бы сетку с груди, подняли бы на спину серебряную повязку. Именно здесь… Сейчас меня окатят твои шипящие силы; раскачают и бросят оземь, прямо в сладкий холод!
   — Помилуй, светлая госпожа. — Большой молитвенно сложил руки перед грудью. Он не мог понять, кто кому подражает — блудницы небесной соблазнительнице, или же она им. — Я буду строить тебе храмы, посылать в них самых красивых девушек. Но не проси меня стать твоим супругом — даже на одно сегодняшнее утро.
   Колокольчики зло звякнули и смолкли. Танец прекратился, богиня опустила руки и непонимающе смотрела на Гильгамеша.
   — Тебе нужен знахарь? Хувава повредил в тебе мужское? Скажи — мы исправим все это. Нет лучшего мастера заговоров, чем мокрый Энки…
   — И еще раз прошу, помилуй, — покачал головой Гильгамеш. — Твоя прелесть не для людей. Они сгорают в ней, как бабочка, залетевшая в костер.
   — Что за глупость! — глаза у богини быстро темнели. — Выходит, ты просто отказываешь мне?
   — Да, Красавица. Отказываю, Госпожа. — Голос Большого окреп, набрался звучности. — Нет счастья людям, которые тебя любили. На каждого из них ты обрушивала беды. Притворялась ласковой овечкой, трущейся о хозяйские колени и тут же пожирала возлюбленного. Говорят, есть такие рыбы, в роду которых самцы живут только до спаривания. Но мы-то не рыбы, человеческий удел совсем в другом. Ты сладка как брага, но тело от такой браги ломает в смертной лихорадке. Нет, красавица, не хочу я такой чести!
   Инанна лишилась дара речи. Грозовые сполохи разорвали сияние, царившее в комнате. Из-за спины хозяйки выбрался Ниншубур. Он подковылял к Большому и ткнул ему в живот маленьким скрюченным пальцем:
   — И тебе не страшно? Не простят такого святотатства ни небеса, ни преисподняя! Копья, шилья, крючья — вот что сейчас нашлет на тебя светлая Инанна!