Книга, действительно, изымалась... из центральных библиотек Москвы. Отъехал от Москвы на двадцать километров - покупай Шевцова хоть целый грузовик. Кстати, я так и сделал, работая над романом "Заложники"*. Купил в Подмосковье всю черносотенную литературу, от исторической до ультрасовременной, - книг Кичко и Ивана Шевцова, официально "изъятых". Таковы гримасы, по выражению А. С. Пушкина, "богомольной старой дуры русской чопорной цензуры". Цензура является идеологическим отделом КГБ. Не случайно многие руководители Главлита, например, заместитель начальника Главлита Назаров, - бывшие "железные рыцари" ГПУ-НКВД. Но... все же могло ли чиновничество, боящееся и тени ответственности, остановить поток литературы? Во время войны, рассказывали мне крестьяне, от немецких карателей можно было скрыться. От СС и "зондеркоманд" можно было уйти. От полицая не скроешься. Полицай - сосед. Из своей деревни. Он все и про всех знает. Он-то тебя и доконает. Литература в последние четверть века и была затравлена, сведена на нет именно литературными полицаями - из своей литературной деревни. Хотя имена их то и дело мелькают в газетных отчетах, они, по сути, безымянны, все эти баруздины, алексеевы, стаднюки, и прочие, несть им числа. Даже имена, ставшие много лет назад нарицательными, скажем, Софронов - Грибачев, объединяют, по обыкновению, в одном лице, так как своего лица они не имеют. Ведет походную колонну, как известно, всегда старшина. В данном случае место это пожизненное. Покрикивает на карателей, сбившихся с ноги, ерничает, глумится, потирая пшеничные усы, Михаил Шолохов. Этот лауреат привлекается к травле инакомыслия, когда остальные не справляются. "Гуманист" Шолохов потребовал расстрелять Синявского и Даниэля "на основе революционной законности", расстрелял бы, подозреваю, и безо всякой "основы", Александра Солженицына, посмевшего усомниться в существовании Шолохова-писателя... Остается ответить, пожалуй, лишь на два вопроса. Когда-то в Москве я публично назвал погромщиков культуры "черной десяткой". Прошло время, справедливо привилось иное слово: красносотенцы! Чем объяснить легкость, с которой красносотенцы проникли во все поры литературной жизни? Стали главными редакторами, секретарями, "идеологами", штатными ораторами на съездах - словом, "России верными сынами", во всеоружии философской терминологии, государственных традиций и пр. Едва только им свистнут, идеологам "новой культуры", они являются готовыми, как из пучины морокой. Черноморы XX века, с портфелями под мышкой. Какова политическая, философская, национальная, психологическая подоснова, на которую они встали и стоят многие годы и - прочно? Попробуем проследить исторические истоки "идеологической базы", на которой государству удалось узаконить существование во главе советской литературы пресловутых красносотенцев; удалось превратить их в таранную силу, топчущую таланты... Пойдем от новейшей истории к временам более отдаленным. По ступеням вниз, в исторические подвалы России. 1. Красносотенцы полностью взяли на вооружение идейное наследство черносотенцев из Союза русского народа и Союза Михаила Архангела. Скажем, поток открыто погромной литературы последнего десятилетия (книги и брошюры Иванова, Шевцова, Сахнина, Колесникова, Бегуна и прочих), этот бьющий, как из брандспойта, поток просто повторяет, расцвечивая современными примерами, основные положения черносотенной идеологии. Насколько далеко зашли современные шовинисты, показал Парижский процесс 1973 года, на котором установили полную аутентичность погромного текста брошюры Россова, изданной в Санкт-Петербурге в 1906 г., и текста, напечатанного в бюллетенях советских посольств в Париже, Лондоне, Риме. Организаторы новейшей шовинистической истерии семидесятых годов попросту сняли фотоспособом пожелтелые странички расхожей брошюры Союза русского народа и выдали за самоновейшее достижение советской. исторической мысли... Приговор Парижского трибунала (апрель 1973 г.) впервые в истории, что называется, схватил за руку советский расизм. 2. Другим идейным истоком красносотенцев можно считать антинигилистический русский роман 1860-1870 гг., печатавшийся главным образом в "Русском вестнике" Каткова. Причину всех волнений на Руси, включая пугачевский бунт, литературные каратели прошлого века искали в "коварной польской интриге". Это утверждали едва ль не все верноподданные писатели: Крестовский, граф Салиас, Болеслав Маркевич, названный Чеховым "полицейским писателем", и др. По графу Салиасу, к примеру, Емельяна Пугачева подбил на восстание, оказывается, некий "полукровка, внук нигилиста и польки Людвиги". Храбро-отважный патриот князь Данило Хвалынский из романа Салиаса "Пугачев", повстречав поляка Яна Бжезинского, грозит ему карой самой унизительной - унизительней не было: "как жида, выпороть нагайками на дому". Полукровки, а также инородцы в писаниях салиасов всех веков - вообще главная опасность России. 3. Традиции красносотенцев надежно опираются также на этический уровень предшественников, развивавших шумную деятельность в защиту трона, полиции и цензуры. Прежде всего на традиции Фаддея Булгарина (1789-1859) и Николая Греча (1787-1867). В истории их фонтанно-патриотической деятельности известен даже такой случай усердия: Греч написал донос на "Отечественные записки". Донос высшими сферами был отвергнут. Тогда на помощь Гречу кинулся Булгарин. Написал царю... угрожающее письмо: коли царь оставит его донос без ответа или царю не доложат, то он, Булгарин, обратится к королю Пруссии, чтобы тот довел до Николая I все, что Булгарин хочет довести сам, - во имя защиты монарха и его царства... Точь-в-точь, как Булгарин, не ведая этого, разумеется, по причине своего редкого невежества, поступил в свое время верноподданный "прозаик" Михаил Бубеннов, написавший в ЦК партии, что коли они не примут меры против "еврейского засилия" в русской литературе, то он обратится к международной общественности. Правда, Бубеннов не уточнил, кого он имел в виду под международной общественностью. Помню выборы в середине пятидесятых годов, когда обнаружили за портьерой фальшивую урну, заранее заполненную бюллетенями, из которых ни один из мракобесов не был вычеркнут. Скандал был таков, что урну эту не приняли во внимание при голосовании. Затем, когда в 1957 году Союз писателей СССР разводнили огромным "этапом чиновников в литературу", от военно-издательских чиновников до газетных во главе с Юрием Жуковым, обходилось уже и без фальшивых урн. Шестидесятые годы внесли свою новизну. У меня хранится любопытный документ, в нем выражены результаты одного из тайных и прямых, вполне демократических, голосований в СП. Выбирали членов Правления Московской организации писателей. Не были выбраны в Правление все без исключения безликости, отчасти перечисленные выше. Поэт Сергей Васильев, номенклатурный критик Барабаш и литературовед Дымшиц получили голосов меньше, чем даже литератор, объявленный доносчиком... Против них голосовало и "болото", голосующее за что угодно. После этого голосования все провалившиеся - до единого! - получили самые высокие - ключевые - должности... Барабаш из "Литгазеты" был переведен в ЦК партии. Дымшиц поставлен "оком государевым" в кино. Его должность называлась: главный редактор Комитета по кинематографии при Совете Министров СССР. Эти молодчики непрерывно ссылаются на Маркса и Энгельса. А ведь это Энгельс однажды сказал так (в работе "Эмигрантская литература"): "Множество странных явлений, происходивших в русском движении, объясняются тем, что долгое время всякое русское сочинение было для Запада книгою за семью печатями. Они (Бакунин и иже с ним) усердно распространяют утверждение, что даже грязные стороны русского движения следует - в интересах самого движения - утаить от Запада: кто сообщает Европе о русских делах, тот предатель. Теперь этому наступил конец... Русские должны будут подчиниться той неизбежной международной судьбе, что отныне их движение будет происходить на глазах и под контролем остальной Европы. Никому не пришлось так тяжко поплатиться за прежнюю замкнутость. Если бы не замкнутость, их нельзя было бы годами так позорно дурачить..." Эту цитату вы не найдете в арсенале наших "марксистов". Конец шестидесятых годов, увы, был не завершением, а лишь началом нового разгрома литературы, окрещенного на Руси "юбилиадой".
   ЮБИЛИАДА
   I. ГВАРДИЯ УМИРАЕТ, НО НЕ СДАЕТСЯ
   БЕССЛАВНАЯ КОНЧИНА "ПОЭТИЧЕСКОГО РЕНЕССАНСА" 1956 г.
   1967 год, год IV съезда писателей СССР, казался годом полного торжества красносотенцев. Дышать стало невозможно. Всему вокруг исполнилось 50 лет. 67-й год завершился долгим фейерверком в честь полувекового юбилея Октябрьской социалистической революции. Издавалась лишь литература, признанная издателями лучезарной... 68-й год начался новым юбилеем, юбилеем Советской Армии, совершившей вскоре свой марш на Прагу. Писатель от сплошного праздника начал слегка цепенеть. 69-й год принес юбилей еще более громкий: пятидесятилетие ВЧК - ОГПУ НКВД - МГБ - КГБ. Атмосфера в Союзе писателей изменилась настолько, что все чекисты, пришедшие в литературу, нацепили синие юбилейные "ромбики" 40 лет ВЧК и 50 лет ВЧК. Десять лет назад, когда возвращались из лагерей зэки, о такой демонстрации и речи быть не могло. Я, помнится, все жалел какого-то старика, который приходил в Клуб писателей и просиживал весь день за стаканом чая. Пытался подкормить. И вдруг мой "несчастный" явился в Клуб с двумя синими ромбиками ВЧК. Оказывается, он и на пенсии продолжал свою дозорную службу... 70-й год пришел венцом юбилеев. Коронным юбилеем, к которому готовились, как готовятся матросы к адмиральской поверке. Столетие со дня рождения Ленина. Величальные штампы, механически перенесенные со Сталина на Ленина, неумолчный радиокрик, вызвали оскомину даже у верных ленинцев. Появились анекдоты про Ленина. Они налетели, как мошкара. Их рассказывали в вузах и на заводах. Авторитет основателя советского государства заколебался. Весь 71-й год продолжали чествовать Ленина и еще уж не помню кого или что. 72-й год подкрался на мягких лапах пятидесятилетием образования СССР. Юбилиада подорвала литературный корабль, как торпеда. Он разломился и пошел, едва ль не со всеми обитателями, на дно. Старики-писатели умирали стоя. Как капитаны гибнущих кораблей. У них были свои юбилеи, у капитанов. Без фанфар и наград. Одним из самых значительных событий 1967 года был юбилей Константина Георгиевича Паустовского, к казенному юбилею - пятидесятилетию советской власти - естественно, никакого отношения не имевший. Клуб Дома литераторов на улице Герцена был набит битком. Толпились в фойе, в Малом зале, куда была проведена трансляция. В Большом зале стояли в проходах. Вдоль стен. В зал нельзя было протиснуться физически. Такого на моей памяти не случалось. Администратор провел несколько писателей, неосмотрительно пришедших к самому началу, в том числе и меня, через сцену; мы так и простояли, сжатые со всех сторон, возле сцены, в проходе, почти весь юбилей, понимая, что собрались все вместе, без казенного участия, видимо, в последний раз... Паустовский болел. Его не было в зале. Он так и не поднялся. Поэтому все выступления записывались на пленку, чтобы смертельно больной Паустовский смог услышать у себя дома обращенные к нему слова. И то, что произошло тогда, 30 мая 1967 года, останется для русской культуры, может быть, таким же событием, как и второе рождение советской классики - Платонова, Бабеля, Булгакова. Открыл торжества Вениамин Каверин. "Юбилей Константина Георгиевича Паустовского, - сказал он, - праздник литературы. Его даже сравнивать нельзя с только что прошедшим IV съездом писателей СССР, никакого значения в литературе не имевшим..." У всех перехватило дыхание: давненько такого не говорили об официальных торжищах. Даже бывшие "серапионы". Между тем, точнее не охарактеризуешь съезд, на котором от трибун отгонялись все, кто мог не то что сказать, а хотя бы обмолвиться о неблагополучии в литературе. Конечно, не дали слова и Вениамину Каверину. К счастью, приготовленная им речь не погибла, а, разойдясь среди писателей Москвы, в конце концов ушла за границу, где и была опубликована. "Я страшно завидую Паустовскому, - воскликнул Каверин. - Завидую тому, что тот никогда в жизни не солгал. Ни одной фальшивой строчки нет в его творчестве, - сказал он. - Не солгал потому, что обладал даром, многими утерянным, - внутренней свободой..." "Что такое внутренняя свобода? - В. Каверин оперся о стол кулаками, словно ожидая нападения. - Почему Паустовский всю жизнь молил нас не терять ее?.. Мы, писатели старшего поколения, в течение долгих лет как бы скрывали от себя трагическое положение литературы, запутались в противоречиях, с трудом различая в хоре фальшивого оркестра редкие ноты самоотречения, жертвенности, призвания..." Он задохнулся, пододвинул к себе бумаги, стал читать выдержку из письма Пастернака к Табидзе: "Забирайте глубже земляным буравом, без страха и пощады, но только в себя, в себя! И если вы там не найдете народа, земли и неба, то бросьте поиски, тогда негде и искать..." "Самое важное в этой мысли, к которой я в последнее время неоднократно возвращаюсь, - продолжал Каверин, оглядывая зал, словно ища там кого-то, кто непременно должен был это услышать, - самое важное... увидеть в себе народ, найти в себе отражение его надежд, радостей и страданий, его пробудившегося и всевозрастающего стремления к правде..." Прозаик Борис Балтер, питомец "Тарусских страниц", начал напористо-громко, так он говорил, лишь когда нервничал: "Все меня спрашивают, чем наградили Паустовского. А я всем отвечаю, что это ни для меня, ни для кого другого, ни для самого Паустовского не имеет никакого значения. На Руси давно повелось, что чем писатель признаннее и любимее народом, тем он более нелюбим правительством". Зал переглянулся, замер: дадут продолжать? Не возьмут ли у выхода? Балтер рассказал затем, как учил их Паустовский. Он поведал, в частности, о семинаре Паустовского; на нем разбиралось произведение молодого автора, в котором был выведен секретарь райкома. Чтобы подчеркнуть его "положительность", молодой писатель "живописал", как перед отъездом в командировку секретарь райкома входит, в плаще и дорожных сапогах, в комнату, где спит его маленький сын, и целует спящего сына. Паустовский едко спросил молодого писателя: - Вы хотели сказать, что эпоха так жестока, что проявление обычных человеческих чувств - положительная характеристика? Молодой писатель был испуган. Александра Яшина встретили аплодисментами. "Мало присутствует здесь поэтов, - сказал Яшин, оглядев зал с ироническим прищуром, - поэтому я хотел выступить как поэт. Но я подумал, что имею право, и в этом мое счастье, выступить и просто как его друг. Я был молодым преуспевающим поэтом - до встречи с Паустовским, - хотя ходил не на ногах, а на руках и был убежден, что так и надо... Я на всю жизнь обязан Константину Георгиевичу, ибо он перевернул меня и поставил на ноги, поместив в "Литературной Москве" мой маленький рассказ "Рычаги". И с тех пор я прочно стою на этой грешной земле, хотя мои беды после того не прекращаются, колесо завертелось в другую сторону. Однако я счастлив, что мне так повезло и я встретился и подружился с ним во время выпуска "Литературной Москвы". ...Говорят, что Паустовский не член партии, - продолжал Яшин. - А что такое быть членом партии для писателя? Отгородиться от народа дверью, да не одной, а двумя дверьми, обитыми кожей? Это значит быть партийным?" В эту секунду в зале раздался страшный грохот. Кто-то кулаками барабанил во входную дверь. Яшин перестал говорить, переждал грохот, а потом продолжал с горьковатой улыбкой: - Что?! Меня уже предупреждают?! Напрасно! Я битый-перебитый. Но я прочно стою на ногах. На этой грешной земле... И в заключение: - Я прочту стихотворение. Если оно понравится Константину Георгиевичу, то оно будет посвящено ему". Я не запомнил, к сожалению, всего стихотворения, но отлично помню завершающие строки:
   "...Мне и с Богом не можется, И с чертом не по пути..." Предоставили слово Народному артисту Союза ССР Ивану Семеновичу Козловскому, "образцовому тенору", как называли его. "Моя профессия петь, а не выступать, особенно перед таким собранием, - начал он, - но здесь я не могу не сказать несколько слов. Паустовский является камертоном, по которому настраивается вся интеллигенция. Мы все так любим Паустовского, что даже Сергей Михалков явился с опозданием на два часа..." И тут выскочил Михалков и начал, заикаясь, говорить: - Я сейчас об-объясню... В. Каверин резко оборвал его: - Кто вам дал право говорить? Вам никто не давал слова, почему вы нарушаете порядок?!! Лишь когда Козловский кончил, Сергею Михалкову было дозволено объясниться; он рванулся вперед: - Мой друг, Иван Семенович Козловский, не осудит меня, узнав, что я пришел с приема избирателей, где я, как депутат... Козловский перебил его: - Я никогда не был вашим другом и не буду... - Он взмахнул рукой, и хор мальчиков, приведенный им, возгласил: "Славься!"... И Иван Семенович подхватил и стал петь вместе с хором: "Сла-авься!" Это была последняя открытая демонстрация творческой интеллигенции. Не думали мы, не гадали, что скоро умрет не только Константин Паустовский, но и моложавый Борис Балтер, и крепкий, "двужильный" Александр Яшин. Год спустя на Красную площадь с протестом против ввода танков в Прагу вышла группа молодых людей. Среди них были и профессиональные литераторы. Вскоре стал широко известен и Анатолий Якобсон, преподаватель литературы, автор книги о Блоке "Конец трагедии", один из самых талантливых литературоведов, - жизнь загнала его в петлю. Остальные борцы с режимом были физиками, юристами, рабочими, ушедшими вскоре в тюрьмы и психушки. Молодая "революционная" поэзия, увы, за вдохновленными ею борцами не пошла. Кто не помнит этого - Е. Евтушенко, А. Вознесенский, А. Межиров, Е. Винокуров, Б. Слуцкий, еще несколько имен, звучных, многообещающих, были не просто поэтами, а поэтическим знаменем 56-го года. Никто из этих поэтов не был репрессирован, само время, казалось, надувало их паруса. А. Межиров и Б. Слуцкий побывали, как и Борис Балтер, на войне. Отличились личным мужеством. Не дрогнули перед смертью. Что же стряслось с "поэтическим знаменем" антисталинского 1956 года? Почему оно оказалось в арьергарде, позади молодежи, прозревшей, жаждущей действий? ...Первым сломался Борис Слуцкий, самый мужественный и зрелый поэт антисталинского года. Он посчитал, что публикация "Доктора Живаго" за границей и ярость партийной бюрократии в связи с этим подбивает ноги всей молодой литературе. Из-за Пастернака добьют всех... Он позволил себе принять участие в поношении Пастернака в 1959 году. "Балалайка с одной струной" - незло называли его в Союзе писателей. Струной этой, т. е. его, Бориса Слуцкого, темами, были солдатское мужество, прямота, чистота. Эта струна лопнула, а другой струны в поэзии его - не было... Евгений Винокуров, в отличие от Бориса Слуцкого, которого долго не печатали, начинал легко и звонко. В день смерти Сталина пришли к друзьям два поэта - Винокуров и Ваншенкин. Оба одного "замеса". Бывшие солдаты. И у того, и у другого родители - партийные деятели. Ваншенкин ревел белугой. Винокуров явился с эмалированным ведром. Бил в него, как в барабан. Возвестил: "Тиран скончался!" "Не будет ли хуже?" - всполошенно спросил кто-то. "Хуже быть не может!.." - убежденно воскликнул Е. Винокуров. Е. Винокуров начал как человек самостоятельного философского осмысления жизни. У него была "пара слов в запасе", как говаривали герои Бабеля. Но произнести их было нельзя. От Евгения Винокурова впервые услышал я о "литературном методе" под названием "антабус". Антабус, как известно, - медицинский препарат. Крайнее средство устрашения алкоголиков. Запойному дают антабус. И тот знает: примет он хоть сто граммов спиртного - смерть. - ...Но русский человек все преодолеет! - весело заметил Е. Винокуров. Он исхитряется преодолеть и смертельный запрет. Начинает свой "обходной маневр" с того, что добавляет одну каплю спиртного... на стакан воды. И выпивает безнаказанно. На другой день - уже две капли водки на стакан воды. Так доходит до дозы, когда почти ощущает опьянение. Так и в литературе... Каплю-две социальных ламентаций на стакан газировки. Чтоб пузырилось мгновение. Знатоки уловят. А цензура спохватится - уже никаких пузырьков, никакого привкуса - чистая вода. Е. Винокуров верен себе. Неизменно. Примеры тому - почти все позднее творчество Е. Винокурова. Скажем, в сборнике "Лицо человеческое"148 стихотворение "Балы" завершается так:
   ...А ведь от вольтерьянских максим Не так уж долог путь к тому, Чтоб пулемет системы "Максим" С тачанки полоснул во тьму... (стр. 149) Осуждает поэт? Одобряет? Попузырилось чуть, пошумели студенты на обсуждениях; хватилась власть, глядь - чистая вода... В "Единичности" отвращение к философским схемам чуть проглядывает. Однако в стихотворении "Государственность" уже не две капли спиртного на стакан воды, а, скорее, половина на половину. Поэт не скрывает своего ужаса перед поступью государства, своей затравленности и подавленности. Концовка ортодоксальна (А как же без воды?). Птенца "прикрывает" государство. Но тон задают начальные строки. Тон делает музыку. И тогда снова капля на стакан воды. "Купание детей". Быт под пером поэта становится бытием. Поэтизируется то, что советская поэзия обходит, считая частным, а потому отображения не заслуживающим. Книга "Жест"149 - снова капля-две спиртного на стакан воды. Самые глубокие послевоенные поэты - А. Межиров и Е. Винокуров - убили в себе политических поэтов. А. Межиров - бесповоротно. Е. Винокуров перешел на метод антабуса. Безопасный для алкоголиков. Но - смертельный для поэзии, рожденной раскрепощением мысли и надеждами. Жаждавшей свободы. Все чаще не только цензура, но и читатель не ощущает в воде привкуса запретных капель. А только длинноты, "скучноты". Монотонность. Неизбежный стакан воды. Какая это трагедия, когда боевое знамя и звук горна, зовущий вперед, оказываются угасающим эхом, миражом! Стаканом воды с тайной добавкой. ...Хорошо, но ведь почти не изменился, скажем, Андрей Вознесенский, предельно наблюдательный, порой пластичный, ударно-афористичный, гулко протрещавший по всем городам и весям, как его мотоциклисты-дьяволы в ночных горшках. Этот мотоцикл окончательно сшиб долматовских - ошаниных, певцов сталинщины. Где же он, надежда поколения? Увы, время показало: ключ к поэзии Вознесенского - история "левого" художника, описанная Даниэлем в его книге "Говорит Москва". Как мы помним, левый художник, вдохновленный официальным Днем открытых убийств, принес в издательство плакаты, приветствующие сей День; плакаты были исполнены, конечно, в левой манере... Редактор его выгоняет. "Что тут, "Лайф"?! Модерняга!" - негодует он. Художник убирается вон, сетуя на отсутствие свободы творчества. Когда за окном бурлили страсти послесталинских лет, Андрей Вознесенский был почти борцом: "Уберите Ленина с денег...". Поэт был красным, как стыд. Но вот политические страсти поутихли - поэт оставался красным, но - как фонарь у входа в публичный дом, что, кстати говоря, также выделило его из бесполой поэзии тех лет. Секс так секс! И вдруг Вознесенский внес "левую" поэтику в тему, казалось, исключающую новации. В лениниану! Икона - это икона. Она требует традиционного нимба. Вознесенский создал "Лонжюмо". Он не посягнул на содержание, Боже упаси! Все как у "ортодоксов", только в "левой" манере. В "Лонжюмо" Ленин играет в городки, где целит городошной палкой в будущих Берия и прочих козлов отпущения. Вначале недоумеваешь. Кто он? Приспособленец? Трус? Раздавленный временем талант? Постепенно, с годами видишь, осознаешь с горечью, что Вознесенский стал порой бесчувствен, совершенно бесчувствен к содержанию. Главное, чтоб за него не влетело. Важно демонстрировать новейшие модерновые мехи, а какое вино в них налито - ему его не пить. Так постигаешь, что страсти его поддельны, темперамент - ложный. Имитированная, почти наркотическая взвинченность, вопль, трагедийный размах больше уж никого не могли обмануть; даже умение изобразить патологические реалии, калеку-урода и пр. не вызывало сочувствия. Мы видели, как много стоит, к примеру, за уродами Бабеля в "Колывушке". Целый мир. Я не разделяю крайнего мнения литературоведов, говорящих об Андрее Вознесенском: антипоэт, антигуманист... Однако и меня не очень греют сцены, подобные следующим. Одно из своих первых стихотворений Вознесенский посвятил Корнелию Зелинскому, любившему выступать над гробом своих жертв... На похоронах Пастернака Андрей Вознесенский положил на гроб поэта, театрально положил, под тоскливыми взглядами родных Пастернака, этот свой сборник, вырвав из него страницу с посвящением Корнелию Зелинскому. Однажды, пожалуй, вырвалось у Вознесенского искренне: "Судьба моя глухонемая". Ох, обсчитала жизнь, обсчитала... Но обсчитала она, прежде всего, читателя. Ни в одной стране мира - в XX веке - новации художественной формы не являются запретными. Не преследуются государством. Только в Советском Союзе картины художников-нонреалистов сметались бульдозерами; поп-музыка воспринималась как политическая диверсия. Даже белый стих считался не так давно почти "антисоветской вылазкой". Как и узкие брюки, шорты или длинные волосы а ля хиппи. Немудрено, что необычная стихотворная форма приветствовалась молодыми слушателями с жаром. Как вызов властям! Как мужество поэтов, ломавших закостенелые формы соцреализма. Литовский поэт Межелайтис и московский Солоухин, которые стали "грешить" белым стихом, обратили на себя внимание. Белый стих сам по себе казался протестом. Однако... шли годы. К новым формам привыкли. Поэтов-"реформаторов" переставали бранить даже конвойные "попки" из комсомольских газет: новая форма не несла нового содержания. Как в поэзии А. Вознесенского. Это особая тема. Особая книга - ломка стихотворной формы, находящейся в прорези прицела. Думаю, оно будет написано в свое время, такое исследование, выходящее за пределы этой работы. Здесь я хочу отметить лишь один аспект этой интереснейшей темы: когда поэту безразлично или почти безразлично "что", быстро тускнеет и обескровливается "как": у Евтушенко и Вознесенского, поэтов вначале полярных по образной структуре, по ритмике, афористичности - полярных буквально во всем, - теперь гораздо более общего, чем различия. ...О Евтушенко написаны горы исследований. Кто не слыхал, что он поэт-трибун. Полемист и "театр одного актера". В общественно-социальном смысле он, было и такое, - оппозиция ко всем проявлениям сталинщины: "...древко нашего знамени хватали грязные руки". Он был искренним, и эта искренность совпадала с вектором эпохи. Он поистине был противоположен Вознесенскому. Ему важен смысл, содержание. Даже в ущерб форме. "Из десяти книг Евтуха время отберет одну", - верно сказал Борис Слуцкий. За Евтушенко пошла не только молодежь. Как-то в "Литературной газете" редактор по разделу литературы, сверхбдительный О. по прозвищу Железный ортодокс, сказал сослуживцам, заперев дверь своего кабинета на ключ: "Я был на вечере Евтушенко. Он произвел на меня гигантское впечатление. Этот человек может возглавить временное правительство". Даже прозорливый Юзовский, битый, мудрый Юзовский, признал его: "Посмотрите на его лицо, - вскричал он. - Это Савонарола!.." Но вот эпоха начала менять окраску. Вначале пропали подписи Евтушенко (как и Вознесенского) под документами протеста. Выяснилось, что он умеет изгибаться "вместе с партийной линией...". "Подвижник подвижной морали", саркастически заметил один из поэтов. "Неправда! - вскричал Евтушенко. - Я тактик!..". И даже ответил стихами о тактике: "...Я делаю карьеру Тем, что не делаю ее!" Но все это были слова. Пустые слова. Государственные "народные" хоры запели по всей стране новую песню на слова Евтушенко: "Хотят ли русские войны?", где он слил воедино устремления Брежнева и воинствующей генеральской клики и обездоленных русских городов и деревень, где в каждой семье - потери... Это хитренькое "патриотическое" сюсюканье вполне укладывалось в рамки казенных лозунгов, развешанных на всех заборах: "Народ и партия едины". Насколько честнее оказался тут, скажем, Булат Окуджава с его "песенным вздохом": "А третья война - твоя вина...". А Евтушенко?! Ему уж теперь не обязательно было пережить ситуацию, прочувствовать, осмыслить ее до конца, достаточно было чьего-то рассказа, порой намека. Кто-то вспоминал в Клубе, как Леонид Леонов покупал в эвакуации мед оптом, отобрав его у матерей, стоявших в очереди со стаканами и кружками. Евтушенко написал, что сам был тому свидетелем. Еще не ложь. Поэтическая вольность. Но... путь выбран.