Страница:
А вина у нас в дому - как из кладезя. А сортир у нас в дому восемь на десять..." Заговорил сатирик, его вызвал к жизни хрущевский топот в Манеже. Сатирик точен и ядовит: "А папаша приезжает сам к полуночи, Топтуны да холуи все по струночке. Я папаше подношу двести граммчиков, Сообщаю анекдот про абрамчиков". Галич пытается удержаться в русле традиционного романса и - не может. Не получается, хотя его переметнувшийся герой снова тянется к брошенной возлюбленной: "Отвези ж ты меня, шеф, в Останкино, В Останкино, где "Титан"-кино, Там работает она билетершею..." Галич из последних сил пытается удержаться в лирико-интимном ключе. Не получилось. Конец звучит риторикой, в дальнейшем Галичу несвойственной. Речестрой героя: "А вина у нас в дому - как из кладезя, А сортир у нас в дому - восемь на десять..." А вовсе не этот, трогательно-патетический, венчающий стихи: "На дверях стоит вся замерзшая... Но любовь свою превозмогшая, Вся иззябшая, вся простывшая, Но не предавшая и не простившая!" Это автор говорит, а не его герой, к которому Галич уже не питает добрых чувств. Однако доброго человека не сразу разъяришь. Он отходчив. И Галич снова и снова сочиняет свои добродушно-иронические стихи-песни про маляров, истопника и теорию относительности. И подобные ей. Тюремный цикл Галича смыл остатки благодушия. Он пишет "Облака". Анализ "Облаков", сделанный профессором Эткиндом, представляется мне маленьким шедевром175. Я хочу привести, в небольшом сокращении, разбор Е. Эткинда, подводящий нас к секрету небывалой популярности этой песни. У каждого мастера есть свой рекорд. Своя "Колывушка". "Облака" Галича по зрелости художественной мысли - это "Колывушка" Бабеля. "Знаменитая песня "Облака" начинается медлительным раздумьем, и речь, сперва нейтрально-литературная, в конце строфы становится жаргонной: "Облака плывут, облака, Не спеша плывут, как в кино, А я цыпленка ем табака, Я коньячку принял полкило". Вторая строфа построена сходно и в то же время противоположно первой. Она начинается с тех же замедляющих повторов (облака плывут... не спеша плывут), но упирается не в жаргонное просторечие, а в торжественно-символическую гиперболу: "Облака плывут в Абакан, Не спеша плывут облака. Им тепло, небось, облакам, А я продрог насквозь на века". Первая строфа как бы движется вниз, вторая, похожая - круто вверх. А третья соединяет особенности первой и второй: начинается с символической метафоры высокого стиля, заданного в конце второй строфы, и обрывается низким, жаргонным, заданным в конце первой: "Я подковой вмерз в санный след, В лед, что я кайлом ковырял. Ведь недаром я двадцать лет Протрубил по тем лагерям". Стилистически-интонационные зигзаги продолжаются. В дальнейшем будут и возвышенно-песенные повторы ("Облака плывут, облака..."), и тоскливая ирония ("Я в пивной сижу, словно лорд, и даже зубы есть у меня"), и сухо-прозаические даты ("А мне четвертого перевод..."). Сплетение стилевых разнородностей и само по себе обладает концентрирующей силой... это слияние и есть движение жизни, воплощенной в плывущих облаках, которые одновременно и реальные облака, и воспоминания; они и признак внешнего мира, и часть внутреннего". "Облака" не одиноки; они открыли целый цикл, приблизивший нас к лагерной России не менее, чем "Один день..." Солженицына. Уловленное абсолютным слухом поэта закономерное сближение-столкновение в тюремной теме, как мы видели, различных речевых пластов, от низменно-жаргонных, до высокой символики, придало "Облакам" ту неожиданную силу возгласа в горах, который случается, приводит в движение и природу. Песня стала народной. Ее поют и люди, никогда не слыхавшие про Галича. "Тюремный цикл" Галича продолжили стихи-песня "Все не вовремя", посвященная Варламу Шаламову: "А в караулке пьют с рафинадом чай, И вертухай идет, весь сопрел. Ему скучно, чай, и несподручно, чай, Нас в обед вести на расстрел". Сюда относится и "Заклинание", где тюремщик на пенсии, бродя по берегу Черного моря, негодует: "Волны катятся, чертовы бестии, не желают режим понимать! Если б не был он нынче на пенсии, показал бы им кузькину мать". У Максима Горького есть четверостишие: "А Черное море шумит и шумит, У Черного моря урядник стоит. И дума урядника гложет, Что моря унять он не может". Не знаю, попадалось ли это четверостишие, затерянное в многотомье Горького, на глаза Галичу; если и попадалось, он мастерски развил вечную тему: "И в гостинице странную, страшную Намечтал он спросонья мечту: Будто Черное море под стражею По этапу пригнали в Инту... Ох ты море, море, море Черное! Ты теперь мне по закону порученное! А мы обучены этой химии Обращению со стихиями! Помилуй мя, Господи, помилуй мя!" Он умер с этой мыслью, отставной тюремщик. А море по-прежнему "вело себя не по правилам - И было Каином, и было Авелем". ...К тюремному циклу примыкает и стихотворение "Ночной дозор" о шутовском параде памятников-обрубков, который возглавляет бронзовый генералиссимус. "Пусть до времени покалечены, Но и в прахе хранят обличие, Им бы, гипсовым, человечины! - Они вновь обретут величие! И будут бить барабаны!.." Это - остро сатирическое стихотворение. Вместе с тем оно может называться и лирическим стихотворением. Лирика - не просто самовыражение художника. Это - непосредственная передача чувства. Мы не только глазами художника смотрим, а - в глаза его смотрим. Не мир глазами художника, порой как бы отстраняющегося от изображаемых им событий, а мир - в глазах художника. Вот этот прорыв через сатиру и гротеск к гражданской лирике - подлинные высоты поэзии. И то же самое во многих иронических или сатирических стихах. Мы видим не маляров или истопника, а самого Галича, добродушно-ироничного или разгневанного. Мир в глазах художника - это и есть лирика. Через сатиру, через гротеск восходит художник к лирике, которая и сделала его творчество столь неотразимым. Но он и философ. Может быть, наиболее глубок "Вальс, посвященный уставу караульной службы".
Поколение обреченных! Как недавно и, ох, как давно, Мы смешили смешливых девчонок, На протырку ходили в кино... И по площади Красной, шалея, Мы шагали - со славой на "ты", Улыбался нам Он с мавзолея, И охрана бросала цветы. Ах, как шаг мы печатали браво, Как легко мы прощали долги!.. Позабыв, что движенье направо Начинается с левой ноги... Если не хватает миру, "полевевшему" миру, мудрости, то прежде всего именно этой мудрости, отсутствие которой стоило жизни миллионам и миллионам людей, позабывших, что "движенье направо начинается с левой ноги". Эти песни принес Галичу страшный опыт 1968 года, подмявшего под танковые гусеницы чешский социализм. И личный опыт. Он прочитал - пропел свои стихи в клубе "Под интегралом", в академическом городке под Новосибирском. Клуба после вечера Галича по сути не стало, директора клуба упрятали в тюрьму. На семь лет. Танковый год принес углубление социальных мотивов, а бездушие и безмыслие подвыпивших маляров и вполне трезвых шоферов такси, твердивших: "Мы их кормим, а они...", бесчувствие народной толщи к тревогам и бедам своей российской интеллигенции ускорило переход Галича к сатире. Начало семидесятых годов, вплоть до часа вынужденной эмиграции, горького часа изгнания, усилило издевку над теми, "кто умывает руки и ведает, что творит". В стихах Галича всегда есть хорошо разработанная фабула. Сатирически заостренный сюжет, фантастические, безумные ситуации не воспринимаются как фантастика и безумие. Безумна действительность. Если в шестидесятые годы самый распространенный герой Галича обыватель-работяга, который, распив пол-литра на троих, спит на досках или под мостом, "поскольку здоровый отдых включает здоровый сон", спит и год, и два, и вот уж полвека, передав всю полноту своей власти кровавым палачам, то в семидесятые годы появляется другой герой - начальничек, микроскопический начальничек, но - начальничек, который уж не просто спит, но - в вековой дреме своей - активно соучаствует в преступлениях и обманах режима; он на том же духовном уровне, что и обычный "работяга", только слаще ест и командует. Он окружен бытовыми реалиями, характеризующими его нравственный и духовный мир. У него, как и у прежних героев, индивидуализирован язык. Порой само повествование сказовое, как у Зощенко. Автор говорит языком своего героя. Откровенничает ли сам герой или автор - языком героя, - интонационный строй не мелодичный, не напевный, а разговорный. Булат Окуджава как композитор намного богаче Александра Галича. Галичу, по характеру его дарования, просто не нужны музыкальные вариации. Аккомпанемент его связан с поэтикой. Именно речитатив соответствует разговорной интонации поэзии. Всегда, во всех произведениях доминирует Галич-поэт. Галич-музыкант лишь отбивает ритм... Ему только и остается это делать, когда, скажем, на митинге в защиту мира берет слово Клим Петрович Коломийцев, мастер цеха, кавалер многих орденов, депутат горсовета, читающий речи по чужой бумажке. Если в начале века самой высокой поэзией были восторженные строки Блока:
О, весна без конца и без краю Без конца и без краю мечта! Узнаю тебя, жизнь! Принимаю! И приветствую звоном щита! то ныне ценители изящной словесности, порой ненавидящие вознесенных невежд до дрожи душевной, повторяют с наслаждением строки поэта: "У жене моей спросите, у Даши, У сестре ее спросите, у Клавки, Ну ни капельки я не был поддавши, Разве что маленько, с поправки..." Кольцо смыкается. Ведь уже на самой первой странице сказано о миллионах климов, от Клима Ворошилова, наркомвоенмора, предавшего всех своих боевых друзей, до безвестного Клима Коломийцева, который, и предавая, кого прикажут, ни на минуту не задумывается над тем, что мучает автора: "И теперь, когда стали мы первыми, Нас заела речей маета. Но под всеми словесными перлами Проступает пятном немота..." Его, Клима Петровича, устраивает, вполне устраивает сытая немота. А коли так, что же удивительного в том, что снова, один за другим, пропадают "крикуны и печальники". Что на втором этаже писательского клуба в Москве, в комнате № 8, которую еще называют "дубовым залом", идет нескончаемое заседание закрытого секретариата, нечто вроде Особого совещания сталинских времен. Мы все прошли через этот "дубовый зал". Наступила очередь и Галича, бедствия которого достигли апогея, когда однажды в семье члена Политбюро Полянского, известного мракобеса, включили магнитофон и секретарь МК партии Ягодкин, приглашенный в гости, проявил бдительность и указал на "вредоносность". Как пишет Александр Галич в своей новой, еще не опубликованной песне: "Однажды в дубовой ложе Был поставлен я на правеж. И увидел такие рожи, Пострашней балаганных рож..." Галич держится долго. На удивление долго. Его выталкивают из Союза писателей, из "общества", из страны, а он поет в любой квартире, в любом доме, уставленном магнитофонами: "Я выбираю Свободу, Но не из боя, а в бой. Я выбираю Свободу Быть просто самим собой... Я выбираю Свободу, Я пью с нею нынче на "ты". Я выбираю свободу Норильска и Воркуты..." ...Последние годы, годы разнузданного шовинизма, Галич все чаще пишет о расизме, о национальном высокомерии, об антисемитизме. Вслед за ироническими стихами "Ох, не шейте, евреи, ливреи" и "Песней исхода" (1971 г.), навеянной разговором в ЦК партии, появляется "Поезд" (памяти Михоэлса). "Наш поезд уходит в Освенцим Сегодня и ежедневно". Он завершает, наконец, и поэму "Кадиш", посвященную польскому герою-педагогу Янушу Корчаку, - поэтический шедевр, который он с храбростью отчаяния позволил себе прочитать в Москве семидесятого года, Москве "самолетного процесса". "Из года семидесятого Я вам кричу: "Пан Корчак! Не возвращайтесь! Вам стыдно будет в этой Варшаве... Рвется к нечистой власти орава речистой швали... Не возвращайтесь в Варшаву, Я очень прошу вас, пан Корчак! Вы будете чужеземцем В вашей родной Варшаве!" Прочитав такое в Москве 70-го года, надо отрешиться от земной суеты и быть готовым к смерти... Но что делать всем остальным? Что делать? Неужели все было напрасным? И смерть в лагере молодого поэта Галанскова, и муки генерала Григоренко, годами скрученного смирительной рубахой, и жертвы, все новые жертвы, идущие с поднятой головой на свою Голгофу... Что думает об этом Галич, получивший, к тому времени, уже три инфаркта, полуживой, замученный Галич? Он создает песню-пророчество "Летят утки".
С севера, с острова Жестева Птицы летят, Шестеро, шестеро, шестеро Серых утят...
...Грянул прицельно с наветренной В сердце заряд, А четверо, четверо, четверо Дальше летят!.. В книге стихотворение это кончается так: "И если долетит хоть один, значит, стоило, значит, надо было лететь". Песня, исполнявшаяся самим автором, трагичнее. Надо было лететь, даже если никто не долетит. Эта убежденность придает силу его гневу и сарказму, когда он говорит о продавшейся интеллигенции. В стихотворении "Памяти Пастернака" Галич не мог простить и не простил негодяев, добивавших поэта: "Мы не забудем этот смех И эту скуку! Мы поименно вспомним всех, Кто поднял руку!" Особого и капитального исследования заслуживает речевая стихия, вспоившая Галича: язык Галича - это язык сегодняшней России... И, вместе с тем, воздействие на песенную поэзию Галича фольклорной традиции, допустим, русского двухголосья - в "Фантазии на русские темы". Могучего влияния Александра Блока, - и лексического, и тематического. Я назвал бы его перекличкой веков. ("Песня о прекрасной даме", "Запой под новый год", эпиграфы из Блока и пр.)* Александр Галич, бесспорно, испытал на себе и влияние Булгакова. Нарастает, обретает свойственную Галичу сюжетную завершенность булгаковская двуплановость повествования. "Мастер и Маргарита" оказал воистину неотразимое воздействие на Галича, у которого и всегда-то были переплетены сатирическое и эпическое начала. Это проявилось и в 6-й главе поэмы о Сталине - "Аве, Мария" и не менее выразительно - в стихотворении-песне "По образу и подобию", где Бах разговаривает с Богом. Где художник Галич, измученный мастер Галич, обращается к Богу устами другого великого мастера... Блок и Булгаков, народная песня и пародированный "жестокий романс" городского мещанства, лагерный сленг и язык улицы переплавились в поэтическом тигле Галича в произведения, которые будут изучаться и нашими детьми, и детьми наших детей. Это можно предположить. Бесспорно одно: десять лет страна пела песни Окуджавы и Галича, думала их мыслями, прозревая и повторяя вслед за ними: "Разберемся на старости лет - за какой мы погибли цвет..." Время Солженицына помогло поэтам окрепнуть настолько, что они сумели взвалить на свои плечи проблематику большой прозы, отброшенной от печатных станков. Однако я вряд ли был бы вправе говорить о магнитофонной революции, если бы она была ограничена творчеством лишь двух поэтов. Пусть ярко талантливых, самобытных, отразивших, как Галич, едва ль не всю "Человеческую комедию" (в сравнении профессора Е. Эткинда нет преувеличения), но только двух. Пожалуй, еще глубже проник в народную толщу поэт-песенник Владимир Высоцкий176. Высоцкому приписывается бездна песен, вовсе ему и не принадлежащих, - это ли не свидетельство огромной популярности! Впрочем, подобное происходит не только в России и не только с песнями малоизвестными. В долгоиграющей пластинке В. Высоцкого, выпущенной не так давно в Америке, последней песней В. Высоцкого звучат... "Облака" Галича. В исполнении Галича же... Для тех, для кого Галич порой сложен, философичен, мудрен, как говорится, а Окуджава излишне утончен, а таких немало, Владимир Высоцкий с его сотнями иронично-спортивных, блатных песен, песен-сказок, песен-порывов, отдушина и горькая отрада. Спел, как рубашку рванул на груди.
Сыт я по горло, до подбородка, Даже от песен стал уставать... Не случайно братья Стругацкие своему герою - поэту Баневу приписали именно эти слова Высоцкого: без магнитофонных записей Высоцкого, без его хриплого баритона не обходится ныне, пожалуй, почти ни одно застолье в рабочем бараке где-либо на Енисее или в Мурманске. Но не следует думать, что актер Театра на Таганке Владимир Высоцкий - это "Галич для бедных", хотя основной его песенный поток долго уступал творчеству и Галича, и Окуджавы и в лиризме, и в сатирической остроте. Вскоре пришли и такие песни, как "Москва-Одесса" ("...я лечу туда, куда не принимают...") или "Товарищи ученые!" "Товарищи ученые!" - не только издевка над бестолковщиной. Не просто сатира нравов. Воссоздан вживе и образ "руководящей" России. Психологический портрет власти на местах, которая, как и центральная, позволяет себе вещать о том, о чем и понятия не имеет; это уж прежде всего!
Товарищи ученые! Доценты с кандидатами, Замучились вы с иксами, запутались в нулях... Представитель власти, конечно, - опытный демагог, в речи его звучат и посулы приравнять ученых к героям колхозных полей:
Вы можете прославиться почти не всю Европу, коль С лопатами проявите вы свой патриотизьм... И укор со скрытой угрозой тем, кто забыл о главной партийной заботе, корни извлекая "по десять раз на дню":
...Ох, вы там добалуетесь, ох, вы доизвлекаетесь, Пока сгниет, заплесневеет картошка на корню... И - откровенная лесть:
Эйнштейны драгоценные. Ньютоны ненаглядные, Любимые до слез... лесть, которая, в его подсознании, соседствует со словечком иного звучания - кагал...
...А то вы всем кагалом там набросились на опухоль... И вдруг из добродушного увещевателя выглядывает погоняла, крутой надсмотрщик:
Значит, так: автобусом до Сходни доезжаем, А там рысцой и - не стонать!.. Отдал приказ и заколебался, а ну как эйнштейны драгоценные пошлют его ко всем чертям! Отговорятся тем-этим. Знаем мы их! И уж он лепит, что в голову придет. Подобно Никите Хрущеву, который обещал к семидесятому году догнать Америку по молоку и мясу и всех переселить в коммунизм уже в этом поколении:
Товарищи ученые! Не сумлевайтесь, милые, Коль что у вас не ладится. Ну, там не тот аффект. Мы мигом к вам заявимся с лопатами и вилами, Денечек покумекаем и - выправим дефект... Немудрящая вроде бы песенка, а как точно схвачен образ "народной власти", которая готова и эйнштейнов в телеги запрягать, лишь бы ей по шапке не дали. Владимир Высоцкий в своих последних песнях стал перекликаться с Галичем и в обличении тех, кто, по Галичу, "умывает руки".
...Они сочувствуют слегка Погибшим, но - издалека... И не только с Галичем перекликается Высоцкий. Эта тема возникает, вспомним, и в стихах Ю. Даниэля о либералах, и в записках Эдуарда Кузнецова, на которых еще задержимся. Идущие впереди оглядываются, порой уже из-за решетки оглядываются и... вдруг видят... пустоту. Трагедия современного демократического движения, лишенного массовости, становится все более частой темой прозаиков и поэтов. В поэзии Владимира Высоцкого немало стихов огромной социальной и образной силы ("Охота на волков"), где он как поэт в первом ряду. Третий, но - не лишний. Но вот... уходят и поэты. Окуджава пишет прозу. Галич вытолкан из России. И - погиб. Похоже, Владимир Высоцкий ощутил, каждой клеткой тела ощутил ответственность, которая легла на его плечи. Его творчество начинает меняться кардинально. В новых песнях, случается, нет ни иронии, ни пересмешек. Это песни-плачи. Плачи о России. Так явились "Очи черные", пожалуй, самая сильная и страшная песня его, в которой звучит отчаяние. Отчаяние борца:
Лес стеной впереди. Не пускает стена... Отчаяние затравленного, едва спасшегося:
От погони той даже хмель иссяк. Мы на кряж крутой на одних осях... Отчаяние сына, вернувшегося в родную глубинную Русь, которая не откликается, хоть умри! не откликается на зов:
...Есть живой кто-нибудь? Выходи! Помоги!.. Никого. Только тень промелькнула в сенях, Да стервятник спустился и сузил круги... Кто ответит мне, что за дом такой? Почему во тьме? Как барак чумной. Свет лампад погас, воздух вывелся. Али жить у вас разучилися?
Двери настежь у вас, а душа взаперти. Кто хозяином здесь? Напоил бы вином. А в ответ мне: "Видать, был ты долго в пути И людей позабыл. Мы всегда так живем. Траву кушаем, век на щавеле. Скисли душами, опрыщавели. Да еще вином много тешились. Разоряли дом, дрались, вешались...
Я коней заморил, от волков ускакал. Укажите мне край, где светло от лампад. Укажите мне место, какое искал. Где поют, а не стонут, где пол не покат...
О таких домах не слыхали мы. Долго жить впотьмах привыкали мы... Поэзия Владимира Высоцкого сомкнулась, как видим, с высокой прозой. "Пелагея" Федора Абрамова, чистая, работящая Пелагея, бакенщик-певец Егор из "Трали-вали" и очерствелая Дуся из "Запаха хлеба" Юрия Казакова, и они, и многие окрест - "скисли душами..." Об этом стонет и проза, и поэзия. Зазвучала и эта песня самого знаменитого ныне, бесстрашного поэта-песенника России*. Россия поет, подчас не ведая и имени авторов, песни поэтов-лириков Клячкина ("Не гляди назад, не гляди..."), Городницкого ("Над Канадой небо сине..."), Визбора ("Серега Санин"), Анчарова ("Парашюты раскрылись и приняли вес..."), поражающую неожиданной образностью своей смертной темы, непоэтичной темы - расстрела воздушного десанта:
..Автоматы выли, как суки в мороз, Пистолеты стреляли в упор. И мертвое солнце на стропах берез Мешало вести разговор... Давно популярен Кукин со своим паводком туристско-романтических песен: "А я еду, а я еду за туманом. За туманом и за запахом тайги". А потому "за туманом", поясняет сам Кукин в другой песне, что
...сбывшимися сказки не бывают, Несбывшиеся сказки забывают... Ни один вечер молодежи не обходился в свое время без сердито-ироничной песни киноактера Ножкина, песни-протеста против насильственной "коллективизации" душ:
...А на кладбище все спокойненько... К сожалению, глубинная Россия меньше знает Юлия Кима, кумира студенческих аудиторий, поэта мудрого, ироничного, желчного, создавшего целый стихотворный цикл о "стукачах" и подобные ему. Язвительнее Кима, наверное, никто не высмеивал "духовный монолит" советского общества, в котором, по красным датам, "интеллигенты и милиционеры единство демонстрируют свое..."; никто не обличал убийственнее патриотов-красносотенцев, которые
...обвинят и младенца во лжи. А за то, что не жгут, как в Освенциме, Ты еще им спасибо скажи. С каждым годом появляются имена все новые, жертвенно-бесстрашные, талантливые. Одни, как в стрелковой цепи, падают, другие выходят вперед: идет и идет нескончаемая народная магнитофонная революция, единственная "перманентная революция", которая, наверное, только и возможна на этой измученной земле. 6. ВАСИЛЬ БЫКОВ Хрипловатые ленты магнитофонной революции спасали от иссушающей юбилиады тысячи душ. Прежде всего, стали прививкой от гадины-радио (выражение Эдуарда Кузнецова, философа и зэка). Политика выжженной земли снова дала осечку. И не только из-за паводка стихов-песен. Вряд ли этот весенний разлив заполнил бы для читающей России духовный вакуум, углубленный вскоре разгромом "Нового мира", если бы не одно обстоятельство... Десять лет назад, во время хрущевского похода на литературу, эстафету сопротивления подхватил воскрешенный Бабель. И отчасти - Платонов. Юбилиада, то грохоча, как пустая консервная банка, то лязгая танковыми гусеницами, возродила на затоптанном, выжженном литературном поле... самый еретический роман ХХ века - "Мастер и Маргарита" М. Булгакова. Таковы парадоксы истории... Косноязычный полковник в отставке, который обогатил литературоведение категориями "Ай-ай-ай!" и "Не ай-ай-ай!", назначенный в свое время главным редактором журнала "Москва", чтоб его придушить, отнять у Московской организации, панически боялся, что пустой журнал никто не будет покупать. Тогда конец карьере. Полковник неделями не выходил из запоя: тираж журнала падал. Катастрофически... Кто-то подсказал ему: ждет своего часа булгаковский роман. Напечатаешь - положишь в карман читателей "Нового мира". Полковник вымолил у ЦК партии разрешение. Пусть с купюрами, но дозволят. В ЦК и сами понимали, что пустой, заблокированный от писателей журнал надо спасать. Главное - не меняя редактора, своего человека. Некуда деваться - разрешили, хотя юбилиада уже начала бить в литавры. Резали, черкали текст, крамолу вынюхивали, как ищейки - след преступника. ...Мой знакомый, инженер, купил журнал "Москва" с окончанием романа Булгакова в аэропорту города Уфы, ожидая самолет на Москву. Он раскрыл журнал и... не услыхал об отлете ни своего самолета, ни следующего. Так интеллигенция встретила "Мастера и Маргариту", книгу, явившуюся словно из царства теней. Студенческая молодежь знала роман порой наизусть, - так наше поколение жило сатирическими романами Ильфа и Петрова, да, пожалуй, Гашека: бравый солдат Швейк был просто целебен в эру солдатчины, истошной пропаганды, комсомольской прессы: "Молодежь - в артиллерию", "Море зовет!.." и пр. Роман "Мастер и Маргарита" исследован почти с таким же тщанием, как солженицынские "В круге первом" или "Раковый корпус". Он рассмотрен и литературоведами всех научных школ, и философами, и религиозными мыслителями - я адресую читателя к этим работам. Я остановлю внимание читателя на тех, кто ощущал юбилиаду как петлю, как занесенный над головой нож и - продолжал оставаться самим собой. Кроме Солженицына, по крайней мере пятеро известных прозаиков и поэтов СССР ответили Дому Романовых гордым вызовом. Ответили не только выступлениями, крамольными интервью или статьями, что бывало и ранее, ответили жертвенно и необратимо - своими книгами. Один из самых одаренных прозаиков, упорно исследующих свою тему, несмотря ни на какие угрозы, - белорусский писатель Василь Быков; он жил в городе Гродно, хотя давно не хотел там жить: его пыталась затравить местная ГБ. Василя Быкова некогда называли "белорусским Солженицыным"; по праву называли или нет, не думаю, однако, чтобы это облегчало его жизнь, особенно после изгнания Солженицына.
Поколение обреченных! Как недавно и, ох, как давно, Мы смешили смешливых девчонок, На протырку ходили в кино... И по площади Красной, шалея, Мы шагали - со славой на "ты", Улыбался нам Он с мавзолея, И охрана бросала цветы. Ах, как шаг мы печатали браво, Как легко мы прощали долги!.. Позабыв, что движенье направо Начинается с левой ноги... Если не хватает миру, "полевевшему" миру, мудрости, то прежде всего именно этой мудрости, отсутствие которой стоило жизни миллионам и миллионам людей, позабывших, что "движенье направо начинается с левой ноги". Эти песни принес Галичу страшный опыт 1968 года, подмявшего под танковые гусеницы чешский социализм. И личный опыт. Он прочитал - пропел свои стихи в клубе "Под интегралом", в академическом городке под Новосибирском. Клуба после вечера Галича по сути не стало, директора клуба упрятали в тюрьму. На семь лет. Танковый год принес углубление социальных мотивов, а бездушие и безмыслие подвыпивших маляров и вполне трезвых шоферов такси, твердивших: "Мы их кормим, а они...", бесчувствие народной толщи к тревогам и бедам своей российской интеллигенции ускорило переход Галича к сатире. Начало семидесятых годов, вплоть до часа вынужденной эмиграции, горького часа изгнания, усилило издевку над теми, "кто умывает руки и ведает, что творит". В стихах Галича всегда есть хорошо разработанная фабула. Сатирически заостренный сюжет, фантастические, безумные ситуации не воспринимаются как фантастика и безумие. Безумна действительность. Если в шестидесятые годы самый распространенный герой Галича обыватель-работяга, который, распив пол-литра на троих, спит на досках или под мостом, "поскольку здоровый отдых включает здоровый сон", спит и год, и два, и вот уж полвека, передав всю полноту своей власти кровавым палачам, то в семидесятые годы появляется другой герой - начальничек, микроскопический начальничек, но - начальничек, который уж не просто спит, но - в вековой дреме своей - активно соучаствует в преступлениях и обманах режима; он на том же духовном уровне, что и обычный "работяга", только слаще ест и командует. Он окружен бытовыми реалиями, характеризующими его нравственный и духовный мир. У него, как и у прежних героев, индивидуализирован язык. Порой само повествование сказовое, как у Зощенко. Автор говорит языком своего героя. Откровенничает ли сам герой или автор - языком героя, - интонационный строй не мелодичный, не напевный, а разговорный. Булат Окуджава как композитор намного богаче Александра Галича. Галичу, по характеру его дарования, просто не нужны музыкальные вариации. Аккомпанемент его связан с поэтикой. Именно речитатив соответствует разговорной интонации поэзии. Всегда, во всех произведениях доминирует Галич-поэт. Галич-музыкант лишь отбивает ритм... Ему только и остается это делать, когда, скажем, на митинге в защиту мира берет слово Клим Петрович Коломийцев, мастер цеха, кавалер многих орденов, депутат горсовета, читающий речи по чужой бумажке. Если в начале века самой высокой поэзией были восторженные строки Блока:
О, весна без конца и без краю Без конца и без краю мечта! Узнаю тебя, жизнь! Принимаю! И приветствую звоном щита! то ныне ценители изящной словесности, порой ненавидящие вознесенных невежд до дрожи душевной, повторяют с наслаждением строки поэта: "У жене моей спросите, у Даши, У сестре ее спросите, у Клавки, Ну ни капельки я не был поддавши, Разве что маленько, с поправки..." Кольцо смыкается. Ведь уже на самой первой странице сказано о миллионах климов, от Клима Ворошилова, наркомвоенмора, предавшего всех своих боевых друзей, до безвестного Клима Коломийцева, который, и предавая, кого прикажут, ни на минуту не задумывается над тем, что мучает автора: "И теперь, когда стали мы первыми, Нас заела речей маета. Но под всеми словесными перлами Проступает пятном немота..." Его, Клима Петровича, устраивает, вполне устраивает сытая немота. А коли так, что же удивительного в том, что снова, один за другим, пропадают "крикуны и печальники". Что на втором этаже писательского клуба в Москве, в комнате № 8, которую еще называют "дубовым залом", идет нескончаемое заседание закрытого секретариата, нечто вроде Особого совещания сталинских времен. Мы все прошли через этот "дубовый зал". Наступила очередь и Галича, бедствия которого достигли апогея, когда однажды в семье члена Политбюро Полянского, известного мракобеса, включили магнитофон и секретарь МК партии Ягодкин, приглашенный в гости, проявил бдительность и указал на "вредоносность". Как пишет Александр Галич в своей новой, еще не опубликованной песне: "Однажды в дубовой ложе Был поставлен я на правеж. И увидел такие рожи, Пострашней балаганных рож..." Галич держится долго. На удивление долго. Его выталкивают из Союза писателей, из "общества", из страны, а он поет в любой квартире, в любом доме, уставленном магнитофонами: "Я выбираю Свободу, Но не из боя, а в бой. Я выбираю Свободу Быть просто самим собой... Я выбираю Свободу, Я пью с нею нынче на "ты". Я выбираю свободу Норильска и Воркуты..." ...Последние годы, годы разнузданного шовинизма, Галич все чаще пишет о расизме, о национальном высокомерии, об антисемитизме. Вслед за ироническими стихами "Ох, не шейте, евреи, ливреи" и "Песней исхода" (1971 г.), навеянной разговором в ЦК партии, появляется "Поезд" (памяти Михоэлса). "Наш поезд уходит в Освенцим Сегодня и ежедневно". Он завершает, наконец, и поэму "Кадиш", посвященную польскому герою-педагогу Янушу Корчаку, - поэтический шедевр, который он с храбростью отчаяния позволил себе прочитать в Москве семидесятого года, Москве "самолетного процесса". "Из года семидесятого Я вам кричу: "Пан Корчак! Не возвращайтесь! Вам стыдно будет в этой Варшаве... Рвется к нечистой власти орава речистой швали... Не возвращайтесь в Варшаву, Я очень прошу вас, пан Корчак! Вы будете чужеземцем В вашей родной Варшаве!" Прочитав такое в Москве 70-го года, надо отрешиться от земной суеты и быть готовым к смерти... Но что делать всем остальным? Что делать? Неужели все было напрасным? И смерть в лагере молодого поэта Галанскова, и муки генерала Григоренко, годами скрученного смирительной рубахой, и жертвы, все новые жертвы, идущие с поднятой головой на свою Голгофу... Что думает об этом Галич, получивший, к тому времени, уже три инфаркта, полуживой, замученный Галич? Он создает песню-пророчество "Летят утки".
С севера, с острова Жестева Птицы летят, Шестеро, шестеро, шестеро Серых утят...
...Грянул прицельно с наветренной В сердце заряд, А четверо, четверо, четверо Дальше летят!.. В книге стихотворение это кончается так: "И если долетит хоть один, значит, стоило, значит, надо было лететь". Песня, исполнявшаяся самим автором, трагичнее. Надо было лететь, даже если никто не долетит. Эта убежденность придает силу его гневу и сарказму, когда он говорит о продавшейся интеллигенции. В стихотворении "Памяти Пастернака" Галич не мог простить и не простил негодяев, добивавших поэта: "Мы не забудем этот смех И эту скуку! Мы поименно вспомним всех, Кто поднял руку!" Особого и капитального исследования заслуживает речевая стихия, вспоившая Галича: язык Галича - это язык сегодняшней России... И, вместе с тем, воздействие на песенную поэзию Галича фольклорной традиции, допустим, русского двухголосья - в "Фантазии на русские темы". Могучего влияния Александра Блока, - и лексического, и тематического. Я назвал бы его перекличкой веков. ("Песня о прекрасной даме", "Запой под новый год", эпиграфы из Блока и пр.)* Александр Галич, бесспорно, испытал на себе и влияние Булгакова. Нарастает, обретает свойственную Галичу сюжетную завершенность булгаковская двуплановость повествования. "Мастер и Маргарита" оказал воистину неотразимое воздействие на Галича, у которого и всегда-то были переплетены сатирическое и эпическое начала. Это проявилось и в 6-й главе поэмы о Сталине - "Аве, Мария" и не менее выразительно - в стихотворении-песне "По образу и подобию", где Бах разговаривает с Богом. Где художник Галич, измученный мастер Галич, обращается к Богу устами другого великого мастера... Блок и Булгаков, народная песня и пародированный "жестокий романс" городского мещанства, лагерный сленг и язык улицы переплавились в поэтическом тигле Галича в произведения, которые будут изучаться и нашими детьми, и детьми наших детей. Это можно предположить. Бесспорно одно: десять лет страна пела песни Окуджавы и Галича, думала их мыслями, прозревая и повторяя вслед за ними: "Разберемся на старости лет - за какой мы погибли цвет..." Время Солженицына помогло поэтам окрепнуть настолько, что они сумели взвалить на свои плечи проблематику большой прозы, отброшенной от печатных станков. Однако я вряд ли был бы вправе говорить о магнитофонной революции, если бы она была ограничена творчеством лишь двух поэтов. Пусть ярко талантливых, самобытных, отразивших, как Галич, едва ль не всю "Человеческую комедию" (в сравнении профессора Е. Эткинда нет преувеличения), но только двух. Пожалуй, еще глубже проник в народную толщу поэт-песенник Владимир Высоцкий176. Высоцкому приписывается бездна песен, вовсе ему и не принадлежащих, - это ли не свидетельство огромной популярности! Впрочем, подобное происходит не только в России и не только с песнями малоизвестными. В долгоиграющей пластинке В. Высоцкого, выпущенной не так давно в Америке, последней песней В. Высоцкого звучат... "Облака" Галича. В исполнении Галича же... Для тех, для кого Галич порой сложен, философичен, мудрен, как говорится, а Окуджава излишне утончен, а таких немало, Владимир Высоцкий с его сотнями иронично-спортивных, блатных песен, песен-сказок, песен-порывов, отдушина и горькая отрада. Спел, как рубашку рванул на груди.
Сыт я по горло, до подбородка, Даже от песен стал уставать... Не случайно братья Стругацкие своему герою - поэту Баневу приписали именно эти слова Высоцкого: без магнитофонных записей Высоцкого, без его хриплого баритона не обходится ныне, пожалуй, почти ни одно застолье в рабочем бараке где-либо на Енисее или в Мурманске. Но не следует думать, что актер Театра на Таганке Владимир Высоцкий - это "Галич для бедных", хотя основной его песенный поток долго уступал творчеству и Галича, и Окуджавы и в лиризме, и в сатирической остроте. Вскоре пришли и такие песни, как "Москва-Одесса" ("...я лечу туда, куда не принимают...") или "Товарищи ученые!" "Товарищи ученые!" - не только издевка над бестолковщиной. Не просто сатира нравов. Воссоздан вживе и образ "руководящей" России. Психологический портрет власти на местах, которая, как и центральная, позволяет себе вещать о том, о чем и понятия не имеет; это уж прежде всего!
Товарищи ученые! Доценты с кандидатами, Замучились вы с иксами, запутались в нулях... Представитель власти, конечно, - опытный демагог, в речи его звучат и посулы приравнять ученых к героям колхозных полей:
Вы можете прославиться почти не всю Европу, коль С лопатами проявите вы свой патриотизьм... И укор со скрытой угрозой тем, кто забыл о главной партийной заботе, корни извлекая "по десять раз на дню":
...Ох, вы там добалуетесь, ох, вы доизвлекаетесь, Пока сгниет, заплесневеет картошка на корню... И - откровенная лесть:
Эйнштейны драгоценные. Ньютоны ненаглядные, Любимые до слез... лесть, которая, в его подсознании, соседствует со словечком иного звучания - кагал...
...А то вы всем кагалом там набросились на опухоль... И вдруг из добродушного увещевателя выглядывает погоняла, крутой надсмотрщик:
Значит, так: автобусом до Сходни доезжаем, А там рысцой и - не стонать!.. Отдал приказ и заколебался, а ну как эйнштейны драгоценные пошлют его ко всем чертям! Отговорятся тем-этим. Знаем мы их! И уж он лепит, что в голову придет. Подобно Никите Хрущеву, который обещал к семидесятому году догнать Америку по молоку и мясу и всех переселить в коммунизм уже в этом поколении:
Товарищи ученые! Не сумлевайтесь, милые, Коль что у вас не ладится. Ну, там не тот аффект. Мы мигом к вам заявимся с лопатами и вилами, Денечек покумекаем и - выправим дефект... Немудрящая вроде бы песенка, а как точно схвачен образ "народной власти", которая готова и эйнштейнов в телеги запрягать, лишь бы ей по шапке не дали. Владимир Высоцкий в своих последних песнях стал перекликаться с Галичем и в обличении тех, кто, по Галичу, "умывает руки".
...Они сочувствуют слегка Погибшим, но - издалека... И не только с Галичем перекликается Высоцкий. Эта тема возникает, вспомним, и в стихах Ю. Даниэля о либералах, и в записках Эдуарда Кузнецова, на которых еще задержимся. Идущие впереди оглядываются, порой уже из-за решетки оглядываются и... вдруг видят... пустоту. Трагедия современного демократического движения, лишенного массовости, становится все более частой темой прозаиков и поэтов. В поэзии Владимира Высоцкого немало стихов огромной социальной и образной силы ("Охота на волков"), где он как поэт в первом ряду. Третий, но - не лишний. Но вот... уходят и поэты. Окуджава пишет прозу. Галич вытолкан из России. И - погиб. Похоже, Владимир Высоцкий ощутил, каждой клеткой тела ощутил ответственность, которая легла на его плечи. Его творчество начинает меняться кардинально. В новых песнях, случается, нет ни иронии, ни пересмешек. Это песни-плачи. Плачи о России. Так явились "Очи черные", пожалуй, самая сильная и страшная песня его, в которой звучит отчаяние. Отчаяние борца:
Лес стеной впереди. Не пускает стена... Отчаяние затравленного, едва спасшегося:
От погони той даже хмель иссяк. Мы на кряж крутой на одних осях... Отчаяние сына, вернувшегося в родную глубинную Русь, которая не откликается, хоть умри! не откликается на зов:
...Есть живой кто-нибудь? Выходи! Помоги!.. Никого. Только тень промелькнула в сенях, Да стервятник спустился и сузил круги... Кто ответит мне, что за дом такой? Почему во тьме? Как барак чумной. Свет лампад погас, воздух вывелся. Али жить у вас разучилися?
Двери настежь у вас, а душа взаперти. Кто хозяином здесь? Напоил бы вином. А в ответ мне: "Видать, был ты долго в пути И людей позабыл. Мы всегда так живем. Траву кушаем, век на щавеле. Скисли душами, опрыщавели. Да еще вином много тешились. Разоряли дом, дрались, вешались...
Я коней заморил, от волков ускакал. Укажите мне край, где светло от лампад. Укажите мне место, какое искал. Где поют, а не стонут, где пол не покат...
О таких домах не слыхали мы. Долго жить впотьмах привыкали мы... Поэзия Владимира Высоцкого сомкнулась, как видим, с высокой прозой. "Пелагея" Федора Абрамова, чистая, работящая Пелагея, бакенщик-певец Егор из "Трали-вали" и очерствелая Дуся из "Запаха хлеба" Юрия Казакова, и они, и многие окрест - "скисли душами..." Об этом стонет и проза, и поэзия. Зазвучала и эта песня самого знаменитого ныне, бесстрашного поэта-песенника России*. Россия поет, подчас не ведая и имени авторов, песни поэтов-лириков Клячкина ("Не гляди назад, не гляди..."), Городницкого ("Над Канадой небо сине..."), Визбора ("Серега Санин"), Анчарова ("Парашюты раскрылись и приняли вес..."), поражающую неожиданной образностью своей смертной темы, непоэтичной темы - расстрела воздушного десанта:
..Автоматы выли, как суки в мороз, Пистолеты стреляли в упор. И мертвое солнце на стропах берез Мешало вести разговор... Давно популярен Кукин со своим паводком туристско-романтических песен: "А я еду, а я еду за туманом. За туманом и за запахом тайги". А потому "за туманом", поясняет сам Кукин в другой песне, что
...сбывшимися сказки не бывают, Несбывшиеся сказки забывают... Ни один вечер молодежи не обходился в свое время без сердито-ироничной песни киноактера Ножкина, песни-протеста против насильственной "коллективизации" душ:
...А на кладбище все спокойненько... К сожалению, глубинная Россия меньше знает Юлия Кима, кумира студенческих аудиторий, поэта мудрого, ироничного, желчного, создавшего целый стихотворный цикл о "стукачах" и подобные ему. Язвительнее Кима, наверное, никто не высмеивал "духовный монолит" советского общества, в котором, по красным датам, "интеллигенты и милиционеры единство демонстрируют свое..."; никто не обличал убийственнее патриотов-красносотенцев, которые
...обвинят и младенца во лжи. А за то, что не жгут, как в Освенциме, Ты еще им спасибо скажи. С каждым годом появляются имена все новые, жертвенно-бесстрашные, талантливые. Одни, как в стрелковой цепи, падают, другие выходят вперед: идет и идет нескончаемая народная магнитофонная революция, единственная "перманентная революция", которая, наверное, только и возможна на этой измученной земле. 6. ВАСИЛЬ БЫКОВ Хрипловатые ленты магнитофонной революции спасали от иссушающей юбилиады тысячи душ. Прежде всего, стали прививкой от гадины-радио (выражение Эдуарда Кузнецова, философа и зэка). Политика выжженной земли снова дала осечку. И не только из-за паводка стихов-песен. Вряд ли этот весенний разлив заполнил бы для читающей России духовный вакуум, углубленный вскоре разгромом "Нового мира", если бы не одно обстоятельство... Десять лет назад, во время хрущевского похода на литературу, эстафету сопротивления подхватил воскрешенный Бабель. И отчасти - Платонов. Юбилиада, то грохоча, как пустая консервная банка, то лязгая танковыми гусеницами, возродила на затоптанном, выжженном литературном поле... самый еретический роман ХХ века - "Мастер и Маргарита" М. Булгакова. Таковы парадоксы истории... Косноязычный полковник в отставке, который обогатил литературоведение категориями "Ай-ай-ай!" и "Не ай-ай-ай!", назначенный в свое время главным редактором журнала "Москва", чтоб его придушить, отнять у Московской организации, панически боялся, что пустой журнал никто не будет покупать. Тогда конец карьере. Полковник неделями не выходил из запоя: тираж журнала падал. Катастрофически... Кто-то подсказал ему: ждет своего часа булгаковский роман. Напечатаешь - положишь в карман читателей "Нового мира". Полковник вымолил у ЦК партии разрешение. Пусть с купюрами, но дозволят. В ЦК и сами понимали, что пустой, заблокированный от писателей журнал надо спасать. Главное - не меняя редактора, своего человека. Некуда деваться - разрешили, хотя юбилиада уже начала бить в литавры. Резали, черкали текст, крамолу вынюхивали, как ищейки - след преступника. ...Мой знакомый, инженер, купил журнал "Москва" с окончанием романа Булгакова в аэропорту города Уфы, ожидая самолет на Москву. Он раскрыл журнал и... не услыхал об отлете ни своего самолета, ни следующего. Так интеллигенция встретила "Мастера и Маргариту", книгу, явившуюся словно из царства теней. Студенческая молодежь знала роман порой наизусть, - так наше поколение жило сатирическими романами Ильфа и Петрова, да, пожалуй, Гашека: бравый солдат Швейк был просто целебен в эру солдатчины, истошной пропаганды, комсомольской прессы: "Молодежь - в артиллерию", "Море зовет!.." и пр. Роман "Мастер и Маргарита" исследован почти с таким же тщанием, как солженицынские "В круге первом" или "Раковый корпус". Он рассмотрен и литературоведами всех научных школ, и философами, и религиозными мыслителями - я адресую читателя к этим работам. Я остановлю внимание читателя на тех, кто ощущал юбилиаду как петлю, как занесенный над головой нож и - продолжал оставаться самим собой. Кроме Солженицына, по крайней мере пятеро известных прозаиков и поэтов СССР ответили Дому Романовых гордым вызовом. Ответили не только выступлениями, крамольными интервью или статьями, что бывало и ранее, ответили жертвенно и необратимо - своими книгами. Один из самых одаренных прозаиков, упорно исследующих свою тему, несмотря ни на какие угрозы, - белорусский писатель Василь Быков; он жил в городе Гродно, хотя давно не хотел там жить: его пыталась затравить местная ГБ. Василя Быкова некогда называли "белорусским Солженицыным"; по праву называли или нет, не думаю, однако, чтобы это облегчало его жизнь, особенно после изгнания Солженицына.