Цветет в Тбилиси алыча Не для Лаврентий Палыча. А для Климент Ефремыча И Вячеслав Михайлыча... Вячеслав Михайлович Скрябин, партийная кличка Молотов, еще был в силе. Частушки о его крушении загорланили через четыре года. С тем же цинизмом и по-олнейшим равнодушием... В страшном испуге находились лишь бывшие "проработчики", доносчики, заплечных дел мастера. Особенно суетилась "Литературная газета", трусливая, как все хулиганы. Только что, к примеру, она смешивала с грязью, затаптывала ленинградского писателя Юрия Германа. До того докричалась, что повесть Юрия Германа "Подполковник медицинской службы", о враче по фамилии Левин, опубликованная в журнале "Звезда" наполовину, была спешно изъята, а набор рассыпан...26 И вдруг в той же самой "Литературке" появился "трехколонник славы" - в честь крупнейшего писателя Юрия Германа. Его величали, как Шекспира в юбилейный год, конечно, даже не вспомнив о том, как затаптывали вчера. Василия Гроссмана, правда, еще не подымали: пока только Юрия Германа, Сталиным не меченного. Однако было совершенно ясно, что в безотказно действующем государственном механизме полетели какие-то шестерни. Владимир Ермилов, главный редактор "Литературки", травивший десятки писателей "от Маяковского до Твардовского", как говаривали в Союзе писателей, стал вдруг восславлять Твардовского и ругать собственных друзей, писателей из МГБ типа Василия Ардаматского... Василий Ардаматский вряд ли, впрочем, заслуживал упоминания, если бы позднее не стал, наряду со Львом Никулиным, "ведущим антиписателем"; такие литераторы с вывернутой наизнанку моралью, восхваляющие ложь, вероломство, убийства, если они, конечно, "во славу революции", заслуживают особого рассмотрения, и к ним мы вернемся. Но тут произошло неожиданное. Массовый читатель не умел "перестраиваться" столь стремительно; он помнил тональность вчерашних газетных разносов и недоумевал. Он не был прожженным циником, массовый читатель, и требовал объяснений... Литература - это "должное", а не "сущее" - напоминали "Литературке" чаще всего отставные полковники, или, в просторечии газетчиков, "чайники". "Литературка" взялась срочно переучивать читателя, заведенного ею самой в дебри бесчисленных фальшивых теорий: бесконфликтности, примата положительного героя и пр.; это была светлая минута в жизни "Литературки" - люцидум интервалпум, как шутили старые писатели, окончившие еще классические гимназии, т.е. светлый промежуток у сумасшедшего... В этот светлый промежуток "Литературка" пыталась устыдить даже советских издателей, опубликовав нашумевшую в свое время статью "Найти собакина" (т.е. разбойника-рецензента, готового угробить любую нежеланную издательству рукопись). Люцидум интерваллум продолжался, как и полагается, считанное время. На даче Ермилова висела железная табличка с надписью: "Осторожно: злая собака". Кто-то приписал на ней гвоздем: "и беспринципная". Пришлось табличку срочно отрывать. Но на том перестройка и кончилась. Сталинские методы фальсификации общественной мысли, вошедшие в плоть и кровь, снова высыпали наружу, как сыпь при скарлатине. В те дни обсуждался, скажем, чудовищно плохой роман Федора Панферова "Волга-матушка река". "Литературная газета" опубликовала обзор писем читателей. Было процитировано 13 положительных отзывов и чуть поменьше отрицательных. Словом, книга как книга. Никакого скандала! Каков же был конфуз, когда выяснилось, что редакция получила более тысячи негодующих писем и только... 13, одобряющих роман. Негодование читателей скрыли, а 13 положительных увидели свет как "мнение народа". Но все скрыть было уже невозможно. Люди стали во весь голос критиковать антилитературу и, прежде всего, Бабаевского с его "Кавалером Золотой Звезды"27. Фальшь таких книг стала вопиющей после сентябрьского пленума ЦК партии 1953 года, когда выяснилось, что коров ныне в СССР меньше, чем при Николае II. Подобные открытия - позднее все более редкие - привели не только к краху "деревенской" антилитературы, трубившей о полном изобилии в годину голода, но и к трагедии таких даровитых писателей, как Сергей Антонов. Его бесспорно талантливые рассказы о деревне, частушечно-фольклорной, напоенной запахами трав, написаны скорее глазами дачника, отпускника. Они не претендовали на обобщения. Но все равно талантливый писатель не мог простить себе того, что в годы разора и голода он отделывался "частушечными рассказами", и надолго замолчал... Напротив, подняли голос писатели-националы. Крупный дагестанский поэт Расул Гамзатов серьезно заинтересовался трагедией Шамиля, преданного Россией, требовал поставить ему памятник; а позднее, на съезде писателей, выступил с поздравлением, от которого, помню, председательствовавший Сергей Михалков вскочил, точно на гвоздь сел. - Я па-аздравляю, - гулко, в съездовские микрофоны, нарочито замедленно начал Расул Гамзатов. - Па-аздравляю русских писателей - первых среди равных - от имени дагестанского народа - предпоследнего среди равных... Эммануил Казакевич, побывавший в Венгрии, привез оттуда анекдот, также свидетельствующий о том, что советское великодержавие для многих народов кость в горле. Он неизменно добавлял, что услышал его в Будапештском райкоме партии. "Заключен-де пакт между СССР и Венгрией, - шутили секретари Будапештского горкома, - о свободе плавания по Дунаю. Русским вдоль реки, а венграм - поперек..." Увы! Политические анекдоты безвременья, затопившие Россию, так анекдотами и остались: словотворчеством в те времена оторопи и прозрения временно не интересовалась даже припугнутая госбезопасность. Сразу после смерти Сталина - почти на другой день - усилилось шуршание листов самиздата. То, что лежало в тайниках, уцелело после чисток 37-го года, стало множиться и расползаться по стране. Любопытно, что же стало самиздатом после марта 1953 года, кроме стихов Гумилева и Цветаевой, имевших распространение лишь в университетском кругу? Каков был новый самиздат? Как это ни парадоксально, новым самиздатом стал... Ленин. Помнится, в тот год я впервые прочитал, на тетрадном листочке, копию письма Ленина к народному комиссару юстиции Д. Курскому, в котором призывалось "обосновать и узаконить" террор... "без фальши и прикрас...", "... формулировать надо как можно шире..." Оказалось, это письмо было напечатано и ранее, но - наше поколение все открывало заново. С несравненно большим вниманием мы читали и то, что от нас скрывали всегда. Помню, как поразили меня слова Веры Засулич, напечатанные 26 ноября 1917 года в России. Слова народоволки, стрелявшей в губернатора. Ее считали героиней даже в сталинское время. Она прочно вошла в историю русского освободительного движения. И вдруг выяснилось народная героиня сказала вот что: "Защищать свободу печатного слова от Ленина с компанией можно только делом. Ни урезонивать их, ни запугать невозможно... Нас, социалистов, Ленин пытается запугать тем, что борьба с его владычеством является борьбой "в рядах буржуазии" - против рабочих, солдат и прочих масс. Но это такая же ложь, как и все остальное... Борьба идет... не против масс, а против лжи, которой их опутывают... Неустанной борьбой русские люди докажут - самим себе докажут, а это очень важно, что кроме деспотов и рабов в России есть граждане..." ("Протест русских писателей", 26/Х1 1917 года). Подобные открытия ошеломляли нас. Выбравшись по скользким заплесневелым стенкам из бездуховного колодца сталинщины, мы открывали горизонты, о существовании которых и не ведали... Что же делать? Как быстрее, серьезней осмыслить происходящее, если все документы, по-прежнему заперты в "спецхране" Ленинской библиотеки, заперты, как и в сталинское время? Естественно, мы потянулись к Достоевскому, Кафке, Пастернаку. "Бесы" Достоевского или история провокатора Азефа читались и перечитывались: книги эти перестали быть историей... Нас, тогда молодых писателей, отбрасывали от редакций, хотя кое-что неожиданно прорывалось, о чем скажу позднее. Эта необычайная активность молодых объяснялась главным образом тем, что мы знали, твердо знали: ни Фадеев, ни Симонов, ни Сурков, ни Катаев не оградят от разбоя. Мы трепетно ждали, много лет ждали голоса уважаемых нами тогда маститых "советских классиков", ставших чем-то вроде икон советской литературы. Торопливо раскрывали газеты: кто бы мог - в тот год потрясений - помешать, скажем, Л. Леонову, Ф. Гладкову, К. Федину, К. Паустовскому, если бы они объединились против литературной нечисти? Против каторжной советской цензуры. Однако неоклассики молчали. Разнесся, правда, слух о дерзости писателя Степана Злобина. Степан Злобин вернулся из гитлеровского плена, где был руководителем восстания в одном из лагерей уничтожения. Злобин заслуживает особого разговора, особого места в истории современной литературы. Приведу только один эпизод из его жизни... Степана Злобина, как писателя-историка, пригласили в Политиздат. На заседание. Сюда прибыли и испытанные ортодоксы из института Маркса-Энгельса-Ленина, которые вычеркивали из издательского плана (а обсуждался план будущих лет) книги об участниках революции, погубленных Сталиным. Одного революционера вычеркнули как уклониста, двух - как частичных троцкистов. Список редел. И вот поднял руку Степан Злобин, спросил главного ревнителя чистоты: "Скажите, пожалуйста, кто был главным троцкистом?" Тот смешался: "То есть кто главный троцкист? Троцкий, конечно". "Ничего подобного, сказал Степан Злобин. - Главным троцкистом был Сталин". Ревнитель партийной чистоты покачнулся, свалился бы со стула, если б его не поддержали. Такого Россия не слыхивала уже три поколения. Но то было частное мнение. Не увидевшее, конечно, публикации... Кто начнет в печати? Кто сумеет прорвать бетонные надолбы цензуры? Несколько поколений ждало смельчака в литературе, который первым бросит камень в гнилое болото. Вызовет дискуссию, ругань, серьезное переосмысление жизни! Пусть только начнет!.. Первым начал Илья Эренбург. Осенью 1953 года в журнале "Знамя" появилась его статья с невинным названием "О работе писателя"28. Этот журнал зачитывался до дыр, как и все еретическое, хотя бы близкое к правде. "Каждое общество знает эпоху своего художественного расцвета, - писал Эренбург. - Такие периоды называются полуднем. Советское общество переживает сейчас раннее утро". Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Тридцать лет печать твердила изо дня в день: "Под солнцем сталинской эпохи", "на солнечной стороне мира". Целые поколения были воспитаны на этих словесных штампах и поверили, что живут под добрым солнцем, по крайней мере, сталинской конституции. И вдруг оказывается, утро забрезжило только сейчас. Значит, что ж, сталинская эпоха была мраком?!. Далее: "Есть область, в которой писатель обязан разбираться лучше своих сограждан и современников: это внутренний мир человека". Лучше всех все знало и во всем разбиралось ЦК КПСС, оно породило все постановления ЦК об искусстве, и - вдруг?! "Место писателя не в обозе, он похож скорее на разведчика, чем на штабного писаря. Он не переписывает, не излагает, он открывает..." Это был бунт! Бунт против невежественного цензурного контроля! "Писатель не может выправлять жизнь своих героев, - категорически заявлял Эренбург, - как корректор выправляет гранки книги". Прошло меньше года, и появилась "Оттепель", повесть 54-го года29. Она была, по сути, продолжением той же еретической статьи. Главный отрицательный герой ее - директор завода Журавлев, бюрократ, нечто вроде Листопада из "Кружилихи" Веры Пановой. Новый Листопад призывает: "Поменьше смотреть на теневые стороны, тогда и сторон будет меньше". Не дает грузовика роженице: "Машины не для этого". Есть в книге и художник Пухов, циник, растерявший талант. (Тема эта давно описана Гоголем в его "Портрете" - трагедия художника, угождавшего вкусу заказчика.) Есть и героиня Лена, ушедшая от отрицательного Журавлева к серому положительному Коротееву - все это в литературе было. Ничего нового Эренбург не открыл. Повесть эта, на мой взгляд, одна из самых слабых у Эренбурга. Даже стиль Эренбурга, рубленый, основанный на контрастах, так уместный в его "огнепальной" публицистике, в "Оттепели" - вял, бесцветен... Но поставим вопрос прямо: если герои "Оттепели" не новы, если сюжет задан и элементарен, почему же книга, художественно слабая, стала знамением времени? Явлением переходных лет? Почему на нее обрушились, как на главную опасность? В конце книги завихрилась буря, сбросившая с пьедестала Журавлева, и наступила оттепель... Это слово Илья Эренбург, как известно, вынес в заголовок, ставший символом... "Оттепель", - повторяла Россия, когда все мракобесы, от Молотова до Шолохова, утверждали, что ничего не случилось и все было прекрасно, кроме отдельных недостатков. Илья Эренбург дал мыслящей России точное и образное определение времени: оттепель... Конечно, на него снова набросились все - от Шолохова до Симонова... Эренбург ответил на это предисловием к книге Бабеля, которое срочно изъяли, а затем своим последним и, на мой взгляд, главным трудом - "Люди, годы, жизнь", целые главы которого немедля изымались цензурой и уходили в самиздат... Вклад Эренбурга в процесс духовного пробуждения послесталинской России трудно переоценить. Однако самый сильный удар по сталинщине нанес не он. Не он поднял на ноги всю молодежь, посеяв панику в ЦК. Героем 1953 года стал совсем другой писатель, бывший иркутский следователь, выступивший против произвола. Он сделал это столь талантливо и ярко, что об Эренбурге, авторе крамольной статьи, почти забыли. 2. ПОДВИГ ВЛАДИМИРА ПОМЕРАНЦЕВА Этот прорыв совершил маленький тихоголосый человек, болезненно скромный, неторопливый, ходивший даже в лютые морозы в легкой шерстяной куртке. "Я иркутянин, - говорил он с застенчивой улыбкой. - Привык морозу не поддаваться". Имя этого человека - Владимир Померанцев. Подвиг, им совершенный, назывался прозаично: " Об искренности в литературе", очерк. Опубликован этот очерк был в 12-м номере журнала "Новый мир" за 1953 год30. Спустя два месяца после пристрелочной статьи Ильи Эренбурга в десятом номере "Знамени". Едва декабрьский номер появился в продаже, как о Владимире Померанцеве заговорила вся думающая Россия. Но вначале расскажу о той стороне его жизни, о которой мало кто знал и которая была не менее героична, чем его статья, изобличившая ложь эпохи... Некогда Владимир Померанцев изучал юриспруденцию, в молодости работал следователем в сибирской глуши, а затем ушел в журналистику, так как сажать невинных было невмоготу. Многие его однокурсники стали за эти годы прокурорами и судьями, и, изредка общаясь с ними, товарищами детства, Владимир Померанцев непрерывно освобождал невиновных. Он сам, на свои средства, выезжал в дальние города, разговаривал с запуганными свидетелями, и - выяснял истину. Когда я впервые пришел к нему домой, на тихую улочку, неподалеку от станции метро "Сталинская", у него сидели двое стриженых парней в тюремных ватниках. Они приехали к нему прямо из лагеря. Парни были музыкантами, получили в свое время по двенадцать лет лагерей. В одном из городов они, устав после концерта, не пожелали играть на свадьбе председателя горсовета. Гонец от властей настаивал, и один из музыкантов сказал: - Парень, мы играем только на похоронах. Вот если бы ваш председатель предстал перед Господом!.. За музыкантами приехали утром. Нет, им не "шили" политику: времена были не те. Им приписали... групповое изнасилование, совершенное в те дни в районе; да еще добавили, для крепости, по разным "звонковым" статьям, как говорят юристы; приговоренные по этим статьям досрочно не освобождаются, сидят "от звонка до звонка". Померанцев отыскал все документы, говорящие о мести городских властей, и добился смещения прокурора, придумавшего "дело" об изнасиловании. Однако борьба за освобождение музыкантов продолжалась пять лет. Один из музыкантов, скрипач, отморозил в лагере пальцы, и их ампутировали; другой ослеп. Их "комиссовали" как инвалидов. Третий, не выдержав мучений, повесился в лагерном бараке. И только двое вышли через пять лет за ворота лагеря. И прежде всего приехали к Владимиру Михайловичу Померанцеву, своему освободителю. Кого только не освобождал Владимир Померанцев за свою подвижническую жизнь: токарей, деревенских мальчишек, начальников геологических партий, председателей колхозов. Гости на его день рождения прилетали, случалось, за 10 тысяч километров, из Петропавловска-на-Камчатке или Магадана, порой только на один день. Подняв рюмки за здоровье именинника, утирали ладонями повлажневшие глаза. ... В декабре 53-го года Владимир Померанцев как в набат ударил. Передо мной его очерк-исследование "Об искренности в литературе", который ныне так хотели бы вырубить из истории литературы лжецы и фальсификаторы. "Неискренность, - писал Владимир Померанцев, - это не обязательно ложь. Неискренность - это и деланность вещи... История искусства и азы психологии вопиют против деланных романов и пьес". В ЦК сразу поняли, что он имеет в виду социалистический реализм, который весь - от схемы, от заданности, "деланности", как выразился Померанцев. Он прослеживает главные приемы лакировки в советской литературе. а) Самый грубый, пишет он, - измышление сплошного благополучия (Бабаевский, Сергей Антонов, фильмы Пырьева, вроде "Кубанских казаков"). б) Прием потоньше. Явной лжи нет. Заливные поросята и жареные гуси убираются из колхозной жизни. Но - цинично замалчивается дурное и скверное. с) Третий прием хитрее и подлее всех предыдущих. Он заключается в таком подборе сюжета, когда вся проблематика, вся глубина темы вообще остаются за бортом. "Искажение тут - в произвольном отборе". После очерка-исследования Владимира Померанцева и по следам его и родился в Москве полуанекдот-полупрозрение о том, что же такое, в конце концов, социалистический реализм... Жил некогда жестокий царь Навуходоносор, - рассказывалось обычно с шутливой интонацией это вовсе не шуточное. - Придворный художник изобразил хромого и одноглазого Навуходоносора стройным рыцарем с блещущими отвагой очами и... был казнен "за лакировку действительности". Призвали второго, который, естественно, знал о судьбе первого. Второй нарисовал грозного царя таким, каков он есть, т.е. колченогим и кривым, и... был казнен "за клевету на действительность". Вызвали третьего. Тот написал страшного царя в профиль. Царь стоял на одном колене и, прикрыв глаз, нацелился из лука. Ничего не было искажено. У царя был зажмурен, разумеется кривой глаз. Подогнута укороченная нога. Царь был прекрасен в своем охотничьем порыве. Лжи не было. Как и правды. Сей запуганный до смерти, издрожавшийся за свою шкуру художник, который придумал, на краю могилы, спасительный ракурс, - завершал обычно рассказчик, - и был родоначальником социалистического реализма... Этот как бы анекдот облетел Москву, а затем всю страну. О нем говорили в университетах, в Союзе писателей, в бесчисленных секретных НИИ и КБ, где собрана "техническая элита", фыркали в кулак, узнав о нем, на высоких совещаниях. Острая и талантливая статья, высказавшая давно наболевшее, начала, как видим менять нравственный климат... "Писатели не только могут, а обязаны отбросить все приемы, приемчики, способы обхода противоречивых и трудных вопросов..." Настоящий писатель никогда не станет "заглушать проблематику...", - писал В. Померанцев. А проблематика сложна и противоречива, и Померанцев рассказывает о случае из своей юридической практики, когда его послали в дальний колхоз, в Заозерье, куда начальство не добиралось. Им руководила бой-баба, вдова. Она подняла колхоз, спасла людей от голода, но... добивалась этого не всегда юридически безупречными способами. Скажем, гнала самогон, которым и расплачивалась и с плотниками, и с рыбаками, обогащавшими колхоз. Правда оказалась не так проста. Куда сложнее должностного взгляда прокурора или директора банка. Прокурор между тем требовал немедля завести на бабу-председателя "дело". И посадить в тюрьму ее, спасшую от гибели десятки ребятишек... Владимир Померанцев бросил тогда работу в прокуратуре. "Искренность... должна быть мужественной, - требовал он в работе, напечатанной в "Новом мире". - Не писать, пока не накалился; не думать о прокурорах..." Вот на что посягнул бывший следователь прокуратуры. Не думать о прокурорах! Не жалует он, разумеется, и "благополучно-номенклатурных писателей". "Когда в нас, читателях, возникает тоска и горечь, когда с нами происходят перемены судьбы, бить нас, беззащитных, пустыми, бессочными фразами - это жестокость бесталанных людей". Особый счет у Померанцева к критикам. "От критика исходят, - негодует он, - не звуки, а отзвуки". "Плохо, когда критик ничего не подсказывает, а сам ожидает подсказок". "Мы знаем имена многих писателей, знаем их книги, но вовсе не знаем, чем обязана им литература, что они дали ей..." Разве в нашей лирике нет такого "неразумного, как не объясненного еще рассудком разумного", что, по утверждению Гете, является признаком настоящей поэзии? Но никто ничего этого не проследил. Поэтов у нас разделяют лишь запятые. "Наши критики, - возмущенно продолжает далее Померанцев, - боятся вписывать современных советских писателей в литературу... Боятся зачеркивать тех, кто вознесен ввысь на бумажном планере и держится ветром или веревочкой". Это уж недвусмысленный намек на конкретные имена. Не так грудно себе представить, в какой истерике забился, к примеру, "борец за мир" Корнейчук. И его подголоски... Каждым абзацем, каждой строкой Владимир Померанцев бьет, что называется, не в бровь, а в глаз. "А что такое перестраховка? - вопрошает он. - Это, по меньшей мере, десять пороков. Тут эгоизм, трусость, слепой практицизм, безыдейность и прочее, включая подлость". А трусам-редакторам подают руку, зовут в гости. Их надо бойкотировать, изгонять из среды честных людей. И писать о подлинных страстях и страданиях. "Обогащение тематики кажется мне самой надобной из надобностей литературы" ("Новый мир" ? 12, 1953 г.). Как видим, литература отмобилизовалась сразу же после смерти Сталина. Буквально в тот же год! Хотя о предстоящем развенчании Сталина еще и мысли не было, напротив, ермиловы пытались продолжать величание "сталинской эпохи", подлинная литература пошла на прорыв, как герои-пехотинцы, бросаясь грудью на ДОТы. Легко понять, такого удара по сталинщине Владимиру Померанцеву не забыли до конца дней его. Десятки прекрасных рассказов так и остались похороненными в его столе. Это было подлинным преступлением против литературы: Владимир Михайлович писал талантливо и мудро. Кто мог забыть, скажем, его рассказ "Караси", прослушав его хоть раз? Хотя пересказ всегда ослабляет силу воздействия талантливого произведения, я все же коснусь его, придушенного цензурой... Одному из ответственных работников рыбной промышленности позвонили и сказали, что в Кремле просят карасей. Полагая, что карасей возжелал отведать сам Сталин, ответственный чиновник немедля в панике вылетел в один из дальних рыбных колхозов, где, он точно знал, еще водились караси. А стояла лютая зима. Никто из колхозников, естественно, доставать карасей из-подо льда не соглашался. И вот секретарь райкома партии и этот ответственный чиновник, взломав лед и стоя по колено в ледяной воде, принялись выполнять государственную задачу: ловить карасей... Словом, привез этот ответственный чиновник несколько карасиков, однако тяжело заболел. А выяснилось вскоре, что караси-то были нужны не Сытину, а начальнику охраны генералу Власику. Мать к нему приехала из деревни, посетовала: вот, мол, рыба у вас. московских, все соленая, морская. А карасика и не попробуешь. Генерал решил ублажить свою матушку, позвонил в министерство по "вертушке", т. е. кремлевскому телефону... Страх и угодливость чиновничества, убеждает нас Владимир Померанцев своим рассказом, достигли такой степени, что человек по звонку из Кремля мог убить себя, родных, кого угодно, лишь бы не прогневить власть. А потом, когда этот человек стал инвалидом, его третирует жена, от него отвернулись дети; и он, сановный деятель, отдавший жизнь сталинской эпохе, спрашивает самого себя и окружающих: "Я инвалид. И пенсию получаю как инвалид. Есть инвалиды войны. Инвалиды труда. А я - инвалид чего?.." Подобные острые и ярчайшие рассказы Владимира Померанцева, ходившие по рукам, начисто изымались цензурой из его книг, книги выходили худосочными, обесцвеченными. Скорее, не книги, а клочья от книг. С трудом прорвались исковерканные цензурой повесть "Неумолимый нотариус"31, рассказ "Оборотень"32, о глухой сибирской деревне, где командировочных из города и вообще врагов, убивали, привязав их к спине оленя и отпустив испуганного оленя в таежные заросли, где тот пытался сбросить с себя орущую окровавленную ношу, обдирая ее о деревья... Свои главные выстраданные рассказы Владимир Померанцев попытался издать в сборнике "Дом сюжетов"... Он умер в тот день, когда набор этой долгожданной книги был рассыпан. Убила его Валентина Карпова, главный редактор издательства "Советский писатель". Услышав, что редактор соседнего издательства получил нагоняй в ЦК за выпуск одной из книг, она остановила все наборные и печатные машины своей типографии в Туле, где уже печатался, среди других, "Дом сюжетов". Карпова объявила по телефону Владимиру Померанцеву, что будет читать его книгу заново. Измученный, больной Померанцев, у которого уже было до этого два инфаркта, понял, что означает неумолимо-суровый голос трусливой и сверхбдительной Карповой. Выронив телефонную трубку, он упал, захрипел. Его отвезли в больницу, где он и умер. Я, вместе со многими писателями, хоронил его.