Если в мою задачу входило спасение людей из гетто, то задачей других было спасение из немецкого плена. Спасение раненых солдат. Этим занимались девушки. В гетто, вместе с матерями, они пробыли лишь неделю. Затем исчезли. Партизаны устроили их в военный госпиталь. Санитарками. Достали им пропуска. "Аусвайзы". Девушки приносили раненым солдатам гражданскую одежду, а затем, когда раненые могли передвигаться, переправляли их в партизанский край. Их историю я знала, как знали и все минчане. Однако наш командир Семен Зорин бросил на эту историю дополнительный свет. Теперь понятно, как сильно он это переживал.
   Раненых солдат переправляли к партизанам десятиклассницы -- золотые медалистки Брускина Маша и Мицкина Рая. В 1941 году они собирались поступать в институт, но судьба уготовила им иной путь...
   Маша и Рая переправляли раненых почти три месяца. Затем их выдали.
   И повесили на площади. На шее Маши Брускиной пристроили большой плакат о том, что она, партизанка, стреляла в немецких солдат. Рядом с ней казнили двух партизан-мужчин. Это была первая казнь партизан в городе.
   Так случилось, что эту казнь снимал кто-то из немецких офицеров, фотография была опубликована в гитлеровской печати. Узнала о ней и Москва. Как сказал мне Семен Зорин, тогда же узнала. У него запрашивали подробности...
   Отправили подробности в Москву, и там их, можно сказать, похоронили: еврейка Маша Брускина не годилась для всесоюзной славы. Искали другую кандидатуру, подходившую и по анкетным данным. Россия велика. Фронт огромен. Нашли. Зимой 1942 года немцы повесили под Москвой Зою Космодемьянскую. Она тоже заслуживала славы. И получила ее.
   На этом бы и завершилась горькая история Маши Брускиной и ее подруги, но... одна ложь тянет за собой другую. Партийные власти Минска хотели сохранить лицо. Когда после войны ученые-историки и журналисты начали собирать по крупицам факты, составившие затем историю партизанского движения в Белоруссии, возникли естественные вопросы: почему первая казненная партизанка никому, кроме соседей по дому и двум-трем партизанским командирам, не известна? Неизвестна, хотя ее фамилию повторял весь оккупированный Минск. Почему ее не наградили даже медалью, хотя в войну и после войны награждали миллионы? По сути, Машу Брускину похоронили дважды. Вначале гитлеровцы. Затем свои... Вопросы эти задавались и на собраниях, и на встречах партизан.
   Высокая партийная власть оправдывалась так: фамилии повешенных, заснятых немцем, известны. А фамилию девушки установить не удалось... Да-да, иные говорили, что это Маша Брускина, но не подтвердилось. Вот и дядя ее утверждает, родной дядя, что не она, вроде. Не похожа...
   Все это оказалось враньем, которое держалось почти полвека. В 1987 году в московской газете "Советская культура" была напечатана о Маше Брускиной целая страница. Корреспондент рассказывал, как многие годы он пытался убедить партийные власти Белоруссии, что на снимке вовсе не "неизвестная..." Как эти власти заставили даже родного дядю Маши Брускиной, деятеля культуры, который опасался ссориться с белорусским ЦК партии, врать, что на фотокарточке "неизвестная..." Что партийные власти несколько раз предотвращали публикации статей и местных и московских корреспондентов о Маше Брускиной.
   Если, как говаривала улица, "все евреи в Ташкенте" и власти это настроение голодной улицы поддерживали всеми средствами пропаганды, то подвиг Маши Брускиной был им вовсе ни к чему.
   Наш командир Семен Зорин это понимал. Как мы знаем, помнил расправы с евреями и пострашнее. Могу ли я теперь, с высоты девяностых годов, не видеть, что привело его, Героя Советского Союза, на государственную границу, чтобы бежать из Советского Союза без оглядки? И сама я не там, слава Богу! И половина моих сослуживцев по еврейскому партизанскому отряду! Не думайте, что это преувеличение. В Израиле наших партизан, которых знаем поименно, около четырехсот, в Нью-Йорке двести, не менее. То, что видел Семен Зорин, они видели тоже. Не слепые... Каждый из них сделал свой выбор сам. Без подсказки...
   Леонид КОПРОВ
   КАПРЕШТЫ
   Капра -- по-румынски коза. Надо ли объяснять, почему маленький городок, в котором я родился, называется Капрешты. Козам здесь хорошо...
   А не только поселенцам, которые съезжались сюда, на плодородные земли Бессарабии, из Белоруссии, Волыни и Литвы и которым были даны царем Николаем I большие льготы, и главная из льгот -- освобождение от воинской повинности, 25-летней солдатчины. Козы блеяли и в степи, и на огородах, и на балконах. Кому милы донские рысаки -- чемпионы международных скачек, а мне коза из городка Капрешты!..
   В Капрешты было шесть улиц и одна железнодорожная станция, правда, в семи километрах от нашего местечка, и свой "железнодорожник" -- балагула Борух, который доставлял жителей Капрешты на свою станцию Рогожены. Расписание поездов знал только Борух, и только он куда-то торопился. Остальные жители городка не торопились. Никуда и никогда. Чай пили из самовара, раздувая его сапогом. Воду привозила в огромной бочке лошадь по имени Сака. Вода в речке Рэут, которая поила все местечко, была кристально чистой, даже понять трудно, почему Рэут любили главным образом мальчишки и козы, которые набивались в нее так плотно, что река выходила из берегов...
   Мы терпеливо ждали, когда щелкнет пастушеский кнут и стадо потеснится и пустит нас, мальчишек. А звук кнута, искусно рассекающего воздух, разве можно забыть? Девочки кричат "Ой!", а мы смеемся, и просим у пастуха кнут, чтобы научиться щелкать так же музыкально, как он...
   А торжественность субботы и торжественное шествие евреев, идущих в синагогу! А запах теплой халы, от которой так хочется отщипнуть кусочек!..
   В городке было четыре синагоги, и в субботу, казалось, все Капрешты отправлялись пообщаться с Богом, ибо от Бога ждали многого. Прежде всего, что удастся с Божьей помощью выучить детей. Ведь не откуда-нибудь, а из Капрешт вышел знаменитый писатель на хибру М. Гольденберг! Ученого человека из Капрешт можно было встретить и в Бухаресте и, говорят, даже в Париже. Не случайно в городке было три школы и богатая библиотека.
   И, конечно, базар Ирид, на котором можно было что угодно купить и продать. Товары выкладывались прямо на землю; зимой грелись у горшка с углем, топали ногами, но торговля не прерывалась...
   Напрасно великие еврейские писатели Шолом Алейхем и Менделе Мохер Сфорим уделили столько внимания местечковому человеку воздуха. Конечно, чудаки украшают мир. Но все же... Главным человеком в Капрештах был ремесленник. Сапожник, портной, маляр, переплетчик. Люди трудолюбивые, положительные, которые в окружающих деревнях пользовались большим уважением. В каждом доме в молдавской деревне есть касе мара, горница, где висят ковры и накапливаются, на приданое невесте, подушки всех цветов и размеров. Туда впускают лишь почетных гостей. Когда приезжал еврей из Капрешт, он ночевал в касе мара. Его угощали вином, которое в каждом молдавском доме делали, по убеждению хозяев, конечно же лучше, чем где бы то ни было! Бочки стояли прямо на улице: непьющим в Капрештах было трудно...
   Застеклил еврей-стекольщик дом -- пей от души! Обновил еврей-портной крестьянские штаны с неизменно круглыми заплатами сзади -- пей от души, не обижай хозяина!
   Крестьяне и их дети, в свою очередь, любили появляться в Капрештах по субботам. Топить печи, загонять скотину. Кому не нужен в Капрештах "субботний гой"! Учтивость и взаимная доброжелательность были естественны. Двери никогда не запирались. Я не помню в Капрештах случаев воровства...
   Нет, один случай все же помню. Я рос не с матерью, а с мачехой. Когда шел в хедер, почему-то все женщины на улице спрашивали сочувственно, как она ко мне относится. А позднее перестали спрашивать: это было видно по моему лицу и по рукам в синяках от ее щипков. Как все женщины в Капрештах, мачеха просыпалась в пятницу часа в четыре утра и пекла лекех, струдель, латкес. Я спал на кухне и изнывал от запахов. Своим детям она, по обыкновению, давала попробовать боковые кусочки, про меня забывала. Как-то я рассказал об этой несправедливости своему приятелю Хаиму, он перебил меня крайне заинтересованно: "А куда она положила свой струдель, ты знаешь?"
   Это была новая для меня мысль. Оказывается, можно взять и без спроса?!
   Отец на другое утро бил меня смертным боем, приговаривая: "В Капрештах воров нет и не будет!" Добавил с удивлением: как это я мог съесть все 165 кусков?! Я отвечал, плача, что было темно и я не считал...
   В Капрештах жили просто. Зеркал в домах не было даже у самых состоятельных. Помню, пришел мой отец со своим приказчиком к помещику Овалю. Овалю было дозволено королем Румынии Каролем построить себе дом такой же, как у самого короля. Только на одно окно меньше. Вошли отец с помощником во дворец и увидели: кто-то идет им навстречу. Поклонились. И встречавшие поклонились. Еще раз поклонились, и те пригнулись в приветствии. Так и кланялись, пока не ткнулись носами в огромное, во всю стену зеркало.
   Я тоже в таких дворцах не живал. Чего не было, того не было!.. Однажды, когда я учительствовал в деревне Гаудзена, что возле Капрешт, забрел, гуляя по степи, на территорию помещика Федосю. Тот разглядел с балкона пришельца. В темных очках пришелец, в таких крестьяне не ходили. Узнав, что это еврейский учитель, распорядился выбросить жида немедля. Работники схватили меня за руки-за ноги и вынесли из владений. Чтоб еврейским духом и не пахло!.. Бессарабия антисемитами не оскудевала. Как известно, самый злобный антисемит в русской государственной думе был Крушеван, бессарабский помещик.
   В Капрешты крушеваны не заглядывали. Была здесь своя еврейская самооборона, состоявшая из крепких парней. А крепче обороны -- вера.
   Правда, фанатиками жители Капрешт не были. На седер, когда читали Агаду, должен в определенный момент как бы войти в распахнутые двери пророк Илья. Ребята затолкнули в эту минуту в комнату козу, на которую надели белый халат и очки. Боялись, что старики рассердятся. Нет, смеялись со всеми вместе...
   В Капрештах учили детей сами. Не лицедейству. Своему ремеслу. Прежде всего ремеслу, хотя и не знали еще, что самые ученые и знаменитые жители местечка погибнут в первую очередь. И не только от рук Гитлера. Пропадет в лихие сталинские времена еврейский писатель Эрцель Гайсинер, отмучится десять лет в сибирских лагерях доктор химических наук У. Фидельман. Ведать не ведали этого наши маляры и портные, как не знали они и пьесы знаменитого "гойского" классика Грибоедова "Горе от ума", но предвидение вполне реального еврейского горя от ума хранилось, видимо, в генетическом коде.
   И вот появляются у нас, громыхая, два советских танка. Держат путь из Тирасполя в Унгены. Танкисты обалдели от неожиданности. Перед ними улица ходуном ходит. Девушки пляшут. Музыка праздничная. Танки цветами забрасывают. Вылезли танкисты, к ним кто-то кинулся, восклицая: "Ах, как мы вас ждали!.." Вечером, подвыпив, командир танка, парень из Одессы, шепнул мне на ухо: "...Ждали, значит?.. Если б вы нас знали, вы бы нас не ждали..."
   Затем все пошло, как у советских людей. Появились доносчики, очереди за хлебом, плач и ужас в домах, из которых уводили отцов и братьев...
   Москва стерла Капрешты с географической карты, словно их никогда и не было. Объединила с украинской деревней Проданешты, где евреев не жаловали: чужаки!
   С тех пор прошло много лет. Что вспоминаю с замиранием сердца? Солдатчину? Четыре ранения на войне? Стараюсь не думать об этом. Я вспоминаю, и слезы наворачиваются на глаза, родные Капрешты. Детство на речке Рэут, впадавшей в Днестр. Коз, которых мы знали по именам. Субботний чай с сахаром и даже с монпансье (по большим праздникам). Спокойных неторопливых жителей, которые в отличие от нас, молодых энтузиастов, не верили ни в какое светлое будущее, а жили своей еврейской жизнью, которой жили их предки. Отсюда мы бежали, а что приобрели?.. Вспоминаю талесы стариков, вышагивающих своей вечной дорогой -- в синагогу. Их глубокую уверенность в своей правоте. На их головах шапки, которые назывались кутшма. И на ногах -- даже в сухую погоду -- сапоги или ботинки с галошами. Наконец, помню их сочный "шолом-алейхемский" идиш, который московская власть не жаловала...
   Александр ГОЛЬДШТЕЙН
   "Я ИХ В СВОЕМ ТАШКЕНТЕ НЕ ВИДАЛ!.."
   Война от меня не ушла, осталась со мной. В голове осколки от снаряда, вот они, можете пощупать. Два -- в легких. Мой врач в Канаде всполошился: затемнения в легких! Я его успокоил. Я не привез в Канаду туберкулез, только осколки... Эти осколки меня почти не беспокоят, я их ощущаю главным образом по праздникам, когда ветераны войны вышагивают на своих стариковских парадах или фотографируются. Гляжу на этих "ветеранов", и все во мне переворачивается. Половина из них, а может, и больше и выстрела не слышала. Один из них просил меня сказать ему номер моей части, чтоб тоже примкнуть к ветеранам... И я должен с ними фотографироваться! Чтоб они все провалились!..
   Допускаю, что почти все они носили в дни войны военную форму. Кто ее тогда не носил! Но кто проявлял к нам, фронтовым инвалидам, скандальное жестокосердие? Кто убирал безногих и слепых с улиц советских городов, как мусор? Кто восседал в расстрельных трибуналах? Разворовывал или бросал на произвол судьбы, при первой бомбежке, продовольствие, и оно не доходило до окопов? Кто ворожил в штабах и разных бумажных отделах над анкетами, оттесняя евреев, "чучмеков" и прочих "последних среди равных" от заслуженного ими места в жизни? Такие же, в военной форме. Со "шпалами" и звездами. Говорят, что я не люблю всех этих примазавшихся к воинской славе. Всех, кто превращает свою выдающуюся грудь в подушку для орденов и прочих побрякушек. Не люблю? Неправда! Я их ненавижу!
   Я похоронил в Ленинграде Семена, брата. Ему был двадцать один год, когда его доставили в госпиталь с простреленным животом. Я сам был в госпитале, когда услышал, что на соседней улице умирает брат; удрал из своего госпиталя, как был, в бинтах, в больничной пижаме. Брат умер на моих руках. Затем, после войны, я всю жизнь доказывал заслуженным, в орденах, пингвинам из ВТЭКа, давшим мне вторую группу инвалидности, что имею право на работу. "Нет, -- отвечали пингвины, -- вторая группа может не работать".
   Что им до того, что на грошовую пенсию жить нельзя, подохнешь в подворотне!
   Главное, чтоб не была нарушена "графа"!
   Спасибо, бывший фронтовик спас. Взял токарем на теплоход "Россия", ходивший вначале в Нью-Йорк, а затем по кавказской линии. Несколько лет плавал.
   Только когда пингвины узнали, что я работаю, дали мне, скрепя сердце, третью группу, инвалидность полегче, чтоб все было по закону... Да и то пришлось унимать их. Капитан "России" вмешался, звонил кое-куда...
   Нет у людей сострадания. Вместо сердца -- казенная цифирь.
   А в праздник ордена нацеплять, красоваться-петушиться -- они первые. Вы со мной не согласны? Это ваше дело. А я с ними фотографироваться не буду, пускай не все из них пингвины!
   Говорят, в Советском Союзе ныне проведена регистрация ветеранов. Выдано пять миллионов книжек "участников войны". Да ведь, по советской статистике, в СССР продолжительность жизни мужчин 62 года, пусть даже 64 -- 65. Значит, все, кому во время войны было тридцать и более, уже на погосте. Да сорок миллионов жертв закопали еще в годы войны. Кто же объявился участником?
   Значит, та же самая история, что и здесь, в эмиграции. "Ветераны -фотографироваться!" Бегут наперегонки... Ненавижу!
   Когда меня первый раз ранило? В сорок первом, когда же еще? В Ленинграде я служил, в ЛКБК. Бронетанковые курсы, если попроще. В сорок первом заканчивал службу, писал домой: со дня на день приеду и -- бац! Война. Стали создавать из курсантов танковые команды. Вы не видели МБВ, ну, мотоброневагоны? С виду подводная лодка на колесах. Их было две штуки. Гордость Ворошилова. Стояли на Витебском вокзале.
   Я прикрывал их огнем, когда их куда-то уволакивали, что ли... Очнулся в госпитале. В шею ранило и так, по мелочам, руку, плечо... Лежал, поверите -нет, в Детском селе, в детской комнате. Ну да, во дворце. Оттуда, кстати, и удирал к умиравшему брату. Ох, тяжело вспоминать! Брата нет, неизвестно, где жена, мама. Весь мир рухнул... Плакал, как ребенок.
   Из госпиталя попал в Магнитогорск вместе с Бронетанковыми курсами, а тут меня в город Курган, где формировались дивизии 29-й армии. Я танкист. И по призванию, и по опыту, а меня в пехоту. Сибирская, правда, дивизия. Ребята лихие. Не пожалел. Высадили в Лихославле. Это на Калининском фронте. Полковник Острицкий, слышал, воевал в этих местах. У него, конечно, свой взгляд на события -- полковничий. А я солдат, серая скотинка, образование ФЗО, то есть школа фабрично-заводского обучения. Мой взгляд -- из окопа. Хотите, чтоб рассказал? По тем же местам, но глазами солдата, который шилом бреется, дымом греется? Кому это интересно? Я даже нашего полковника никогда не видел, комдива. Выше капитана никто на меня не кричал, потому, может, уцелел. Так о чем рассказывать?.. Только я не по порядку. По порядку не умею. Наш капитан говорил, что у меня эмоции впереди рассудка. Что выскочит в памяти, о том и скажу, годится?
   Так, немцев уже погнали. Наш 369-й стрелковый идет за фронтом. Без оружия. Фронт идет, и мы тянемся толпой цыган. В одном из разбитых домов стол накрыт. На нем выпивка-закуска. Елочка в углу. Пока офицер подоспел, водку всю выдули. Шестнадцать солдат умерли в корчах. Такая была водочка. В ту ночь нам наконец и оружие выдали. Как раз под Новый год. Такие дела. Теперь идем за фронтом в полном боевом. Немца еще не видели, только подарочек от них... И вдруг объявили, что мы в окружении. Как так?! Ни разу не выстрелили! Только-только освободили до нас две железнодорожные станции: Чертолино и Панино. Старуха нас какая-то крестила, когда мы входили в ее хатенку, и вдруг... Человек пятьдесят нас сбились в кучу. Тут, говорят, рядом станция железной дороги, в которой точно -- наши. Бегом! Прибежали полуживые, дышим открытым ртом. Станция Мончалово, железная дорога Ржев -Великие Луки. Ночью разбомбили санбат. Женщины плачут. Неразбериха. Раненых развозят в кошевках -- деревенских санях, а куда везут, когда никто не знает, где немцы, а где наши? Решили оставить в Окорокове. Бо-ольшой лес. Глушь. Приказано мне кошевки достать для раненых, которых в другие деревни распихали. Не думал я тогда о смерти, а она была близка, как никогда. Только заехали с первыми ранеными в Окороковский лес, по нам огонь из автоматов. Как выскочили, сами не понимаем. Не понимаем, кто у кого в окружении, не то немцы у нас, не то мы у немцев... Стало яснее, когда мой капитан Васильев кинул на кошевку военврача -- свою фронтовую любовь -- и закричал мне диким голосом:
   -- Гони!
   Кругом стрельба, я гоню, только вижу, лошадь задыхается, сдает... "Хомут поправь!" -- кричит капитан. Оказывается, у лошади хомут перевернулся, поэтому задыхается. Я человек городской, как этот хомут переворачивать?
   Тут где-то рядом очередь полоснула, капитан соскочил с саней, быстро управился с конем, ногой уперся в него, что-то там подтянул. Хоть и дрожали у него руки, а все сделал, как надо; отобрал у меня вожжи, выстрелил два раза из пистолета у лошадиных ушей. Как понесется коняга, мы с военврачом едва из саней не вывалились. Спас свою любовь, только вот до свадьбы не дожил, бедняга...
   Осталась позади стрельба. И вдруг:
   -- Стой! По-русски! Это был заградотряд. Я радуюсь, а военврач плачет. Оружие у нас отобрали, мы вроде как арестованные. Окруженцы. И тут выходят из леска четыре немца. С автоматами. А мы безоружные. Мы на них уставились, а они на нас. Постояли и как шарахнутся назад. Забыли, что у них автоматы... Тут выглянул из хаты лейтенант -- проверяющий. Из СМЕРШа который. Что за народ приходил? -- спрашивает. Немцы, отвечаю, нас выручать приходили... Капитан мой побелел, шепчет мне:
   -- Ты дошутишься!
   И в самом деле дошутился. Правда, не в этот раз. Позднее, когда направили меня после проверки в 451-й отдельный минометный дивизион, в 30-ю армию, к знаменитому генералу Лелюшенко, которого, не буду врать, тоже не видал.
   Стоим в обороне. Слышу, какая-то девчонка появилась в блиндаже. Москвичка, говорит. Гостила у тетки под Ржевом. Пробирается домой. Девчонка разбитная, языкатая. Разведчику говорю, который девчонку задержал: своя, городская, сразу видно. Потрепались с девчонкой, посмешил ее, сухарей дал в дорогу.
   Чуть стемнело, зовут меня в СМЕРШ. Заградотряд задержал шпионку. Так и заявили: пересланная шпионка! "Вы ее выгораживали, дали еду на дорогу. Кто и когда вас завербовал?" Вот это номер!.. Забрали у меня ремень, автомат. Поддерживаю штаны рукой, пытаюсь оправдаться... И отлично помню, что сказал самому себе: она такая же шпионка, как я турецкий султан. А ведь не сказал этого офицеру СМЕРШа, испугался. Нас как воспитывали? Все вокруг шпионы. Все маскируются. Смолчал. Убить меня за то было бы справедливым. И вижу вдруг: действительно собираются... Вызвали солдата, тот штык мне в спину. Завел за дом, кинул мне лопату. Копай, приказывает, отсель досель...
   Лежать бы мне там, под городом Ржевом. Но тут подъехал к хате на "виллисе" подполковник Пименов, не то наш начальник штаба, не то комбат. Не помню. А вот фамилию запомнил на всю жизнь. Как тут не запомнить! Мельком бросил на меня взгляд, скрылся в хате, тут же выходит и говорит солдату: "Я беру его на поруки. Он кадровый солдат". Лейтенант из СМЕРШа за ним показался, махнул рукой часовому: мол, отпусти...
   Идем мы с Пименовым молча, я наконец от оцепенения отошел, спрашиваю:
   -- За что они меня? А?
   Он только кивнул в сторону рощи. Она называлась рощей смерти. Там расстреливали по приговору трибунала. А кого без приговора, видать, стреляли где придется. Каждый день по десять -- пятнадцать человек. Заградотряд вылавливал. При мне привели мальчишку. Лет восемнадцати, не больше. Пытался из запала гранаты сделать себе мундштук. Была тогда такая солдатская мода, мундштук мастерить. Чтоб самокрутку из газетки не сосать, а мундштук. Запал разорвался, парню отхватило два пальца. Все! Дезертир-самострел. Попробуй докажи, что по оплошности. Не научили... Старшина из СМЕРШа раздел его до кальсон. Повернул спиной к стрелявшим. Скомандовал: "По изменнику Родины -огонь!" Сбросили в воронку от бомбы, пошли за следующим...
   Я думал, подполковник Пименов спас меня из добрых чувств, а он говорит:
   -- Будешь кровью искупать свою вину!
   Я уж не оправдываюсь. Как будет, так будет... Оказалось, немцы заскочили в наше укрепление. Постреляли всех. Там они сейчас или нет? Штурмовать некому. Человек десять мальчишек, совсем зеленые, раненые стонут. Кого пошлют выяснять, пуля верная. В упор. "Проверить!" -- приказал мне Пименов.
   Укрепление -- насыпь с ячейками для пулеметов. Поднялся туда на животе, сполз на спине в длинный окоп. Есть кто в пулеметных ячейках -- не видать. Спустил предохранитель. Проскочил окоп насквозь -- никого. Был бы за углом хоть один немец -- срезал бы меня. Точно. Выбрался и доложил по всей форме. Подполковник хвалил меня какими-то преувеличенными словами. Героем назвал. А какой я герой, дрожу, как осиновый лист. За один день столько происшествий, мать их так и этак!..
   Летом не продвинулись ни на шаг. Пытались, конечно, да получили в зубы. Приказано было зарыться в землю. И не рыпаться. А кому было рыпаться-то? Окопы пустые. Были места, где на километр три-четыре солдата. В лесах, случалось, вообще не было траншей. Деревни безлюдные. Космориха. Дешевка. Такие названия, что от тоски помрешь. Когда потеплело, там невозможно было находиться. Вонища! Снег сошел, и трупы, которые остались с зимы в поле, начали разлагаться.
   Самый знаменитый стих о войне называется, если мне память не изменяет, "Я убит подо Ржевом". Не "под Москвой" написали, не под Сталинградом, хотя там та-акое было... А подо Ржевом. Столько тут лежало пехоты! Страсть!.. К зиме 42-го попал в роту разведки. Предложили. Не отказался. Война -- дело отвратное. А скучная война -- вдвое. Рутина с убийством... В разведке разнообразнее. Перебрался к ним в палатку. Блиндаж, накрытый брезентом и ветками, для маскировки. Первая вылазка была удачной. Попал в группу прикрытия. Часа три пролежали в снегу, пока немец не показался. По малой нужде вышел. Двое здоровущих парней врезали ему чем-то по голове и скинули к нам. У немца на голове дамское трико и еще тряпки рваные. Одну тряпку в рот сунули, чтоб голоса не подал. Донесли до своих, посадили его в сани и помчали в штаб, как приказали. Своими телами отогревали его в пути, чтоб не окочурился. Он весь дрожал и лепетал: "Никс фашист". Дух от него, когда он ожил, был какой-то не наш. Кофейный. Так у них блиндажи пахнут. Хлебом, который хранят в опилках. Каким-то одеколоном. И кофе. Чужой дух. Представили меня к медали "За отвагу". По 42-му году большая честь...
   Второй раз пошли -- никого не взяли, сами едва ноги унесли. Отполз, вижу: "мессершмитт" разбитый. Я под него. От ветра. И переждать, пока развиднеется. Под ним кто-то лежит. Угрелся, спит. И я под бок к нему. Утром проснулся, говорю: пошли, кореш! Оказывается, это мертвый летчик, с "мессера". Выбрался из кабины, да только истек кровью... Вот дела!
   Наступление началось в ночь под новый год. 1943-й. Впервые подвезли неизвестное оружие -- Катюши". Я подкрался посмотреть, чуть меня часовой не подстрелил. Интересно! Взяли за основу старый, на бензине еще, танк "Т-26". Башню сняли, поставили швеллерные балки. А начали стрелять... Я ужаса такого не видал. Куски красного металла над головой с ревом... Лейтенант свистнул в свисток, мы побежали. Снегу по пояс. Вначале бежали один за другим. По следу, иначе сопреешь, на огородах ляжешь. Деревня называлась Леонтьево, знаменитая деревня, два раза брали, и все в зубы нам... Достигли ее, рассеялись фронтом. У меня был дисковый пулемет. Нагрелся он, рукам горячо... Деревня длинная-длинная. Немцы огрызались вяло, редко. Победа вроде. Выбили из Леонтьева, забились в хаты. И вдруг ночью стекла звенят.