Не одобрял я и лейтенанта, не долетевшего на парад Победы.
   Но отказаться от дармовой вкуснятины?! Остаться в единственном числе на больничном осточертевшем дерьме? "Что я, Рахметов, из принципа спать на гвоздях?" -- помнится, сказал я самому себе.
   Каждый день ходили мы в кафе. Все, кроме бедного Черняка, которому такие прогулки были еще не по силам, и мы приносили ему лук, яички, хлеб сказочной белизны. Лейтенант был человеком широким, на "штуки" не скупился, и пир продолжался.
   Как-то привезли в госпиталь молоденьких солдат. Все до одного без глаз. Старшина показывал им, как вкладывать в гранату запал. Запал не входил, это был запал от противотанковой мины, случайно попавший вместе с обычными, чуть подлиннее, и старшина ударил по нему ладонью. И вот привезли слепых...
   Вылечить безглазых нельзя, им это объяснили; ребята не верили, требовали, чтоб их отправили в Москву, где "все могут..."
   А как отправлять слепых? Поезд стоит одну минуту. Нужны люди, которые хотя бы подсадили их, показали, где поручни вагона. Кто будет это делать? Попросили нас. Довезти до станции, помочь несчастным ребятам.
   Госпиталь к этому времени нам всем изрядно надоел, и сама по себе возникла идея удрать, воспользовавшись случаем, вместе со слепыми. К дому ближе... Я шепнул об этом затосковавшему Зубу, и он мою мысль одобрил немедля. Затолкали расставленных вдоль всего перрона слепых в вагоны и, едва поезд тронулся, прыгнули вслед за ними.
   Прибыли в Москву. Идем по перрону в своих полосатых госпитальных пижамах, без документов. Очень похожи на узников Освенцима, о которых тогда писали. "Документы!" -- спросил патруль у выхода. Зуб махнул рукой в сторону поезда: мол, там. У сопровождающих... Простились мы с ним -- навсегда. Ковыляю к дому.
   Родные получили мои письма. Месяца два назад. Мол, жив-здоров, война вот-вот кончится. Ждите!
   Дождались... Отец и брат только что вернулись с фронта ранеными. Мать кинулась ко мне. Об этом лучше не говорить. Что тут скажешь!
   Но ведь, при всей радости возвращения, нужно есть-пить. Дома-то хоть шаром покати. Карточка, продаттестат, где они? В Польше остались.
   Ковыляю к военному коменданту. Услышал он, что документов у меня нет, разразился незлым тихим словом. "Задержим вторично, -- рявкнул на прощанье, -- трибунал!"
   Дали мне аттестат на четыре дня. Получил сухарь и бо-ольшую ржавую селедку -- на всю обратную дорогу...
   Еду в свою Польшу, и гудит в голове, под перестук колес: "Без бу-маж-ки ты бу-каш-ка... Без бу-маж-ки ты..."
   Вернулся в столицу с бумажкой. Не сразу, конечно. Это был последний дар нашей спасительницы Евгении Афанасьевны и Черняка, свадьбы которых все-таки дождался.
   И тут произошла удивительная встреча. Удивительная даже для этой сумасшедшей войны, где все дни были удивительными.
   В московском госпитале кидается мне навстречу стройный молодцеватый человек в пижаме. Рукава только вот болтаются. Рук, что ли, нет? Кричит в восторге:
   -- Земляк! Здорово! Как хорошо, что встретились! Раз ты со мной, не пропадем!...
   Я таращусь на него. Лицо незнакомое, худющее. Бледен, как все в госпитале. Никак вспомнить не могу, где `встречались. Нет, не видал никогда.
   Долго и нудно отпираюсь: мол, какие мы друзья.. В первый раз вижу.
   -- Не помнишь? -- изумленно воскликнул он. -- Ты привозил своего Оськина! А мне давал прикурить!
   Меня как током ударило. Вспомнил, как не вспомнить!
   Последняя военная зима. Отвожу в госпиталь Оськина, нашего замкомандира. Отыскала его пуля.
   Ближайший госпиталь -- танковый. Страшнее зрелища нет. Тот же навал раненых вокруг, на земле, да только обгорелых до кости...
   Не берут Оськина. Я еще не знал, что и меня ждет такая же судьба. Самого-то себя я откричать не смог. Не до того мне было. Оськина откричал.
   Укладываю его на кровать, рядом лежит какой-то парень. Лицо черное, сгоревшее, в струпьях. Кистей рук нет, бинты у локтей. Он что-то мычит, понять невозможно. Пробежал санитар, крикнул на бегу: -- Попои его! Из утки попои!
   А как попоить, когда губы у парня спеклись. Сплошная рана. Решился, чуть развел губы, всунул утку с водой. У Оськина с собой коробка сигар. Я взял сигару, всунул раненому в рот, мол, покури. И уехал к себе в полк, забыв и Оськина и, тем более, его неведомого мне соседа.
   И вот стою перед ним в коридоре госпиталя и глазам своим не верю. Лицо у парня чистое, даже нежное, только на ушах небольшие черные пятнышки.
   -- Ну, здорово, танкист!
   А он меня больше не отпускает от себя. Упросил врача, чтоб нас положили в одну палату, рад, словно брата встретил. Знакомимся.
   Так в мою жизнь вошел Гоша Киселев, Герой Советского Союза, бывший дипломат. И всю жизнь бы дружили, если б не развела нас наша доблестная Госбезопасность.
   Кончил Гоша Институт международных отношений, отправили его на стажировку в Японию. Прикатил в Москву в отпуск, а тут война. Предписано Гоше вернуться в Японию, а он-- в военкомат...
   Вышли мы из госпиталя в один день. Рука об руку вышли, как говорится.
   Начались невеселые будни. Я без ноги, на пудовом протезе. Не очень побегаешь. Гоша без кистей рук. И ложки ко рту не поднесешь. Помогали друг другу. Как сбегать куда -- он. Наладить, починить, сколотить что-либо -- это уж я, на подхвате. Вспоминаю, это было настоящее фронтовое братство. Или, если хотите, инвалидная коммуна. Сдружились, казалось, на всю жизнь.
   Через три года отправили его за границу, секретарем посольства, что-то в этом роде. Написал он мне большое письмо. Я тут же ответил... После второго письма вызывает меня начальник отдела кадров: "У тебя родственники за границей есть?.. Нет? А вот Госбезопасность запрос делает..." И началось хождение по инстанциям. "Почему, такой-сякой, скрыл в анкетах, что есть родственники за границей?!"
   Объяснял, конечно, все, как есть, да только что пользы: писать мы друг другу перестали...
   Командиром нашего 316-го авиационного полка был Игорь Иванович Воронин, прекрасной души человек, прямой, умный, не терпящий никакого хитрованства. Он сам летал на боевые задания, летал постоянно, а не от случая к случаю, что не так часто бывает с командирами полков. Ему было лет 35, мы звали его "стариком".
   Я был командиром звена штурмовиков. Немцы называли наши самолеты "Черная смерть". Это были самые страшные для них машины, как позднее писали в своих воспоминаниях немецкие генералы: "Рус-фанер" -- "У-2" и штурмовики "ИЛ-2". Мы били в упор, порой с бреющего. По колоннам солдат, эшелонам, огневым точкам. Стоило промчаться с ревом нашей группе, вооруженной эр-эсами (реактивными снарядами), как взлетали к небу орудийные стволы, полыхал огонь...
   В наших боевых характеристиках так, по обыкновению, и писали: "Подавил столько-то, взорвал то-то..."
   Ордена мне идут. В 44-м вручили третий. А в воинском звании не повышают. Восемь раз отправлял Игорь Иванович документы. Не только на меня. На всех летчиков, участников операций. Всем прибавят по звездочке. А мне -отказ.
   Почему? Однажды штабник, в часы неофициальные, сказал мне весело:
   -- Опять от ворот поворот? Так фамилия им твоя не нравится... Данциг! -- И я вдруг увидел испуг на его лице. Он выдал, понял я позднее, "высочайший" секрет. И тут же перевел все в шутку: -- Взрывоопасная фамилия. Данциг! Польский коридор!.. Из-за этого немцы войну начали... -- Мы оба расхохотались.
   Мог ли я подумать в те годы, что в штабы поступило расистское указание -- по закрытой линии, естественно -- лиц еврейского происхождения к самым почетным наградам и званиям не представлять. Как всегда на Руси, одни подлые распоряжения игнорировали. Игорь Иванович, к примеру. Другие и безо всяких предписаний бесчинствовали, уловив "дух времени..."
   У нас в полку этой расовой вони не было совершенно. Если бы мне тогда кто-либо сказал, что Сталин такой же бандюга-антисемит, как Гитлер, только еще опаснее, я бы, скорее всего, посчитал его сумасшедшим или провокатором.
   Летчики звали меня Виктором. Только Игорь -- Беней. Командир листал наши личные дела, а по документам я Беньямин Шуламович (Шоломович) Данциг.
   Но какое дело летчикам до бумаг! Знать, что я еврей -- знали, но достоинство и летное мастерство определялись не "пятым пунктом..."
   Довоенный опыт не давал для национальных трений никаких оснований.
   Я окончил до войны аэроклуб. Им руководил старейший летчик Михаил Наумович Кацлер. Его вся Москва знала, все москвичи из его гнезда вылетели.
   Как только начались бои с немцами, аэроклуб стал военной школой, и выпускники отправились на фронт, торопливо переоборудовав свои фанерные бипланы "У-2" под бомбовозы.
   "У-2" -- машина благословенная. Делает все фигуры высшего пилотажа, но никогда, в отличие от других самолетов, не входит в плоский штопор, из которого нет выхода.
   Золотая машина! Я бомбил под Москвой на "У-2" немцев, забрасывал радистов к ним в тыл, вывозил раненых партизан. Чудеса творила эта машина, которую можно было почти что остановить в воздухе, она просто зависала над целью.
   На ней я и грохнулся на лес. Зенитный осколок попал мне в живот, пришлось около полугода проваляться в госпитале, а затем в команде выздоравливающих, в колхозе, где меня научили пахать, косить, запрягать лошадь, делать всю деревенскую работу.
   Затем отправили меня в летную школу в Сарапуле. Переучиваться на истребителях. Вывезли меня на "УТИ-4" (учебно-тренировочный истребитель), а затем вручили направление в 316-й полк, где полгода летал на английских "Спитфайерах". Сопровождал американские "Б-2" ("Летающие крепости"). Затем нам пригнали "ИЛ-2", на которых мы работали без воздушных стрелков. То ли стрелков недоставало, то ли, скорее, оттого, что с воздуха нам ничего не угрожало. Выдохлось грозное "Люфтваффе"...
   Наш аэродром был в Овруче. Американцы стояли рядом. Не увидел в них ничего отвратительного, хоть и настораживали нас политработники: мол, враги, только и думают, как нас уничтожить. Вранье все! Здоровые, красивые ребята. Веселые, добрые. Любили женщин. Одаряли их по-царски.
   Мы тоже были хорошо одеты, но у американцев были сказочные меховушки на коже. Часы на руках, на планшетах, на унтах, чудеса в решете.
   Мы тоже не знали, что такое котелок и ложка. Кормили на убой. Но у экипажей "крепостей" были с собой такие деликатесы, о существовании которых мы и не подозревали. В коробках был у них с собой также пенициллин, которого еще не знали в наших госпиталях, и они им, на моих глазах, охотно поделились с нашим штабником, схватившем гонорею. Не насмехались, не расспрашивали, сказали просто: "Снимай штаны!" И командир "крепости" без лишних слов взялся за шприц...
   Второе ранение недолго задержало меня в тылу, а вот третье...
   Вернемся в тот памятный мне день 28 апреля 1945 года, когда достала меня над Берлином трассирующая пуля.
   Штурм "вражеского логова", как именовали Берлин советские газеты, начался задолго до дней атаки. Маршал Жуков сменил на посту нашего командующего, маршала Рокоссовского, ушедшего на 2-й Белорусский, и сразу были введены строгости, о которых во время войны мы стали забывать.
   Первая жертва нововведений -- женщины, подруги наших командиров. У одних они были ППЖ (походно-полевыми женами, в солдатском просторечии), у других -- верными друзьями на всю жизнь. Была прелестная девушка и у нашего полковника Воронина, умница, скрасившая ему тяготы фронтового бытия.
   Маршал Рокоссовский, благородный красавец, сам любил женщин и своим полковникам не мешал, зная, что аскетизм Политуправление проповедует лишь среди солдат и младших офицеров. Пришел маршал Жуков, и через десять минут не осталось в боевых частях ни одной женщины, возведенной молвой в ранг ППЖ.
   Надо сказать, что женщины-подруги нашим командирам воевать не мешали. С ними вместе они прошли от Сталинграда до реки Шпрее. Была ли "жуковская высылка" целесообразной? Или это просто жесткость командира сталинской выучки? Жесткость, доходившая до бессмысленной жестокости? Оставим пока что этот вопрос без ответа.
   Я считался после войны инвалидом 2-й группы. Дали мне этот чин пожизненно, без постоянного переосвидетельствования, которое мучило инвалидов. Назначили пенсию в 60 рублей, а затем вызвали в Моссовет и добавили, за особые заслуги и три ранения на войне, еще пять рублей.
   Теперь я назывался персональным пенсионером... 65 рублей и бесплатный протез, о котором и вспоминать не хочется.
   Жил я с женой и сыном в 4-метровой комнатушке. В бывшей ванной комнате. В квартире восемь семей. 27 человек. Ординарная московская "коммуналка".
   Затем отвоевал себе еще 4 квадратных метра. Кладовку. Все соседи были согласны, кроме одной, которая затаскала меня по судам. Спас городской судья, который принял соломоново решение: выселить Данцига! Пункт первый. Выселить после того, как он получит жилье. Пункт второй...
   В восьми метрах мы уж гостей принимали. Чувствовали себя, как во дворце. У каждого своя кровать, а в стене окно.
   Естественно, ходил я к своему депутату Алле Тарасовой, народной артистке, просил помочь с жилплощадью. Отшила меня царственная Алла Тарасова, сказала, что некоторые в Москве еще хуже живут.
   Я снова и снова писал в Моссовет. Вряд ли помогло мне хоть что-то, но, на мое счастье, умер вождь и учитель, усатый таракан наш, и Моссовет вдруг вспомнил, что Министерство госбезопасности и другие подобные ведомства давненько не выделяли москвичам полагающиеся по закону 10% квартир. Вспомнили и тут же отобрали у МГБ несколько домов.
   А я тут как тут. Персональный, от Моссовета. Расщедрились. Дали двухкомнатную квартиру. Думаете, нашей семье? Увы, двум инвалидам войны и их семьям. В одной комнате жил я, инвалид 2-й группы. В другой -- инвалид 1-й группы, без обеих ног и с дыркой в голове. Придя с улицы, сосед опускал свои культи в ванну, и вода становилась красной...
   Жили, между тем, хорошо. Душа в душу.
   Но это было позднее. А пока что я отправился с резолюцией начальства в отдел распределения жилой площади, который, собственно, и выдавал квартиры.
   Встретил меня холеный сытый человек лет 35, по фамилии Чиликин. Я запомнил и эту фамилию на всю жизнь.
   -- Ну, что вам? -- недовольно протянул он, когда я приблизился к его столу. Сесть не пригласил, хотя видел, как ковыляю на протезе. -- Вот вам ордер, -- наконец произнес он. -- Пойдите, посмотрите...
   Я взглянул на ордер и глазам своим не верю. Комнату дают где-то за Окружной дорогой.
   -- Извините, товарищ Чиликин, -- говорю. -- Я без ноги, и в распоряжении сказано, чтобы мне предоставили площадь неподалеку от метро.
   Тот подымает на меня глаза. В них насмешка.
   -- Может, вы еще на улицу Горького захотите, -- сказал.
   -- Можно и на Горького, -- отвечаю, стараясь не раздражаться. -- Я не вор и не диверсант, чтоб меня улица Горького не признавала... Я с недавних пор майор. В отставке.
   -- Ты слышишь, Вася? -- говорит он человеку, сидевшему поодаль. -- Ему еще и на улицу Горького... с его носом.
   Реактивных снарядов или бомбы у меня под рукой уже не было. Была в руке палка. Врезал я ему изо всех сил... Такого со мной, признаться, не бывало. Ни раньше, ни позднее. Довели... Счастье, что он рукой загородился. А то бы по голове попал.
   Ну, он вскочил. Визг. Угрозы. "В тюрьме тебе место!" -- кричит. К телефону тянется.
   -- Сядь, гад! -- говорю. -- Тебе дали команду дать жилье у метро?! Через два дня приду, понял?!
   Через два дня меня ждал, на столе его секретарши, готовый ордер. Комната у метро Аэропорт.
   В те дни, пожалуй, до меня дошло окончательно, кто я, бывший летчик-штурмовик, инвалид войны, для этой аппаратной мафии, которая у власти по сей день.
   Это была моя четвертая и последняя рана. Может быть, самая болезненная...
   Яков ВАГЕНГЕЙМ
   >
   КТО ПОДЖЕГ БИКФОРДОВ ШНУР?
   1. ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА С ПОБЕДИТЕЛЯМИ
   Нет, я не хотел участвовать в этом проекте, тревожить израненную память, больное сердце. Достаточно и того, что сказали другие... Но вот пришли вести о пожарах и убийствах в Закавказье, в Узбекистане, в Алма-Ате. Моя родная Латвия, как и остальная Прибалтика, открыто выразила свою непреклонную волю выйти из Советского Союза, куда она попала по сговору Сталина и Гитлера. Нашлась и карта "передела мира", подписанная Сталиным...
   Советские газеты заполнены типично русскими вопросами: "Кто виноват?" и "Что делать?" Все "Ох!" и "Ах!"...
   Почему-то никто не поставит вопроса прямо: кто поджег бикфордов шнур, вызвавший пожары и взрывы вдоль советских границ? Когда и как началась расистская вакханалия, под лозунговую трескотню о дружбе народов? Страна выживет лишь тогда, когда поджигателей назовут поименно. И накажут, а не отправят тихо на почетную пенсию...
   У меня сложилось твердое представление о том, кто, где, когда заложил динамит под многонациональный Советский Союз и зажег шнур...
   Я никому не хочу навязывать своего мнения. Я буду рассказывать о своей жизни, размышлять о ней и прошу читателя думать вместе со мной. Прав ли я? Если не прав, то в чем?
   ...Конец войны застал меня в бункере, в котором мы с братом и еще восемь человек прятались от эсэс и латвийских добровольцев, охотившихся на евреев. Вбежал Жан Липке, рослый белокурый латыш, и закричал, что на улицах Риги советские солдаты, но чтоб никто не выходил... Через несколько часов он принес новые костюмы, добытые им неизвестно где; люди сбросили с себя тряпье, а мы с братом -- чужую немецкую униформу, благодаря которой нам удалось бежать из концлагеря.
   В новых отглаженных костюмах мы вышли на улицу. Навстречу советские солдаты. Они затащили нас в подъезд и стали раздевать. Мы кричали, что мы евреи, чудом спаслись, они смеялись и стаскивали с нас брюки.
   Жан Липке снова спас нас, он стал кричать, что тут же отправит солдат к коменданту, окликнул проходившего офицера, и солдаты, подальше от греха, исчезли. Жан не согласился с нами, что это антисемитский поступок. "Они евреев и не видели, -- сказал. -- Они победители и в обносках, а вы вон какие богатеи! Богатеи у Советов не в чести..."
   Возможно, так оно и было, однако в те же дни нас остановил офицер в чине старшего лейтенанта. Мы шли к Жану Липке, который жил на полуострове. Относили одолженные им костюмы. Чтоб попасть к Липке, надо было пройти пустырь. Тут, на пустыре, нас и спросили резко, с украинским акцентом:
   -- Хто вы такие?!
   Мы объяснили. Вдруг лицо старшего лейтенанта перекосило. Стало багровым.
   -- Жидовские морды, -- вскричал он. -- Мы, советский народ, воюем, а вы прятались в подвалах, служили немцам... Я вас, сволочей, тут же всех застрелю... -- Он кричал те же слова, которые были на устах латвийских фашистов. Что из-за нас-де, евреев, все беды, все войны, что мы кровопийцы проклятые и так далее, и прочее. Я бы, признаться, подумал, что он переодетый доброволец из латышского легиона, да вот только акцент свидетельствовал, что он ни за кого себя не выдает. Какой есть, такой есть...
   В течение нескольких недель подобное повторялось со мной трижды. То в продуктовом магазине у меня требовали документы, а затем орали, что от евреев нет прохода. Жаль, что Гитлер не всех уничтожил. То в автобусе... Это тоже были отнюдь не переодетые добровольцы из легиона, а словеса были легионерские...
   Признаюсь, это оставило ужасный осадок. Но мне не хотелось верить, что это лицо освободителей. Мы хорошо относились к русским, ведь они действительно нас спасли!... Всюду есть поганые людишки и хорошие люди. Во всех нациях.
   Иные мои знакомые, семьи которых были истреблены латышами, о латышах без ненависти и слова не могли произнести. Я понимал их горячность, но думать так, как они, не мог.
   Латыши -- убийцы? А Жан Липке, латыш из Рижского порта, который спрятал 42 еврея? А шофер Карлис Янковский, в доме которого мы скрывались? А братья Розенталь? Я был обязан им жизнью. И потому мой первый рассказ о них.
   2. ЖАН ЛИПКЕ, ЕГО ДРУЗЬЯ И ЗНАКОМЫЕ
   Мы начали готовиться к побегу из концлагеря, услышав, что в телефонной будке, у "воздушного моста", как его называли в Риге, написан карандашом адрес, по которому следует идти беглецам... Об этом знали многие. Передавали на ухо друзьям, знакомым, которым доверяли. Появилась надежда.
   Мы видели до войны Жана Липке, докера из порта, но совсем не думали, что спасение евреев -- его работа. Что Жан бросил клич: "Кто вырвется из-за колючей проволоки и найдет меня, тот в Риге не пропадет!"
   Бежать было трудно. По обе стороны от лагеря располагались склады боеприпасов гитлеровских военно-воздушных сил, окруженные сторожевыми вышками. Точнее, бежать было некуда. Удерешь из лагеря, окажешься на территории склада "Люфтваффе". Однажды мы с братом отодрали доски от забора, выскочили из столярной мастерской, выстрелы с вышки загнали нас обратно.
   Дождались, когда нас погнали на работу вне лагеря. На станцию Румбули, где разгружались вагоны с обмундированием. Два комплекта мы спрятали в сортире. Отпросившись в сортир, переоделись в солдатские мундиры. Когда с грохотом и лязгом подошедший поезд отвлек часового, мы бросились бежать.
   На пути нас ждали тысячи опасностей: полевые жандармы с серебристыми цепями на груди, солдаты, просившие закурить, офицер, которому мы не отдали честь. Но нам повезло. Мы добрались до телефонной будки. Никакого адреса там не было. Ни на стенах, ни на потолке... Оказалось, адрес был в другой будке, стоявшей не на виду.
   Не знаем, кто сообщил Жану Липке о беспокойных "солдатах", снующих возле телефонных будок. Но только он вышел на нас сам. Он прогуливал собаку, породистого колли. Наклонился погладить золотистую шерсть колли, не сводя с нас взгляда...
   Через несколько минут мы шли, по одному, в сторону парка, пробежали арку незнакомого двора, где Жан Липке ждал нас возле маленького домика с гаражом на две машины. Это был дом шофера Карлиса Янковского. Убежище, в которое нас привели, находилось под гаражом.
   Оно напоминало строительный участок. В углу громоздились кирпичи, в бачке разводили цемент. Немолодой инженер, который убежал из лагеря днем раньше нас, строил стену.
   Оказалось, неделю назад была облава. Взвод бандеровцев и латвийские легионеры с собаками. Собаки навели бы на бункер -- в этом ни у кого не было сомнения. Застрелили бы всех: и хозяина дома Карлиса Янковского, и евреев-беглецов. Спас, как всегда, Жан Липке. Он ворвался в убежище и сказал:
   -- Все за мной! Облава! -- На нем был костюм матроса Латвийского флота. Он был очень внушителен в этом костюме, высокий, широкоплечий. Широкое славянское лицо. Властный взгляд серых глаз.
   Он бросил латышам -- охранникам из батальона по-латышски:
   -- Ребята, это со мной! На разгрузку! -- И вывел евреев из оцепления.
   И вот теперь сооружали стену. Тайник в тайнике. Примерно треть подвала была отгорожена новой стеной и как бы не существовала. Дверца была частью кирпичной стены. Позднее в убежище проник соглядатай. Не то гестаповец, не то просто вор. Мы успели спрятаться. Он обшарил все углы. Ушел ни с чем.
   Я в прошлом был столяром. Соорудил в отгородке двухэтажные нары. Когда их построили, нам с братом дали отоспаться. Мы спали три дня и три ночи.
   Убежище в доме самого Жана Липке было во дворе, под свинарником. Здесь и искали евреев. Гестапо за поимку еврея давало награду -- две бутылки водки, три кило сахара. Кто-то из соседей донес. Но собаки в свинарнике потеряли чутье. Спаслись беглецы.
   Иногда Жан Липке уводил еврея прямо из гетто, однажды из концлагеря, когда работали вне его. Ребенка унес, посадив на плечи. Своего друга Хаима Смолянского спас от смерти, отведя рукой дуло полицая:
   -- Если его хочешь застрелить, вначале прикончи меня!
   -- Отвели Смолянского в участок, где Жану Липке удалось подкупить стражу.
   Когда Жан увидел, что за ним следят и днем и ночью, привлек к делу двух латышей -- братьев Розенталь, у которых были дома с обширными подвалами.
   Не все так сказочно удавалось. Купили на деньги богатого еврея морскую яхту, чтобы уйти в Швецию, -- провалились. Кто-то донес, когда яхту готовили в путь... Один из подвалов обнаружили. У евреев было два автомата, они отстреливались, пока их не прикончили, одного за другим.
   После очередной "акции", когда немцы увозили на смерть женщин, стариков, детей, -- всех, кого считали "неработоспособными", Жан ходил несколько дней как больной. Он считал себя чуть ли не виноватым, что не мог всех спасти. Он испытывал острое чувство стыда от того, что существуют латыши, которые бахвалятся друг перед другом, кто больше евреев застрелил...
   После войны я спросил Жана Липке:
   -- Ты спасал не только друзей и знакомых, но и совсем чужих. Как хватило сил?
   -- На чужих? Почему чужих? -- ответил он. -- Все свои люди. Все были в беде. Всем угрожала смерть.
   У Жана Липке было трое детей. Дочь, комсомолка, успела уйти с советскими войсками. Старшего сына в конце войны мобилизовали в латышский легион. Жан мог спрятать сына. Но в этом случае будут искать его, обнаружат все убежища... "Мне нельзя скрываться, -- сказал он. -- Из-за меня погибнут все..." Жан рискнул жизнью сына: за год до прихода советских войск тот отправился в ненавистный Жану латышский легион, где отныне были не только убийцы-добровольцы, но немало и мобилизованных бедолаг... По счастью, сын уцелел в Германии, да вот только пришлось ему уехать в Австралию. Не знаю, сам ли он отправился в изгнание или так решил за него мудрый Жан, постигший: появись сын в Риге, не миновать ему Сибири -- разбираться в обстоятельствах никто не будет...
   В бункерах у Жана Липке пряталось 42 человека. Евреи, латыши -- беглецы из батальона, украинец-военнопленный. Да еще десяток-другой беглецов считались "временными жильцами". То убегали из гетто, то возвращались туда, чтоб захватить родных и друзей. Кто подсчитает, сколько "временных" было перехвачено на улицах и убито. Полицаи и полевая жандармерия имели право стрелять на месте...