Родня недоумевала и смеялась: "Исачек хочет быть доктором, как его отец".
   Когда я закончил второй класс, мама сказала: "Достаточно! И так все смеются".
   Но тут вмешались учителя. Молоденькая учительница французского отправилась к аптекарю, состоятельному человеку, и тот, вызвав мою мать, обещал выдавать ей каждую неделю по три рубля. Против такой суммы нельзя было устоять. Я учился дальше. Несколько дней подряд приходил к аптекарю обедать, по его приглашению. Затем мать запретила обедать у чужих. "Что мы, нищие?!"
   Когда я кончил гимназию, меня наградили золотой медалью. Наградили, но не выдали. Не успели. Вслед за батькой Махно, обманувшим генерала Врангеля, которому обещал верно служить, в Крым ворвались красные. Гимназия провалилась в тартарары, вместе с моей медалью. На ее месте образовалась 2-я советская средняя школа, которую в те годы окончил лишь один крымчак, ваш покорный слуга.
   О дальнейшем образовании и помыслить никто не мог. Отец забрал меня к себе. Сапожничать. Сапожника с дипломом в Карасубазаре не было никогда. Я знал латынь, и, наверное, это заставило нашего соседа, шапочника, подбить меня на неслыханный поступок -- отправиться в Симферополь, в Крымский университет. Я уехал тайно, как бы по делам шапочника, который выпросил меня у отца на неделю и заплатил отцу за ущерб. К родственникам, живущим в Симферополе, не заходил: вернут к отцу. По счастью, натолкнулся на парнишку, который тоже поступал в университет, по фамилии Курчатов. Сейчас именем Курчатова названы институт и улица в Симферополе; тогда он меня привлек к себе тем, что начал с мальчишеским рвением устраивать мои дела. "Я тут знаю все", -- сказал он гордо. В канцелярии на углу улиц Пушкинской и Гоголя нам дали общежитие на три дня и отправили на экзамены. Ботанику сдавал вместе с Курчатовым и только благодаря Курчатову не уехал обратно в Карасубазар сапожничать... Списки принятых были составлены не по алфавиту, а "для большей справедливости", как потом объяснили, так: вначале фамилии на "а", затем на "я"; потом на "б", а следом начинавшиеся на "ю"... Одна буква с начала алфавита, другая с конца... Кто мог догадаться о такой справедливости!
   Не отыскав себя в списках, я погоревал и отправился искать попутную телегу... Курчатов догнал меня, крича издалека, что меня приняли...
   Действительно, где-то в глубине списка существовала и буква "X". Застрелиться можно от такой справедливости! Выяснилось, меня приняли не только потому, что я сдал экзамены. Для новой власти было важно, что я нацмен. Нацмены принимались в первую очередь. И, конечно, то, что я сын сапожника.
   Во дворе университета утирали слезы дети священника и магазинщиков, их не приняли. Я же был крымчак и сапожник, сын сапожника. Оказалось, что новая власть была моей властью...
   Но стипендий новая власть не давала. Живи, как хочешь. Выручили крымчаки, присылавшие мне 8 рублей в месяц. Кто-то завез шапку, кто-то тапочки -- свою продукцию. Хотя я учился на медицинском факультете, прозвище мое было Сын доктора..." Доктором, как известно, прозывался отец, и это уж навсегда...
   В 1925 году, когда я перешел на третий курс, вдруг закрыли Крымский университет. После некоторых приключений решил перебраться в Казань, поскольку понимаю татарский... Здесь, в университете, не было не только стипендии, но и общежития. Жили, как босяки... Наконец, трое земляков сложились и сняли комнату. Наш адрес был "Овраг 1-й горы".
   Это было отчаянно голодное время. Никакой работой не брезговали. Разгружали баржи, по двое вынося бочки с астраханской селедкой. Убирали мусор.
   Когда нашел репетиторство, это было удачей капитальной. Не платили ни копейки, но кормили обедом. Каждый день! Дети не хотели учиться в воскресенье, но я настаивал: нет занятий -- нет обеда...
   В 1927 году я закончил Казанский университет, стал доктором, и сразу испарились все мои мытарства, хотя в Крыму места доктора не оказалось. Тогда-то я и попал в село, где жили одни Тимашевы, "лекарем по всим хворобам", как было написано в приказе о назначении. Село было от железной дороги в 250 километрах, пришлось лечить всю округу. И тут поступила на меня первая жалоба. От старика-еврея. "Если он стал доктором, -- писал старик, -значит, что? Можно не понимать родной идиш?" Пришлось отправиться в местечко, объясняться, что это не со зла, что я "еврей с турецким акцентом..." Простили.
   Идиш пришлось учить в Белоруссии. Впрочем, я его не изучал специально. Он меня окружал, где бы я ни работал. А восемь лет подряд, до 1935 года, я лечил, наверное, во всех местечках Белоруссии. Местечки были еврейские, вокруг жили белорусы, говорившие на идиш порой лучше евреев. Как тут не заговорить! Все объявления и надписи были здесь на двух языках -белорусском и идиш. Была еврейская школа и театр на идиш.
   Вскоре я перестал быль "лекарем по всим хворобам", стал специалистом по ухо-горло-носу, которых тогда почти не было. "На безрыбье и рак рыба", -сказал я себе, окончив в Минске краткосрочные курсы усовершенствования врачей. Практика была огромной, с таким напряжением работал разве что на войне. В 1934 -м стал руководить в Минске отделением уха-горла-носа больницы при Медицинском институте.
   В 1938 году в Минске прошли аресты, как и повсюду в СССР. Уничтожались, как нам объяснили, буржуазные националисты. Я -- крымчак, стоявший вне национальных страстей; не обвинять же меня в белорусском национализме! Тем более -- в сионизме!.. Наверное, по этой причине меня и попросили занять должность начальника отдела кадров Наркомздрава Белоруссии. По счастью, врачей в те годы еще не вырезали; на вечере самодеятельности Наркомата я читал, облаченный в "горностаевую мантию" из простыни и гусиных перьев, монолог Бориса Годунова из пушкинской трагедии: "Достиг я высшей власти: Шестой уж год я царствую спокойно, Но счастья нет моей душе..." Ничего, обошлось... Не объявили даже японским шпионом...
   Ждали войны, которую затем объявили "внезапной". В первые минуты гитлеровского "блицкрига" получил приказание выехать в город Брест, развернуть сеть полевых госпиталей. Меня остановили под Барановичами: в Бресте немцы. Западная Белоруссия была оккупирована в считанные дни. Отправили меня с той же целью в Вязьму, где находился территориальный медицинский центр, -- начались бои под Смоленском. Мы едва успевали эвакуировать полевые госпитали; да и не всегда успевали...
   Я долго не знал, что вся моя семья уничтожена. И в Минске, и в Крыму. В Карасубазаре всех крымчаков -- под корень, в том числе все семейство Хондо; даже бабушку, которой было 104 года, расстреляли и швырнули в овраг. Бабушка, кстати, просила увезти детей, спасти их. Отец ни в какую. "Я был в плену у немцев, я знаю их, -- твердил он. -- Не слушайте болтовню прохожих..."
   Таких "знатоков" было, как известно, немало. И в Крыму, и на Украине, где немцев помнили по оккупации времен Вильгельма II. Ни одного из "знатоков" в живых не осталось...
   Как ни горько об этом говорить, но именно в эти годы гитлеровского изуверства и начался официальный государственный антисемитизм в Советском Союзе.
   Как точно и образно сказал писатель Василий Гроссман в своем романе "Жизнь и судьба", Сталин поднял над евреями "вырванный из рук Гитлера меч уничтожения..." Он поднял меч и раньше, еще не вырвав из рук Гитлера. Тут можно сказать, пророки шли нога в ногу. Еще в 1942 -м Сталин приказал изгнать всех евреев -- редакторов фронтовых газет и требовал выдвигать "истинно русских" руководителей, под знаменами Суворова и Кутузова. Этот "великорусский поворот" в политике и привел к многолетней антисемитской вакханалии, которая в конце концов докатилась и до меня и до моих детей.
   В войну этого не понимал, некогда было оглядеться. А 1943-м я начальник большого госпиталя под Ульяновском. Обязан принять раненых, сколько бы их ни доставляли санитарные поезда. Строжайший приказ был по этому поводу. Раненых укладывали на полу в офицерских палатах, если они были не заполнены; даже в генеральской, благо генералы попадали ко мне редко... В госпитале на 400 мест постоянно находилось не менее 800 раненых. Только медперсонала было 180 человек...
   И вдруг нагрянула комиссия из одиннадцати генералов. А сколько остальных чинов при них!.. Никто ничего не понимал. Отчего такая честь? У меня сердце упало: со мной не говорили, словно меня уже увезли... Оказалось, в Москву ушел донос, что я кормлю, за счет раненых, медперсонал... Мне грозил трибунал, хотя постичь, почему московская власть выделила в качестве жертвы меня, капитана Хондо, было трудно. Все начальники госпиталей подкармливали медиков, как бы они иначе работали? "Выбрали еврея"? В это не верилось...
   Спасло меня только то, что в нашем госпитале возвращалось в строй 72% раненых. Это была очень высокая, возможно, рекордная цифра госпитальных успехов. А медперсонал, выяснили, я подкармливал за счет "остатков", которые всегда есть в больницах, куда привозят людей порой без сознания...
   Генералы были разочарованы, однако шел только 1943 год, врачи были еще очень нужны. Через два года меня не спасли б уж никакие успехи...
   В 1952 году из семи врачей нашего госпиталя изгнали пять, меня оставили, так как не было специалиста по ухо-горло-носу... Когда его нашли, добрались и до меня. Это было в Вильнюсе. Когда прибыл туда, в городе было 25 тысяч евреев, когда уезжал -- 4 тысячи (в 80-х годах).
   Армию пришлось оставить, хотя до полной пенсии (учитывая фронтовые зачеты год за три), увы, не дослужил. Не дали дослужить... Сколько драм было на этой почве! У меня драмы не было: я не строевой командир, а врач. Врачи нужны всюду...
   В Вильнюсе работу получил сразу и трудился, видимо, успешно: больше двух лет был председателем общества отолярингологов Литвы. Литовцы занять ее не спешили. Должность была почетная, но общественная. Без денег.
   Но, как легко понять, опытный врач-отоляринголог без денег не живет...
   Жаловаться мне не на что. Да я и не жалуюсь. Моя жизнь сложилась тогда, когда еще не было в стране "ни эллина, ни иудея..." Я состоялся как специалист в эпоху зыбкого равноправия и почти никогда не ощущал дискриминации. Так сложилось... Но я не мог не видеть того, что происходит вокруг меня. Особенно травмировало меня изгнание крымских татар. Подумать только! Поголовно всех! И женщин, и детей!.. Я прожил с татарами бок о бок больше двадцати лет. Я знаю, это добрый народ. Больному -- помогут, голодного -- накормят. Знаю это и как сосед, и как экскурсовод по Крыму, где я подрабатывал все студенческие годы. Что только не происходит в туристском походе. Кто-то ногу распорет, у кого-то с желудком плохо или змея укусит. Татары рано ложились спать, вставали в три ночи -- поливать виноградники, сады... Когда я ни стучался в татарские дома, хоть в полночь, всегда отзывались и никогда не брали денег за помощь больному. Оскорблялись, когда им пытались дать. "Бог накажет!.."
   А какие это были самоотверженные хозяева! Как холили свои виноградники! Именно "холили". Другого слова не придумаешь! Продавали не виноград. Продавали ножницы. 50 копеек, иди и режь.
   Джанкой (в переводе с татарского Новая деревня) гордился своими шашлыками, Бахчисарай -- чебуреками, сочными, тающими во рту. "Вилком не кушайте, -- убеждали продавцы. -- Масло вытекает. Ешьте руками, как мы..." Фунт, паунд -- такого веса не было, минимальный -- ока -- три фунта. На рынке ока винограда -- 20 копееек, для арбузов свой минимальный вес -- батма (18 фунтов). Батма арбузов -- 10 копеек. Вино было крепкое, густое. Две рюмки мадеры туристам не продавали. Только одну. Иначе "нога не пойдет". И действительно, не шла... Крым был раем -- где он теперь, этот рай? Татарское изобилие, татарское гостеприимство -- как за него отблагодарили?!
   Татары много веков мечтали о курултае-- автономии. Просили у Врангеля -- обещал. Просили у Ленина -- дал. Где он теперь, этот курултай?..
   Да, я знаю, были татары, согласившиеся быть проводниками в горах, когда пришли немцы. Говорят, был даже татарский батальон, хотя в этом не убежден.
   А власовцы у русских? А бандеровцы у украинцев? А 16-я "железная" литовская дивизия, которую немцы использовали против партизан? Татары не больше виноваты, чем другие. Тем более -- женщины и дети, а ведь ныне подвергают дискриминации детей и внуков!..
   В Крыму до войны жили и армяне, и турки, и греки, и албанцы... кто только не жил! Албанцы делали из пшена бузу-- лимонад, белый, как молоко. Или баш бузу-- напиток покрепче. Каждый народ вносил свой вклад. Здесь был подлинный интернационал. Подлинное содружество всех рас и наций. Злодейство Сталина разбило это вековое согласие; но вот уже нет Сталина, а татар вылавливают в Крыму, как убийц, сбежавших из тюрьмы. Раньше было злодейство, с этим согласны все, а теперь что? Недомыслие? Торжество предрассудков?..
   Любимая поговорка крымских татар: "Сделай добро и брось его в море". По-татарски это звучит выразительнее, но смысл ясен. Делай добро, даже если оно отзовется когда-то. Делай добро нерасчетливо, всегда, оно не пропадет...
   Кого просить пустить всех крымских татар домой? Приравнять к остальному люду. Объявить их язык равноправным, не чужим и в государственных бумагах. Кому сказать: "Сделай добро и брось его в море..."?
   А какова судьба нас, крымчаков? Нас не выселяли из Крыма, не репрессировали.
   Оставшихся, чудом уцелевших после оккупации, все равно развеяли по ветру. Не стало такой национальности -- крымчаки. Когда мой знакомый, работавший в Наркомате путей сообщения, написал в анкете "крымчак", нарком Каганович (это было в 1949-м) швырнул ему анкету в лицо со словами: "Брось эти еврейские штучки!"
   Дети мои не захотели оставаться в России. (Дети моей второй семьи.) Уехали с ними и родители зятя, прожили в Израиле 10 лет. Только здесь мой сын, доктор-биохимик, смог защитить свою диссертацию; там ему "докторат не светил", как он выражался. Дочери мои -- врач, пианистка, все счастливы здесь.
   Когда я в СССР пытался помочь своим детям, мне говорили: "Не утвердят (в должности, в аспирантуре). У них же пятый пункт!". "А у меня?" -- как бы недоумевал я. "К тебе это не относится", -- успокаивали меня партийные и медицинские начальники, перед которыми хлопотал.
   Я видел: перед детьми закрыты дороги, у них нет будущего. Они уехали.
   Вот и я тут, хотя многие мои коллеги и начальники недоумевали, когда я подал заявление в ОВИР: "Чего тебе тут недостает? Ты достиг всего, чего хотел!" Спасибо, дорогие, и привет вам из гостеприимной Канады! Удивительной страны, в которой мне не пришлось работать ни одного дня (50 лет я работал в СССР), но в которой получил и государственную квартиру, и государственное пособие. Жаловаться по-прежнему не на что, такая, понимаете, это страна...
   Мириям СОН (ФРИДМАН)
   "ЕВРЕИ ТОЖЕ БЫВАЮТ ХОРОШИЕ ЛЮДИ..."
   Я очнулась и закричала:
   -- Мама-а! -- Одна в пустынном море. Солнце над самой водой, не то утро, не то вечер. Слепит желтым огнем... Захлебываюсь. Волны швыряют меня то вверх, то вниз. Тело от холодной воды сковано. Не сразу сообразила, что произошло со мной. Волна ударила посильнее, я вдруг поняла, что меня смыло с палубы. Не поняла, а, скорее, почувствовала: руки зудят под набухшим бинтом. Соль разъела раны. Где же теплоход "Сибирь", мокрая палуба, на которой я стояла возле бухты каната?.. Нет и следа теплохода... Поняла: это конец... И потеряла сознание.
   Когда пришла в себя, увидела, что я совершенно голая. Ноги мои где-то наверху. Голова болтается у ботинок матроса. Из меня вытрясают воду. "Мамочка!" -- вырвалось у меня. "Очухалась! -- кто-то произнес хриплым голосом. -- Слава Богу!"
   Меня посадили на койку и всунули в рот железную фляжку. Спирт обжег мне внутренности, и затем всю войну я и запаха его не переносила. Даже когда замерзала... Затем мои спасатели начали снимать с себя кто что и облачать меня в сухую одежду.
   Оказалось, что я на подводной лодке. Она сопровождала нашу "Сибирь", ушедшую перед приходом немцев из Таллина... Лодка всплыла, подбирая тех, кто еще держался на поверхности.
   Меня доставили на "Сибирь" 18 августа, лодка, пройдя минные поля, пришвартовалась в Кронштадте 23-го... Пять дней я лежала в бреду на чьей-то койке, вспоминая то дом, то чьи-то руки, которые тащили меня в госпиталь. Нет, я не буду воспроизводить хаос воспоминаний, мелькание лиц, кровавых бинтов, крики. Расскажу по порядку, как все это видится мне сейчас...
   Я выросла на берегу Балтийского моря, в городе Вентспилс, куда родители перебрались в тяжелые времена кризиса из Риги. В городе жило много немцев. Это была самая зажиточная часть населения, владевшая небольшими фабриками, магазинами, домами. Здесь можно было найти работу, и детство мое было безмятежным. И дети немцев, и мы росли вместе, чаще всего на море, где плавали наперегонки, прятались от родителей на дальних пляжах. Море объединяло.
   В 1938-39 годах Гитлер призвал всех прибалтийских немцев "вернуться" в свой фатерлянд. К моему удивлению, немцы сорвались с места, как вспугнутые птицы. Сразу же. Побросали свои дома, фабрики и лавки и двинулись по зову фюрера на погибель. Позже, когда я вместе с армией оказалась в Чехословакии, встречала "своих" немцев на дорогах войны. Бездомные, униженные, они рассказывали мне, что в Германии для них места не нашлось. Они оставались фольксдойчами -- немцами 2-го сорта, и их расселили в оккупированной Польше. среди населения, которое их ненавидело. Они смеялись сквозь слезы: "Уехали из баттерланд нах фатерланд..." Из страны, где они катались как сыр в масле, на родину, которая им не доверяла...
   До 1932 года училась в немецкой школе, а затем, после националистических декретов Ульманиса о школе, естественно, оказалась в еврейской.
   Теперь моя молодежная организация называлась "Бейтар", "Трумпельдор". Нас учили играть в пинг-понг, азбуке Морзе, джиу-джитсу -- на случай, если на нас кто-либо нападет. Меня даже наградили за успехи в спорте знаком "Менора", который утонул, по счастью, без меня, когда немцы разбомбили транспорт "Сибирь", эвакуировавший нас, раненых, из Таллина.
   17 июня 1940 года Красная Армия заняла Прибалтику. Детство кончилось. В городе начались аресты, конфискации имущества. В Сибирь выселяли целыми семьями, вместе с маленькими детьми. Это казалось необъяснимым: за что всех? Город был переполнен слухами; логику сталинской администрации постигли гораздо позже...
   Город Вентспилс не знал жилищной тесноты. У нас, людей небогатых, была квартира из четырех комнат. Две комнаты были признаны "излишком", нам приказали потесниться, и в квартиру вселились две семьи пограничников. Образовалась советская "коммуналка", однако с детьми пограничников пообщаться не удалось: я не знала по-русски ни одного слова...
   Война началась для меня несколько необычно. Заведующий рестораном, живший по соседству, попросил меня быстро прибежать к нему в ресторан, где мне дали попробовать самые изысканные блюда, которых в жизни не видала. И анчоусы, и икру. Бог мой, чего только люди не придумают!.. Потом оказалось, что посетители ресторана, военные, заподозрили, что пища отравлена. И кто-то из них крикнул: "Пусть твои дети попробуют!" Заведующий и кликнул меня. Повезло!
   Через три дня мне повезло гораздо больше: мы, пять или шесть девочек-подружек, бегали по городу в слезах. Город эвакуировался. Или затаился. Родители искали транспорт, куда-то пропали. Ветер кружил бумаги, где-то стреляли...
   Заведующий рестораном, увидев нас, вышел на середину улицы и остановил машину с моряками. Что-то объяснил им, и нас затащили в кузов. Мы успели проскочить мост через реку Вента, взорванный через несколько минут, на дорогу, которая вела к вокзалу. Вокзал обстреливали айзсарги -- латышские фашисты. Моряки открыли ответный огонь, и мы влетели в товарный поезд, который тут же тронулся... Поезд по дороге разбомбили, но мы все же добрели до Риги, где сбившихся в кучу, как овцы, еврейских подростков, человек сорок -- пятьдесят, приняли добровольцами в Красную Армию.
   В моей жизни не раз так было, когда человек незнакомый или почти незнакомый спасал мне жизнь. Первым был заврестораном, вторым -- неизвестный мне моряк с парохода "Сибирь". "Сибирь" шел с флагом Красного креста, тысячи раненых забили его трюмы. Раненые стонали на палубах. Плакали женщины и дети, занявшие все проходы. Погрузили нас ночью, с тяжелоранеными. Утром в трюм спустился матрос-санитар, принесший какой-то бачок, растолкал меня. Я разлепила глаза и снова спать. Он мне что-то говорит, я не понимаю, тогда он мне, как младенцу: "Ням-ням!" Я пробормотала: "Бай-бай", и снова, казалось мне, сплю, а не вижу наяву все, что произошло со мной за последние три недели...
   Мы все еще в Риге, где берут в армию всех, кроме меня. А мне комбриг Головко говорит: "Деточка, когда у нас откроется детский сад, мы тебя позовем". Но меня все-таки взяли... Отступаем из Риги в Эстонию, где под городом Виланди ранят мою сестру, с которой мы вместе пришли в армию... Наконец дали оружие. Отходим, отстреливаясь, оставляя города Пайде, Раквере... 5 августа пуля достала и меня. Лежала за деревом, сжимая винтовку изо всех сил... Пули попали в кисти рук, осколок гранаты в голову. Только сдали меня в Таллине в военно-полевой госпиталь, как немцы подошли к городу. Стрельба, бомбежки. Началась эвакуация госпиталя. Нас погрузили в автобус, который айзсарги изрешетили. Двое раненых были убиты. Автобус вырвался из засады и промчался вихрем в направлении пирса, где стояли два транспорта: "Сибирь" и "Молотов".
   "Молотову" удалось проскочить в Финский залив, а вот "Сибирь" ждала иная судьба...
   Проголодавшись, выбрела на палубу. Ищу, где бы поесть.
   Раненые стонут, и спрашивать-то совестно...
   Погода была по-летнему теплая, на небе ни облачка. Села на палубе погреться на солнышке. Отогреюсь, решила, потом найду чего-нибудь пожевать... Проходил матрос, остановился возле меня и говорит: "Эх, пацан-пацан, а уже раненый". Я ему ответила, что я не пацан, а девочка. Он приказал мне никуда не двигаться, ждать тут. Я не совсем поняла, чего он от меня хочет, но стала ждать. Вижу, бежит и машет спасательными поясами. Один надел на меня, но я была очень тоненькой, пояс болтался на мне, как на вешалке. Тогда он снял свой флотский ремень и, накинув его на меня, затянул на мне спасательный пояс покрепче, сказав: "Теперь ты хоть на воде удержишься". Почти что в эту минуту раздалась команда: "Воздух! Боевая тревога!", -- но было поздно. Бомбардировщики шли клиньями, послышался ужасный нарастающий свист бомб, как будто кожу сдирали. Они накрыли бедный пароход от кормы до носа. До сих пор перед моими глазами эти картины катастрофы в открытом море. Раненый, совершенно голый, судорожно цепляется за накренившийся борт. Шлюпка, висящая над бортом, полная женщин, детей, раненых. Огонь от зажигательных бомб охватил веревки, на которых она крепилась, и шлюпка, перевернувшись, полетела вниз под отчаянные крики погибавших людей. Горели надстройки, стонали и матерились раненые. А самолеты все еще пикировали на обреченный пароход, обстреливая из пулеметов тех, кто прыгал за борт...
   В Кронштадте меня посадили у входа в госпиталь и стали решать, куда девать. В палатах мужчины, а про меня подводники доложили, что я "женского рода". Наконец, определили... в родильный дом госпиталя. Разъеденные морской водой раны по-прежнему ныли, стонали роженицы, вопили новорожденные. Можно было сойти с ума от боли и крика.
   В довершение всех моих испытаний пришла какая-то комиссия и отдала приказ: после выздоровления сдать этого ребенка в детский дом. Такого унижения я не заслуживала. С этого дня мне сразу стало 16, а иногда и 17. Пятнадцать мне уже не было никогда! И под пыткой не призналась бы...
   Дня два я была занята тайным делом: сушила под простыней деньги, которые оказались со мной. Матросы на подлодке сунули мне их слипшимся комком, такими, какими нашли в кармашке моих трусов. Я дала деньги санитарке, и та притащила мне солдатскую одежду. Сапоги принесла морские, до пупа, и самые большие, 46 -го размера. Думаю, что бравый солдат Швейк выглядел более воинственно, чем я. В таком виде я шествовала по Кронштадту, где, естественно, никогда не была. Прежде всего купила себе эскимо. Мороженое в шоколаде на палочке, такое же, какое было в Вентспилсе. Это меня несколько ободрило. Облизывая мороженое, я принялась расспрашивать, как мне пройти к вокзалу, чтобы уехать в Ленинград. Мой русско-латышский язык был окончательной уликой. "Шпионка!" -- закричала толпа. От разъяренной толпы меня спас военный патруль. Я ввалилась в комендатуру и упала: мои моряцкие сапоги не позволяли мне нормально ступать. Комендант поднял меня и спросил удивленно: "Деточка, ты откуда?" Я объяснила, и комендант вдруг заплакал в голос. Я никогда не слышала, чтоб мужчины так плакали. Оказалось, "Сибирь" была его пароходом. Его списали на берег по болезни. Все его друзья погибли. Комендант распорядился меня накормить и переодеть. Только других сапог не могли достать, и они сопровождали меня до тех пор, пока не попала в пехоту, где поменяли на такие же огромные, но, по крайней мере, не до пупа.
   Комендант уговаривал меня остаться в Кронштадте, но я была уж так напугана морем, что и слышать не хотела о "морской карьере". "Никакой воды!" -- заявила категорически.
   Я была уверена, что мои беды кончились, я на земле. Все страшное позади. Оказалось, это лишь цветочки, а вот ягодки...
   1 сентября 1941 года катер доставил нас в Ленинград, над которым стелился дым. Горели Бадаевские склады; смысла этого несчастья я, конечно, не понимала. Пожар и пожар... Так как я числилась в дивизии НКВД, то, согласно бумагам, и должна была явиться в управление НКВД, на улицу Каляева, 19.