— А зачем они тебя… в тюрьму?
   — А чтобы я сказала, где папа. Но я не сказала. А то бы они его убили.
   Миша стал ковырять чёрное трухлявое бревно, на котором они сидели.
   — А потом?
   — Ой, потом было хорошо! — отозвалась Онуте. — Стреляли пушки и пулемёты. Нам было слышно. И бомбы падали. Долго, всю ночь! А мы всё слушали. А потом услышали: «Ура-а!» Потом открылась дверь и вбежали наши, красноармейцы. Тут мы стали их целовать, и они нас. Один красноармеец меня взял на руки. А я сказала: «Мне очень надо поскорей на Зверинец». И я побежала на Зверинец…
   По-настоящему, конечно, Онуте не бежала, а еле-еле плелась, потому что она была очень слабая. Моста через реку Нерис тогда ещё не было, и красноармейцы перевезли её на военной резиновой лодке.
   — И я пришла сюда… И увидела… вот это. — Онуте взмахнула худенькой рукой. — И я не знала, где наш дом… И ходила, ходила, а потом упала… И меня нашёл дяденька Корней…
   Она замолчала. Кругом было тихо. Внизу, на реке, снова заработали топоры.
   Вдруг Онуте вскочила, сорвала с себя платок, кинулась к развалинам, упала на груду обломков и закричала:
   — Тевай! Тевялис! Тевай!
   Миша растерялся. Он подошёл к Онуте и стал гладить её по худенькой спине:
   — Онутечка, не надо… Встань… Зажмурься! Покрепче… Вот так!..
   И сам жмурился так, что глазам даже больно становилось

Глава восьмая
БОЙ

   Что говорить! Всё это вещи невесёлые, и не очень-то весело о них рассказывать. Я и сам бы не прочь потолковать с вами о чём-нибудь более радостном. Но ведь я рассказываю о том, что видел Миша в освобождённом от фашистов городе, и не моя вина, что видел он там много печального.
   Миша и Онуте долго сидели там на бревне возле развалин. Потом они пошли домой. Миша стал рассказывать Онуте про Москву, про школу, про товарищей. Онуте немного повеселела. А когда Миша стал рассказывать про Ной-не-ноя, она даже тихонько засмеялась.
   Они уже были недалеко от госпиталя, как вдруг услышали раздававшиеся за углом выкрики:
   — Идж! Бий! Прендко! Карас! (Иди! Бей! Быстро! Война!)
   Миша схватил Онуте за руку:
   — Кто это?..
   Он осторожно выглянул из-за угла. На улице шёл бой. Одна ватага мальчишек занимала разрушенный дом рядом с госпиталем. Другая закрепилась на той стороне, под монастырской стеной. Через узкую улицу градом летели камни, осколки черепицы, комки штукатурки… Боезапас был большой — только руку протягивай. Онуте тоже выглянула из-за угла.
   — Ох, то мальчишки снова в войну играют! — сказала Онуте.
   Миша быстро достал бинокль и принялся изучать «поле боя». Кто это там, на той стороне, в огромной железной каске?.. Да ведь это же этот… как его, «пан поручник»! Конечно, это он. Размахивая пустой кобурой, он азартно командует:
   — Прендко! Бий! Бий!
   Миша опустил бинокль, высунулся из-за угла, закричал:
   — Бронек! Эй, Бронек!
   Но «пан поручник», увлечённый боем, не слышал. Онуте тронула Мишу за плечо:
   — Разве ты его знаешь?
   — Конечно, знаю. Они напали на меня… Вон тот — Бронек. А тот, видишь, кидается, — тот Янек… Постой!
   Он нагнулся, подхватил комок штукатурки и опрометью понёсся наискось через улицу.
   — Куда? — растерянно закричала Онуте вдогонку. — В тебя попадёт!
   Но Миша не слушал её. Прикрыв на всякий случай голову рукой, он бежал к монастырской стене. Рядом с ним шлёпнулся камень. Мимо! Вот упал ещё один. Опять мимо. Но вот задело ногу, пониже коленки. Ничего! Лишь бы не в голову.
   Миша бежал и на бегу кричал:
   — Бронек! Пан поручник!
   Наконец-то Бронек услышал его. Он сдвинул каску на затылок, с минуту вглядывался в Мишу и вдруг заорал:
   — А, Москва! Дзень добрый, Москва!
   — Здорово, Бронек! Я тоже с вами, ладно? Огонь по врагу! Даёшь!
   Миша размахнулся и швырнул штукатурку наугад. Но тут его схватили за руку. Он оглянулся. Перед ним стояла Онуте. Она, оказывается, тоже прибежала сюда вслед за Мишей.
   — Миколас, пойдём отсюда, пойдём! — дёргала она Мишу за рукав.
   Сражение прекратилось. Мальчишки перестали кидаться, чтобы не попасть в девочку в вылинявшем голубом платке и стареньком ситцевом платье.
   Бронек надвинул каску по самые брови и напустился на Онуте:
   — Идж! Миша бенде з нами$7
   Он стал что-то горячо втолковывать Мише, показывая то на ржавые ворота госпиталя, то на ребят, засевших в разрушенном доме.
   — О чём это он? — не понял Миша.
   Онуте объяснила:
   — Он говорит: они шли к тебе, а их не пускают.
   — Кто не пускает? — спросил Миша.
   — Ребята с нашей улицы.
   — А эти откуда?
   — Эти не с нашей, эти — с Завальной… Пойдём туда. Там Юргис, Антанас, Пятрас… пойдём!
   Миша посмотрел туда, куда его тянула Онуте. Ребята там сгрудились вокруг своего «атамана»— рослого, красивого мальчика Юргиса.
   Миша не знал, как быть. Он сказал:
   — Онуте, знаешь чего? Давай позовём тех сюда, ладно?
   Онуте обрадовалась:
   — Ой, то правильно!
   Она приложила ладонь ко рту, крикнула:
   — Эйкит ча, бернюкай! (Идите сюда, мальчики!)
   Но Юргис замотал кудлатой головой: мол, не желаем, идите сами сюда.
   — Ладно, — махнул рукой Миша. — Онуте, тогда пускай все идут сюда, на середину.
   И вот обе «армии» сошлись на середине улицы. Коренастый Бронек воинственно поглядывал из-под каски на высокого, вихрастого Юргиса. А Юргис стоял, гордо выпятив грудь с самодельной портупеей и выставив вперёд ногу в огромном солдатском башмаке.
   Ребята во все глаза смотрели на Мишу.
   — Ребята… — начал он. Но тут он спохватился, что ребята не понимают по-русски, и обернулся к Онуте: — Онуте, скажи им… Не надо улица на улицу. В Москве тысяча улиц, и то так не играют.
   — А як играют? — спросил Бронек, поправляя на себе амуницию — пустую кобуру и деревянную шащку.
   Миша на минуту задумался:
   — Как? Да по-всякому… Мало ли… Вот в тимуровцев можно.
   — Чего, чего? — переспросила Онуте. — То я даже не знаю, как сказать.
   — В тимуровцев, — повторил Миша. — Это был такой пионер, Тимур. Он был очень смелый. И всем помогал. У него были ребята, товарищи, называлась — команда. И воевали они не между собой, а с Квакиным…
   Онуте, как могла, переводила Мишину речь. Ребята, кажется, не всё понимали, но слушали внимательно.
   — Онуте, знаешь чего? Скажи им, пускай сделают перемирие, вот!
   Видно, Онуте самой давно уже надоела «война» между ребятами. Она весело крикнула:
   — Тарпукарис! Тарпукарис!
   Это слово всем понравилось. Бронек стукнул себя по каске кулаком, потом приставил к ней растопыренную пятерню, подошёл к Мише и щёлкнул босыми пятками:
   — Hex бендзе так… (Пускай будет так.) До видзеня, Москва. Хлопцы, за мной!
   Он взмахнул кобурой, и все его хлопцы врассыпную бросились за ним на Страшун-улицу. Там у них был свой «штаб».
   А Юргис подошёл к Онуте:
   — Оняле, приходи к нам, на гору Гедимина, Пароль «Нерис».
   И он повёл своё «войско» к горе Гедимина, А Миша проводил Онуте до сторожки, зашёл к себе во флигелёк, достал свою книжечку и записал:
   «Тарпукарис» значит «перемирие»

Глава девятая
ЗЕЛЁНЕНЬКИЙ

   — Встать! Смирно! Щи идут!
   Так всегда командовал дядя Корней, когда в три часа дня приходил во флигелёк со сверкающим солдатским котелком в одной руке и миской каши в другой.
   Начальник обедал в госпитале, а для Миши дядя Корней приносил обед во флигелёк.
   Однажды он пришёл не один. За тесёмку его халата держался маленький мальчик, лет шести-семи, с большой стриженой чёрной головой и чёрными, как уголь, глазами. На нём тоже был халат. Рукава были на три четверти закатаны, а подол, чуть ли не до половины подшитый, тянулся по полу.
   Мальчик робко остановился на пороге. А дядя Корней поставил котелок на стол, вынул ложку, вытер её уголком халата и сказал:
   — Милости просим, садись, москвич, поешь. Щи нынче добрые, с мясом!
   — Спасибо, дядя Корней!
   Над котелком вился вкусный белый парок. Миша, посматривая на черноглазого мальчика, взял тяжёлую ложку. Дядя Корней сказал:
   — А вот это, познакомьтесь, самый главный наш пациент — Зеличок.
   Услыхав своё имя, мальчик подошёл к Мише, протянул лёгкую, сухонькую ручку и нараспев произнёс:
   — Зе-лин-ке.
   Тут Миша узнал его. Это был тот самый мальчик, которого Миша видел когда-то в саду, среди раненых.
   — Зелинке! — подхватил дядя Корней и погладил мальчика по голове. — А в палате бойцы его Зелёненьким прозвали.
   — Зелёненький? — улыбнулся Миша и протянул мальчику ложку: — На, Зелёненький, поешь со мной.
   Зеличок покачал головой.
   — Нет, — сказал дядя Корней, — мы уже отобедали. Скажи: «Сам кушай, Миша!»
   Миша окунул ложку в котелок. Щи на самом деле были хороши. Очень приятно было есть из котелка, будто ты настоящий боец и после долгого перехода отдыхаешь на привале за дымящимся котелком.
   — А по-русски ты умеешь? — спросил Миша.
   Мальчик поднял на дядю Корнея свои большие блестящие чёрные глаза и, сильно картавя, старательно произнёс:
   — Умею. Зд'авствуйте! Да зд'авствует К'ас-ная А'мия! У'а!
   — Ура! — подхватил Миша. — Молодец!
   — Видишь, какие мы умники, — сказал дядя Корней и погладил Зеличка по макушке. — Сейчас-то мы уж гладкие стали. А какой он был, когда его подобрали! Кожа да косточки.
   — А где ж вы его нашли, дядя Корней? — спросил Миша, выуживая из котелка жирное мясо.
   — Да тут неподалёку. Страшун-улица есть такая. Вот уж подлинно что Страшун-улица!
   — Я знаю, — подхватил Миша. — Я там был, дядя Корней. Я там чуть не заблудился.
   — А нехитрая штука там и заблудиться. Переулков этих, закоулков, ну-ну! — Дядя Корней махнул рукой. — А ты, сынок, туда не ходи. Ведь фашисты что сделали? Как вошли в город, так загнали туда, в те закоулки, шестьдесят тысяч душ…
   — А зачем, дядя Корней? — спросил Миша, дуя на горячие щи.
   — Зачем? Да как тебе сказать…
   Дядя Корней помолчал, потом пригнулся к Мише и тихо сказал:
   — Чтоб их убивать сподручней было, вот зачем!
   Миша испуганно уставился на дядю Корнея и выкрикнул:
   — За что?
   Дядя Корней оглянулся на Зелёненького. Мальчик нашёл на столе бинокль и забавлялся, приставляя его к глазам то одной, то другой стороной.
   — Какой там — за что, — сказал дядя Корней. — Убивали ни за что. Всех подряд — старых да малых, женщин, младенцев, — никого не щадили!
   Миша отодвинул от себя котелок, над которым ещё вился зыбкий белый пар. Зелёненький опасливо посмотрел на Мишу и положил бинокль на стол.
   — Эх я, старый пень! — проворчал дядя Корней. — Не надо бы тебе говорить. Я уж тут ко всему привык, а свежему человеку, конечно, тяжело… Зеличок, скажи мальчику: «Не расстраивайся, Миша, поешь!»
   Зеличок словно понял дядю Корнея, подбежал к Мише и стал его дёргать за рукав. Миша вынул из кармана фонарик и зажёг его. Зеличок схватил фонарик и стал нажимать слабой рукой. Фонарик еле-еле засветился. Зеличок забегал по комнате, и слабый луч бегал вместе с ним. Дядя Корней молча следил за мелькающим бледно-жёлтым пятнышком света.
   — И… никто… не спасся? — спросил Миша.
   — Да почитай что никто, — отозвался тихо дядя Корней. — Зеличка нашего знаешь где нашли?
   — Где?
   — Вот, слушай. Фашисты, когда им отсюда отступать пришлось, решили напоследок всех, кто ещё остался на Страшун-улице, прикончить. Пошли по домам. А мать Зеличка слышит — идут. Куда спрячешься? Фашисты везде найдут. Вот её надоумило. Скатерть со стола сняла, завернула сына в скатерть — и на стенку, на гвоздик. Он затаился в узле, молчит. Фашисты ворвались, мать убили, а на узел второпях и не обратили внимания. Так наш Зеличок и уцелел.
   Дядя Корней помолчал.
   — Потом наши пришли, подобрали его — и к нам, в госпиталь. Теперь видишь какой гладкий стал! Скоро на выписку, да выписывать некуда.
   Он поманил Зеличка толстым, морщинистым пальцем:
   — Пойдём, Зелёненький, а то доктор заругается. Отдай мальчику фонарик. Скажи: «До свиданья, мальчик!»
   Зеличок послушно вернул фонарик, протянул руку:
   — До свиданья.
   — До свиданья, Зелёненький. Приходи ко мне!
   — А как же? Придём! — отозвался дядя Корней.
   Они вышли. Во флигельке стало тихо. Миша взялся было за книжечку — записать то, что он слышал, но писать не смог.
   Тогда он лёг, раскрыл книгу, которую захватил с собой из Москвы, но читать тоже не смог.
   Так он пролежал до вечера.
   Вечером пришёл папа, увидел, что Миша не спит, и нагнулся к нему:
   — Ты что такой кислый?
   — Ничего, папа. Просто так…
   — Нет, ты скажи: в чём дело? Заскучал? Миша приподнялся, обеими руками ухватил папу за шею:
   — Папа… я был на Страшун-улице… Там убили шестьдесят тысяч. И детей… и всех… папа!
   Папа сел рядом с Мишей, прижал его голову к себе:
   — Одно могу тебе сказать, Миша, вот поймаем самых главных фашистов, они ответят за всё!
   — А если они спрячутся?
   — Не спрячутся! Под землёй, да найдём!.. — Папа повернулся к Мише спиной: — Развяжи-ка!
   Миша привстал на коленки и принялся развязывать на папиной широкой спине белые тесёмки халата.

Глава десятая
«МОСКВА… НЕЗВАНОВОЙ»

   После ужина папа сказал:
   — Сегодня больше не пойду, хватит! — Он, кряхтя, стал стаскивать тесные сапоги. — А помнишь, Мишук, ты рассказывал: в госпиталях, мол, выступал. Вот бы ты нашим раненым почитал, а? — Папа снял одеяло, аккуратно свернул его, лёг и положил босые ноги на низкую спинку кровати. — Какие-нибудь стихи подходящие.
   — Ладно, папа, это можно.
   — Запиши себе в книжечку: в воскресенье, в пять тридцать. И ещё знаешь чего? Маме мы с тобой не написали.
   — Как — не написали? А на аэродроме?
   — Какое же это письмо? Нет, маме надо хорошее, толстое письмо написать. — Папа повернулся на бок, прикрыл глаза рукой. — Сегодня же и напишем. А теперь давай вот что: давай по Москве погуляем.
   — Как же это мы погуляем? — удивился Миша..
   — Очень просто. Будем её вспоминать и будто гулять по ней.
   — Давай, папа! — обрадовался Миша и сел у папы в ногах. — А с чего начнём?
   — А с чего ты хочешь?
   — А ты с чего?
   Папа подумал:
   — Ну, давай начнём хотя бы с нашего Никитского бульварчика. Сейчас часов девять… Значит, на бульваре полно народу. Все сидят на лавочках, ждут салюта. И мы с тобой тоже сидим возле Тимирязева и…
   — Нет, папа, лучше не сидим. Лучше пускай мы идём.
   — Ладно… И вот мы с тобой идём, и вдруг салют. Верно?
   — Конечно! Каждый вечер бывает… Нет, папа, салют потом. Сначала мы с тобой дошли до Пушкина. А потом куда?
   Папа не ответил. Миша продолжал:
   — Потом пойдём направо, к Кремлю. Там лучше всего салют видно. Да, папа?
   Вдруг во флигельке раздался храп. Миша поднял голову. Так и есть — это храпел папа!
   Сначала Миша немного обиделся, а потом понял, что обижаться нечего. На земле ещё шла война, большая, трудная война. Красная Армия очищала от врага родную землю. Надо было добить злую силу, чтобы никогда ей больше не подняться, чтобы никогда она не смогла затеять новую войну. А злая сила огрызалась. Она крестила свои танки самыми страшными именами: и «пантера», и «тигр», и «королевский тигр». Она строила большие самоходные пушки «фердинанды». Она посылала в бой огромные самолёты с бомбами. Но Красную Армию уже нельзя было остановить. Она двигалась вперёд, освобождая город за городом. Это стоило многих жертв. В госпиталь поступало много раненых.
   И не мудрено, что Мишин папа, начальник госпиталя, сильно уставал и сейчас, едва прилёг, заснул.
   Миша тихонько встал. Конечно, папа прав: надо маме написать большое, толстое письмо.
   Он осторожно, на цыпочках, пошёл к столу, взял папино вечное перо и начал писать:
   «Дорогая мама, лабас! Это по-литовски значит „здравствуй“. Мы живём ничего, я уж тут привык. Только тут совсем не так, как в Москве. Тут очень много разрушенных домов. И много узких улиц. Есть такие узкие, что подумаешь, будто двор. Тут есть Страшун-улица, там можно заблудиться. Я тебе про неё расскажу, а писать не буду…»
   Миша остановился, прислушался к тому, как храпит папа, посмотрел на тусклую лампочку и снова принялся писать.
   «…Тут есть мальчик. Его зовут Зелёненький. Его спрятали в скатерти, а то бы он тоже погиб. И ещё есть девочка Онуте. Это всё равно что Аннушка. Её папа был в подвале, а зачем — я не знаю. И ещё тут есть мальчик Юргис. Это всё равно что Юрий. И Бронек есть, и ещё много других…»
   Миша всё время забывал, что не надо макать, и после каждой фразы порывался обмакнуть перо. Нажимать, как обыкновенным пером, нельзя было, и буквы получались тоненькие, некрасивые, не то что в школьной тетради.
   «…А больше новостей нет. Мы с папой часто думаем про Москву и всё вспоминаем.
   А тут это место для папы. Он сейчас спит, а потом встанет и напишет.
   Дорогая мама, я ещё знаю „висо гяро“. Это значит „всего хорошего“. Дорогая мама, напиши мне отдельно большое письмо. Твой сын М. Денисьев».
   Миша положил перо и оглянулся на папу. Папа ещё спал. А Мише спать не хотелось. Написать, что ли, заодно и ребятам? Лучше всего — Лине, а она уж всем прочитает.
   Миша взял чистый лист:
   «Дорогая Лина! Лабас! Это значит…»
   Тррр! — вдруг затрещал телефон. Миша вздрогнул, взял трубку и тихо, чтобы не разбудить папу, сказал:
   — Слушаю!
   — Товарищ майор, — сказали в трубке, — докладываю, что…
   — Это не я, — перебил Миша. — Минуточку… — Он подошёл к папе: — Папа, тебя…
   — А? Что? — Папа сразу сел, открыл глаза, потянулся. — Ох, я, кажется, чуточку задремал. Так ты говоришь, Миша, что мы с тобой идём по бульвару и что…
   — Постой, папа, при чём тут бульвар? Тебя к телефону.
   — А! — Папа босиком подошёл к столу. — Да… Хорошо.
   Он положил трубку, сел и принялся натягивать сапоги.
   — Папа, — сказал Миша, — ты что ж обуваешься,?
   — Надо, Мишук.
   — Ты ведь сказал: «Больше не пойду».
   — Ничего не поделаешь, сынок: служба!
   — А ты ведь хотел маме написать.
   Папа притопнул каблуками, натянул на широкие плечи тесный халат:
   — В другой раз… Или вот что: напиши за меня, дело верней будет.
   Он вышел. Миша посмотрел на дверь, вздохнул и взялся за письмо к Лине. Он про всё ей рассказал: и про Онуте, и про Страшун-улицу, и про Зверинец, и про подвал. Он исписал целых три страницы.
   А потом взял своё письмо к маме и на оставленном для папы месте написал:
   «Дорогая мама, это я опять пишу, а не папа. Потому что его вызвали в госпиталь. Его часто вызывают. Потому что служба, ничего не поделаешь, мама, приходится…»
   Он просидел за письмами заполночь. И, когда наконец заснул, на столе под тусклой лампочкой осталось лежать два бумажных треугольника. Один: «Москва, Никитский бульвар, Н. Денисьевой» и другой: «Москва, улица Горького, Л. Незвановой».

Глава одиннадцатая
СТИХИ

   Утром Мишины треугольники на самолёте «С-15022» полетели в Москву. А сам Миша вышел из флигелька, пересек обширный двор и постучался в ветхую дверь сторожки. За дверью послышался тонкий голосок Онуте:
   — Галима!
   Миша уже знал, что «галима» значит «можно», и толкнул дверь. Сеней не было, и он сразу же очутился в комнате. Онуте сидела с книгой у маленького, забранного частой решёткой оконца.
   — Миколас! — обрадовалась она. — Заходи.
   — Лабас, — сказал Миша.
   — Лабас, — улыбнулась Онуте и кинулась наводить порядок: поправила одеяло, взбила подушку, убрала со стола консервную банку, вытерла цветастую клеёнку.
   А Миша взял книгу, которую Онуте оставила на подоконнике, и принялся разбирать длинное, непонятное слово на переплёте:
   — «Э — ле — мен — то — риус», — с трудом прочитал он и заглянул в книгу. — Это что? Букварь?
   Онуте кивнула головой.
   — А зачем букварь? — спросил Миша. — Разве ты читать не умеешь?
   Онуте смутилась:
   — Ни… умею… Только я позабыла… — Она стала ноготком скрести какое-то пятнышко на клеёнке. — Дядя Корней сказал: скоро школа откроется. И надо вспомнить, а то не примут.
   — Примут! Всех принимают! — Миша стал перелистывать замусоленные страницы. — А стихи тут есть?
   Онуте перестала царапать клеёнку:
   — Какие… стихи?
   — Всякие! Пушкина там… Маяковского. Стихи — это как песня, то же самое. Только надо не петь, а говорить. Вот сейчас, вот я тебе скажу какой-нибудь. — Он бросил букварь, встал в позу: — Вот это… песня, а можно как стихи. Слушай!
   Он отставил ногу и начал:
 
Широка страна моя родная,
Много в ней…
 
   Онуте притихла, пристально глядя на Мишу. Вдруг она протянула к нему руку:
   — Погоди!.. Я знаю. Она тихонько запела:
 
Много в ней лесов, полей и рек.
Я другой такой страны не знаю.
Где так вольно дышит человек!
 
   Правильно?
   — Правильно! — обрадовался Миша. — Видишь, ты знаешь!
   Онуте застенчиво улыбалась:
   — Это само… Это нечаянно вспомнилось.
   Она задумалась. Сколько всего сразу вспомнилось ей, как только она услышала слова этой песни! Ей вспомнилось, как четыре года назад, когда она была маленькой, был большой праздник. На площади Катедры собралось много народу. Все пели эту песню. Папа и мама держали Онуте за руки и пели вместе со всеми. А Онуте подпевала: «Я другой такой страны не знаю…»
   А потом все выступали и говорили речи, и даже папа выступал. Он поднялся на трибуну и стал говорить:
   «Драугай! Товарищи! Сегодня у нас большой праздник. Сегодня мы входим в дружную семью народов СССР. Теперь мы часть самого сильного в мире государства. Да здравствует Советская Литва! Да здравствует Советский Союз!»
   И все кричалиг «Валио! Ура!» Онуте тоже кричала: «Валио!» — и махала изо всех сил красным флажком.
   И всё пошло по-другому, по-новому. Под горой Гедимина открылся Дворец пионеров. На улице Каноников открылась школа. Онуте поступила туда. Учительница Альдина учила там читать и писать. А иногда читала стихи, и весь класс хором повторял их за ней… Какие ж это были стихи?.. Сейчас…
   — Сейчас, — сказала Онуте вслух.
   — Что — сейчас? — спросил Миша.
   — Я вспомнила. В школе нам говорили стихи.
   — Какие?
   — Хорошие.
   — Да ты слова скажи!
   Онуте села за стол, опустила голову, крепко прижала к ушам кулаки и затихла. Миша молчал, чтобы ей не мешать. Онуте долго сидела так, с опущенной головой. Потом она подняла голову и стала смотреть на тёмный сводчатый потолок сторожки, словно хотела там вычитать забытые стихи. Миша не выдержал:
   — Вспомнила?
   — Сейчас…
   Она встала и, глядя на решётчатое окошко, но будто не видя его, тихо, неуверенно начала:
 
Светит в небе красный стяг,
Словно солнышко живое.
Расступился тяжкий мрак
Над родимою Литвою…
 
   — Здорово! — закричал Миша, — Дальше!
   — Погоди, Миколас!..
   Онуте придержала Мишину руку, точно боялась, что он может неосторожным движением спугнуть слова, которые медленно оживали в её памяти:
 
Наша родина жива,
Пали тяжкие оковы…
 
   Голос Онуте окреп, она читала всё громче и громче. Глаза у неё заблестели, бледное лицо покрылось румянцем.
   Миша кинулся к ней, захлопал в ладоши:
   — Молодец, Онуте, молодчина! Прямо как артистка. Вот это самое ты и будешь читать в воскресенье, в госпитале.
   Онуте сразу побледнела:
   — Где?
   — В госпитале… Для раненых. Она покачала головой:
   — Ни! Не буду!
   Миша растерялся:
   — Как — не буду? Почему — не буду? Нет, будешь, будешь! Папа просил. Сначала я буду, а потом ты, мы вместе…
   Но Онуте упрямо повторяла:
   — Ни, не буду. Я стесняюся.
   Миша рассердился:
   — Нет, будешь! Я в Москве сколько раз выступал.
   — Так то в Москве. Кабы я из Москвы была…
   Миша потерял терпение и махнул рукой:
   — Всё равно. До воскресенья я тебя ещё уговорю. Я и папе скажу, что ты будешь, так и знай.
   Он вышел из полутёмной сторожки и направился во флигелёк.

Глава двенадцатая
В ЧЕТВЁРТОЙ ПАЛАТЕ

   Напрасно Миша торопился. Папы дома не было. Папа, конечно, опять ушёл к себе в госпиталь.
   Вчера вечером, когда звонил телефон, его вызвали действительно по важному делу.
   В госпиталь прибыла новая партия раненых, больных и контуженных. Ио это не были бойцы, раненные на поле боя. Этих людей Красная Армия только что освободила из концлагеря.
   Такие лагери — лагери смерти — фашисты устраивали почти в каждом городе. В них за колючей проволокой томились и гибли десятки тысяч человек. Иной раз Красная Армия, входя в город, заставала за колючей проволокой лагеря измученных, обессиленных, но ещё живых людей.
   Они были очень слабы. Лёжа на земле, они чуть заметными взмахами рук, блеском ввалившихся глаз, немощным шёпотом выражали свою радость.
   Этих людей надо было немедленно лечить, выхаживать, возвращать к жизни. Почти всех приходилось направлять в госпитали. И вот в вильнюсский госпиталь тоже прибыла такая группа только что освобождённых из концлагеря.
   Они были в очень плохом состоянии — измождённые, слабые, все в шрамах, в струпьях. Одни от голода и побоев распухли, другие высохли и стали точно скелеты. Начальник госпиталя уж на что был привычный, видавший виды человек — и то ему становилось не по себе, когда он смотрел на этих чудом уцелевших людей.
   Он обходил палаты и проверял, как разместили вновь принятых, удобно ли им, не тесно ли. За ним следом, как всегда, шла медсестра Шурочка.
   В четвёртой, лежачей палате, в углу у окна, под марлевой занавеской лежал один из новых больных. Голова его была аккуратно перевязана чистым бинтом. Длинные, костлявые руки вытянулись вдоль одеяла. Худые, тёмные пальцы чуть шевелились.