Страница:
- Ну конечно. А как, по-твоему, можно, чтобы Саша Гитри что-нибудь разыграл? Например, вместе с Мистангетт. Это было бы оригинально.
- Шаляпина бы залучить. Покойную Анну Павлову.
- Ах, нет, только не русских, надоело.
Дело быстро налаживалось.
Назначили день, разослали приглашения.
"Первое международное общество любви к искусству просит вас оказать честь и т. д.".
На сиреневом картоне.
Заказаны сандвичи и птифуры1. Приглашен лакей Михайло, хотя и русский (он ведь не гость, не все ли равно), но говорящий по-французски не хуже парижанина и вдобавок очень вежливый - таких среди французов даже и не найти. Говорит "вуй-с" и "нон-с"2. Это редкость.
Насчет испанского языка дело не вышло. В хлопотах не успели им овладеть. А насчет английского обнаружилось нечто загадочное. Ливон на прямой вопрос бо-фрера Сенечки слегка покраснел и ответил:
- Конечно, научного диспута я поддерживать на этом языке не берусь, но объясниться в границах светского обихода всегда могу.
Но бо-фрер Сенечка этим не удовольствовался и попросил сказать хоть несколько слов.
- Я могу сказать, - пробормотал Ливон, - я могу, например, сказать: "хоу ду ю ду"3.
- А потом что?
- А потом уйду. Я хозяин. Мало ли у меня дел. Поздоровался с гостями да и пошел.
- Ну, ладно, - согласился Сенечка. - Бери на себя англичан. С островитянами я расправлюсь сам.
Настал вечер.
Скрытые от взоров лампы разливали томный свет. Тонкое благоухание сандвичей и сдобной булки наполняло воздух. Граммофон плакал гавайскими гитарами.
Хозяйка, нарядная и взволнованная, улыбалась международной светской улыбкой.
Между прочим, здесь кстати будет отметить свойства светской улыбки. Это отнюдь не обыкновенная человеческая улыбка. Эта улыбка достигается распяливанием рта со сжатыми губами и совершенно серьезными и даже строгими глазами. Улыбка эта говорит не о радости или удовольствии, как обыкновенная человеческая улыбка. Она говорит просто: "Я - человек воспитанный и знаю, какую именно рожу надо корчить перед гостями светскому человеку".
Одни только японцы не умеют распяливать рта по-светски и изображают искреннюю улыбку и даже смех, что придает им откровенно идиотский вид.
Мадам Ливон усвоила европейскую технику и встречала гостей светской улыбкой.
Первым пришел господин густо испанского типа и молча тряхнул руку хозяину и хозяйке.
- Enchant?e!1 - сказала хозяйка.
- Хабла, хабла! - крикнул хозяин и тотчас повернулся и убежал, делая вид, что его позвали.
Испанец вошел в гостиную, потянул носом и, поймав струи сандвичей, пошел к буфету.
Вторым пришел господин английского типа.
- Хоу ду ю ду? - воскликнул хозяин и убежал, делая вид, что его позвали.
Словом, все пошло как по маслу.
Англичанин вошел, оглянулся, увидел фигуру у буфета и молча к ней присоединился.
Затем пришел бо-фрер Сенечка и привел с собой корейского журналиста с женой, бразильянца с сестрой, норвежца и итальянца. Потом пришли три англичанки, и никто не знал, кто, собственно говоря, их пригласил. Англичанки были старые, но очень веселые, бегали по всем комнатам, потом попросили у лакея Михайлы перо и сели писать открытки друзьям.
Сенечка суетился и старался внести оживление. Но гости выстроились в ряд около буфета и молча ели. Точно лошади в стойле.
Пришла подруга хозяйки, Лизочка Бровкина.
- Ну что? Как? - спросила она.
- Enchant?e! - томно ответила мадам Ливон и прошипела шепотом:
- Умоляю, не говорите по-русски.
- Ах! - спохватилась Лизочка. - Et moi aussi enchant?e avec plaisir1.
И плавно пошла в гостиную.
- Мосье! - светски улыбаясь, сказала м-м Ливон Сенечке и отвела в сторону.
- Ке фер2 с ними? Ради бога! Ну, пока они еще едят, а потом что? И почему не едут артисты и государственные люди?
- Подожди. Надо же их перезнакомить. Вот, смотри, кто-то еще пришел. Подойди к нему и знакомь.
Новый представился. Он - японский художник Нио-Лава. Хозяйка подвела его к столу и, не давая времени схватить сдобную булку, на которую тот было нацелился, стала его знакомить. И вдруг произошло нечто странное. Произошло то, что испан-ский журналист, тот самый, которому хозяин сказал "хабла", взглянув на японца, уронил вилку и громко воскликнул:
- Оська! Ты как сюда попал?
- Неужели Моня Шперумфель? - обрадовался японец. - А где же Раечка?
Хозяйка старалась нервным смехом заглушить эту неуместную беседу.
В это время громкое "хоу ду ю ду" заставило ее обернуться. Это сам Ливон ввел новую гостью.
- Американская поэтесса, - шепнул Сенечка. - Я сам ее пригласил. Пишет во всех нью-йорк-ских журналах. Мадам! Enchant?e!
- Enchant?e! - зафинтила хозяйка. - Пермете муа1...
Но гостья, толстая, красная, скверно одетая, уставилась куда-то и, казалось, ничего не слышала. Хозяева и Сенечка смущенно проследили ее взгляд и с ужасом убедились, что уставилась она на лакея Михайлу.
- Господи! Что же это?
- Мишка! - закричала американка. - Михаил Андреевич! Да ты ли это?
- Вуй-с! - завопил Михайло и брякнул об пол поднос.
- Простите, - сказала американка по-английски. - Это мой первый муж. Теперь я за американцем.
И, обратясь снова к Михайле, крикнула:
- Да иди же сюда. Садись, поболтаем.
Подхватила его под руки и потащила на диван.
- Какой кошмар! Какой кошмар! - шептала хозяйка, сохраняя на лице судорожную светскую улыбку.
И вдруг отрадный голос Сенечки возгласил:
- Мосье Джумада де Камбоджа шантра ле шансон де сон пеи1.
Очень смуглый господин подошел к роялю, сел, сыграл прелюдию, тряхнул головой:
Вдо-ль да по речке,
Вдоль да по Казанке
Серый селезень плывет!
- Что это - сон? - шепчет мадам Ливон.
Нет, не сон. Выговаривает так отчетливо. Это не сон, это ужас. Голова кружится... туман... А это что? Одна из старых англичанок с бразилианской сестрой замахала платочком и поплыла серой утицей русскую, русскую...
- Сенечка! - шепчет мадам Ливон. - Сенечка! Я умираю...
Но Сенечка ничего не отвечает. Он выпучил глаза и слушает, как корейский журналист, до сих пор объяснявшийся только по-французски с явно корейским акцентом, говорит ему:
- Я сразу вспомнил, что встречался с вами. Не бывали ли вы случайно в Боровичах? У Костяковых? А? Сам-то я костромич. А? В Боровичах не бывали? У нас было лесное дело. А? В Боровичах?
Это был отличный ресторан с шашлыками, пельменями, поросенком, осетриной и художественной программой. Художественная программа не ограничивалась одними русскими номерами, "Лапоточками", да "Бубличками", да "Очами черными". Среди исполнителей были негритянки, и мексиканки, и испанцы, и джентльмены неопределенного джазовского племени, певшие на всех языках малопонятные носовые слова, пошевеливая бедрами. Даже заведомо русские артисты, перекрестившись за кулисами, пели на "бис" по-французски и по-английски.
Танцевальные номера, позволявшие артистам не обнаруживать своей национальности, исполнялись дамами с самыми сверхъестественными именами: Такуза Иука, Рутуф Яй-яй, Экама Юя.
Были среди них смуглые, почти черные, экзотические женщины с длинными зелеными глазами. Были и розово-золотые блондинки, и огненно-рыжие, с коричневой кожей. Почти все они, вплоть до мулаток, были, конечно, русские. С нашими талантами даже этого нетрудно достигнуть. "Сестра наша бедность" и не тому научит.
Обстановка ресторана была шикарная. Именно это слово определяло ее лучше всего. Не роскошная, не пышная, не изысканная, а именно шикарная.
Цветные абажурчики, фонтанчики, вделанные в стены зеленые аквариумы с золотыми рыбками, ковры, потолок, расписанный непонятными штуками, среди которых угадывались то выпученный глаз, то задранная нога, то ананас, то кусок носа с прилипшим к нему моноклем, то рачий хвост. Сидящим за столиками казалось, что все это валится им на голову, но, кажется, именно в этом и состояло задание художника.
Прислуга была вежливая, не говорила запоздавшим гостям:
- Обождите. Чего же переть, когда местов нету. Здесь не трамвай.
Ресторан посещался столько же иностранцами, сколько русскими. И часто видно было, как какой-нибудь француз или англичанин, уже, видимо, побывавший в этом заведении, приводил с собой друзей и с выражением лица фокусника, глотающего горящую паклю, опрокидывал в рот первую рюмку водки и, выпучив глаза, затыкал ее в горле пирожком. Приятели смотрели на него, как на отважного чудака, и, недоверчиво улыбаясь, нюхали свои рюмки.
Французы любят заказывать пирожки. Их почему-то веселит это слово, которое они выговаривают с ударением на "о". Это очень странно и необъяснимо. Во всех русских словах французы делают ударение, по свойству своего языка, на последнем слоге. Во всех - кроме слова "пирожки".
За столиком сидели Вава фон Мерзен, Муся Ривен и Гогося Ливенский. Гогося был из высшего круга, хотя и дальней периферии; поэтому, несмотря на свои шестьдесят пять лет, продолжал отзываться на кличку Гогося.
Вава фон Мерзен, тоже давно выросшая в пожилую Варвару, в мелкозавитых сухих букольках табачного цвета, так основательно прокуренных, что если их срезать и мелко порубить, то можно было бы набить ими трубку какого-нибудь невзыскательного шкипера дальнего плавания.
Муся Ривен была молоденькая, только что в первый раз разведенная деточка, грустная, сентиментальная и нежная, что не мешало ей хлопать водку рюмка за рюмкой, безрезультатно и незаметно ни для нее, ни для других.
Гогося был очаровательным собеседником. Он знал всех и обо всех говорил громко и много, изредка, в рискованных местах своей речи, переходя по русской привычке на французский язык, отчасти для того, чтобы "слуги не поняли", отчасти потому, что французское неприличие пикантно, а русское оскорбляет слух.
Гогося знал, в каком ресторане, что именно надо заказывать, здоровался за руку со всеми метрдотелями, знал, как зовут повара, и помнил, что, где и когда съел.
Удачным номерам программы громко аплодировал и кричал барским баском:
- Спасибо, братец!
Или:
- Молодец, девчоночка!
Многих посетителей он знал, делал им приветственный жест, иногда гудел на весь зал:
- Comment са va? Анна Петровна en bonne sant??1
Словом, был чудесным клиентом, заполнявшим одной своей персоной зал на три четверти.
Напротив них, у другой стены, заняла столик интересная компания. Три дамы. Все три более чем пожилые. Попросту говоря - старухи.
Дирижировала всем делом небольшая, плотная, с головой, ввинченной прямо в бюст, без всякого намека на шею. Крупная бриллиантовая брошка упиралась в двойной подбородок. Седые, отлично причесанные волосы были прикрыты кокетливой черной шляпкой, щеки подпудрены розовой пудрой, очень скромно подрумяненный рот обнажал голубовато-фарфоровые зубки. Великолепная серебряная лисица пушилась выше ушей. Старуха была очень элегантна.
Две другие были малоинтересны и, видимо, были нарядной старухой приглашены.
Выбирала она и вино, и блюда очень тщательно, причем и приглашенные, очевидно, "губа не дура", резко высказывали свое мнение и защищали позиции. За еду принялись дружно, с огнем настоящего темперамента. Пили толково и сосредоточенно. Быстро раскраснелись. Главная старуха вся налилась, даже чуть-чуть посинела, и глаза у нее выпучились и постекленели. Но все три были в радостно возбужденном настроении, как негры, только что освежевавшие слона, когда радость требует продолжения пляски, а сытость валит на землю.
- Забавные старухи! - сказала Вава фон Мерзен, направив на веселую компанию свой лорнет.
- Да, - восторженно подхватил Гогося. - Счаст-ливый возраст. Им уже не нужно сохранять линию, не нужно кого-то завоевывать, кому-то нравиться. При наличии денег и хорошего желудка это самый счастливый возраст. И самый беспечный. Больше уже не надо строить свою жизнь. Все готово.
- Посмотрите на эту, на главную, - сказала Муся Ривен, презрительно опустив уголки рта. - Прямо какая-то развеселая корова. Так и вижу, какая она была всю жизнь.
- Наверно, пожито отлично, - одобрительно сказал Гогося. - Живи и жить давай другим. Веселая, здоровая, богатая. Может быть, даже была недурна собой. Сейчас судить, конечно, трудно. Комок розового жира.
- Думаю, что была скупа, жадна и глупа, - вставила Вава фон Мерзен. - Смотрите, как она ест, как пьет, чувственное животное.
- А все-таки кто-то ее, наверное, любил и даже женился на ней, - мечтательно протянула Муся Ривен.
- Просто женился кто-нибудь из-за денег. Ты всегда предполагаешь романтику, которой в жизни не бывает.
Беседу прервал Тюля Ровцын. Он был из той же периферии круга, что и Гогося, поэтому и сохранил до шестидесяти трех лет имя Тюли. Тюля тоже был мил и приятен, но беднее Гогоси и весь минорнее. Поболтав несколько минут, встал, огляделся и подошел к веселым старухам. Те обрадовались ему, как старому знакомому, и усадили его за свой стол.
Между тем программа шла своим чередом.
На эстраду вышел молодой человек, облизнулся, как кот, поевший курятинки, и под завывание и перебойное звяканье джаза исполнил каким-то умоляюще-бабьим воркованием английскую песенку. Слова песенки были сентиментальны и даже грустны, мотив однообразно-уныл. Но джаз делал свое дело, не вникая в эти детали.
И получалось, будто печальный господин плаксиво рассказывает о своих любовных неудачах, а какой-то сумасшедший разнузданно скачет, ревет, свистит и бьет плаксивого господина медным подносом по голове.
Потом под ту же музыку проплясали две испанки. Одна из них взвизгнула, убегая, что очень подняло настроение публики.
Потом вышел русский певец с французской фамилией. Спел сначала французский романс, потом на "бис" - старый русский:
Твой кроткий раб, я встану на колени.
Я не борюсь с губительной судьбой.
Я на позор, на горечь унижений -
На все пойду за счастье быть с тобой.
- Слушайте! Слушайте! - вдруг насторожился Гогося. - Ах, сколько воспоминаний! Какая ужасная трагедия связана с этим романсом. Бедный Коля Изубов... Мария Николаевна Рутте... граф...
Когда мой взор твои глаза встречает,
Я весь мучительным восторгом обуян, -
томно выводил певец.
- Я всех их знал, - вспоминал Гогося. - Это романс Коли Изубова. Прелестная музыка. Он был очень талантлив. Морячок...
...Так благостные звезды отражает
Бушующий, бездонный океан... -
продолжал певец.
- Какая она была очаровательная! И Коля, и граф были в нее влюблены как сумасшедшие. И Коля вызвал графа на дуэль. Граф его и убил. Муж Марии Николаевны был тогда на Кавказе. Возвращается, а тут этот скандал, и Мария Николаевна ухаживает за умирающим Колей. Граф, видя, что Мария Николаевна все время при Коле, пускает себе пулю в лоб, оставя ей предсмертное письмо, что он знал о ее любви к Коле. Письмо, конечно, попадает в руки мужа, и тот требует развода. Мария Николаевна страстно его любит и буквально ни в чем не виновата. Но Рутте ей не верит, берет назначение на Дальний Восток и бросает ее одну. Она в отчаянии, страдает безумно, хочет идти в монастырь. Через шесть лет муж вызывает ее к себе в Шанхай. Она летит туда, возрожденная. Застает его умирающим. Прожили вместе только два месяца. Все понял, все время любил ее одну и мучился. Вообще это такая трагедия, что прямо удивляешься, как эта маленькая женщина смогла все это пережить. Тут я ее потерял из виду. Слышал только, что она вышла замуж и ее муж был убит на войне. Она, кажется, тоже погибла. Убита во время революции. Вот Тюля хорошо ее знал, даже страдал в свое время.
Бушу-у-ющий бездонный океан.
- Замечательная женщина! Таких теперь не бывает.
Вава фон Мерзен и Муся Ривен обиженно молчали.
- Интересные женщины бывают во всякую эпоху, - процедила наконец Вава фон Мерзен.
Но Гогося только насмешливо и добродушно похлопал ее по руке.
- Посмотрите, - сказала Муся, - ваш приятель говорит про вас со своими старухами.
Действительно, и Тюля, и его дамы смотрели прямо на Гогосю. Тюля встал и подошел к приятелю, а главная старуха кивала головой.
- Гогося! - сказал Тюля. - Мария Николаевна, оказывается, отлично тебя помнит. Я ей назвал твое имя, и она сразу вспомнила и очень рада тебя видеть.
- Какая Мария Николаевна? - опешил Гогося.
- Нелогина. Ну - бывшая Рутте. Неужто забыл?
- Господи! - всколыхнулся Гогося. - Ведь только что о ней говорили!.. Да где же она?
- Идем к ней на минутку, - торопил Тюля. - Твои милые дамы простят.
Гогося вскочил, удивленно озираясь.
- Да где же она?
- Да вот, я сейчас с ней сидел... Веду, веду! - закричал он.
И главная старуха закивала головой и, весело раздвинув крепкие толстые щеки подмазанным ртом, приветливо блеснула ровным рядом голубых фарфоровых зубов.
По вечерам, возвратясь со службы, Бульбезов любил позаняться.
Занятие у него было особое: он писал обличающие письма либо в редакцию какой-нибудь газеты, либо прямо самому автору не угодившей ему статьи.
Писал грозно.
"Милостивый государь!
Имел вчера неудовольствие прочесть вашу очередную брехню. В вашем "историческом" очерке вы пишете: "От слов Дантона словно электрический ток пробежал по собранию".
Спешу довести до вашего сведения, что во время Французской революции электричество еще не было открыто, так что электрический ток никак не мог пробежать. Это не мешало бы вам знать, раз вы имеете дерзость и самомнение браться за перо и всех поучать.
Илья Б -".
Или такое:
"Милостивый государь, господин редактор!
Обратите внимание на статьи вашего научного обозревателя. В номере шестьдесят втором вашей уважаемой газеты сей развязный субъект со свойственной ему беззастенчивостью рассуждает о разуме муравья. Но где же в таком случае у муравья череп? Я лично такого не видал, хотя и приходилось жить в деревне. Все это противоречит здравому смыслу.
Читатель, но не почитатель
Илья Б -".
Доставалось от него не только современным писателям, но и классикам.
"Милостивый государь, господин редактор, - писал он. - Разрешите через посредство вашей уважаемой газеты обратить внимание общественного мнения на писания прославленного Льва Толстого. В своем сочинении "Война и мир", во второй части, в главе четвертой, знаменитый граф пишет:
"Алпатыч, приехав вечером 4-го августа в Смоленск, остановился за Днепром в Гаченском предместье на постоялом дворе, у дворника Ферапонтова, у которого он уже тридцать лет имел привычку останавливаться. Ферапонтов тридцать лет тому назад, с легкой руки Алпатыча, купив рощу у князя, начал торговать и теперь имел дом, постоялый двор и мучную лавку в губернии. Ферапонтов был толстый, черный, красный, сорокалетний мужик, с толстыми губами и т. д.".
Итак - заметьте: сорокалетний мужик тридцать лет тому назад купил рощу и начал торговать. Значит, мужику было тогда ровно десять лет. Считаю это клеветой на русский народ. И почему если это выдумал граф Толстой, то все должны преклоняться, а если так напишет какой-нибудь неграф и нелев, так его и печатать не станут.
Это недемократично.
И. Б.".
Письма эти тщательно переписывались, причем копию Бульбезов оставлял себе, нумеровал и прятал.
К занятиям своим относился он очень серьезно и никогда не позволял себе потратить вечер на синема или кафе, как делают это всякие лодыри.
- Пока есть силы работать - работаю.
Как это случилось - неизвестно.
Уж не весна ли навеяла эти странные мысли?
Впрочем, пожалуй, весна здесь ни при чем.
Потому что если бы весна, то, конечно, любовался бы Бульбезов на распускающиеся деревья, на целующихся под этими деревьями парочек, на букетики первых фиалок, предлагаемых хриплыми голосами густо налитых красным вином парижских старух. Наконец, из окна его комнаты, если открыть его и перегнуться вправо, - можно было увидеть луну, что для влюбленных всегда отрадно. Но Бульбезов окна не открывал и не перегибался. Бульбезову не было до луны буквально никакого дела.
Началось дело не с луны, и не с цветов, и вообще не с пустяков. Началось дело с оборванной пуговицы на жилетке и продолжилось дело дырой на колене, то есть не на самом колене, а на платье, его обтягивающем и покрывающем. Короче говоря - на штанине.
И кончилось дело решением. Решением - вы думаете пришить да заштопать? Вот, подумаешь, было бы тогда о чем расписывать.
Жениться задумал Бульбезов. Вот что.
И как только задумал, сразу же по прямой нити от пуговицы дотянулась мысль его до иголки, зацепила мысль руку, держащую эту иголку, и уперлась в шею, в Марью Сергеевну Утину.
"Жениться на Утиной".
Молода, мила, приятна, работает, шьет, все пришьет, все зашьет.
И тут Бульбезов даже удивился - как это ему раньше не пришла в голову такая мысль? Ведь если бы он раньше додумался, теперь бы пуговица сидела на месте, и сам бы он сидел на месте, и не надо было бы тащиться к этой самой Утиной, объясняться в чувствах, а сидела бы эта самая Утина тоже здесь и следила бы любящими глазами, как он работает.
Откладывать было бы глупо.
Он переменил воротничок, пригладился, долго и с большим удовольствием рассматривал в зеркало свой крупный щербатый нос, провалившиеся щеки и покрытый гусиной кожей кадык.
Впрочем, ничего не было в этом удовольствии удивительного. Большинство мужчин получает от зеркала очень приятные впечатления. Женщина, та всегда чем-то мучается, на что-то ропщет, что-то поправляет. То подавай ей длинные ресницы, то зачем у нее рот не пуговкой, то надо волосы позолотить. Все чего-то хлопочет. Мужчина взглянет, повернется чуть-чуть в профиль - и готов. Доволен. Ни о чем не мечтает, ни о чем не жалеет.
Но не будем отвлекаться.
Полюбовавшись на себя и взяв чистый платок, Бульбезов решительным шагом направился по Камбронной улице к Вожирару.
Вечерело.
По тротуару толкались прохожие, усталые и озабоченные.
Ажан гнал с улицы старую цветочницу. Острым буравчиком ввинчивался в воздух звонок кинемато-графа.
Бульбезов свернул за изгнанной цветочницей и купил ветку мимозы.
"С цветами легче наладить разговор".
Винтовая лестница отельчика пахла съедобными запахами, рыбьими, капустными и луковыми. За каждой дверью звякали ложки и брякали тарелки.
- Антре! - ответил на стук голос Марьи Сергеевны.
Когда он вошел, она вскочила, быстро сунула в шкаф какую-то чашку и вытерла рот.
- Да вы не стесняйтесь, пожалуйста, я, кажется, помешал, - светским тоном начал Бульбезов и протянул ей мимозу: - Вот!
Марья Сергеевна взяла цветы, покраснела и стала поправлять волосы. Она была пухленькая, с пушистыми кудерьками, курносенькая, очень приятная.
- Ну, к чему это вы! - смущенно пробормотала она и несколько раз метнула на Бульбезова удивленным лукавым глазком. - Садитесь, пожалуйста. Простите, здесь все разбросано. Масса работы. Подождите, я сейчас свет зажгу.
Бульбезов, совсем уж было наладивший комплимент ("Вы, знаете ли, так прелестны, что вот не утерпел и прибежал"), вдруг насторожился.
- Как это вы изволили выразиться? Что это вы сказали?
- Я? - удивилась Марья Сергеевна. - Я сказала, что сейчас свет зажгу. А что?
И, подойдя к двери, повернула выключатель от верхней лампы. Повернула и, залитая светом, кокетливо подняла голову.
- Виноват, - сухо сказал Бульбезов. - Я думал, что ослышался, но вы снова и, по-видимому, вполне сознательно повторили ту же нелепость.
- Что? - растерялась Марья Сергеевна.
- Вы сказали: "Я зажгу свет". Как можно, хотел бы я знать, зажечь свет? Вы можете зажечь лампу, свечу, наконец, спичку. И тогда будет свет. Но как вы будете зажигать свет? Поднесете к огню зажженную спичку, что ли? Ха-ха! Нет, это мне нравится! Зажечь свет!
- Ну чего вы привязались? - обиженно надув губы, проворчала Марья Сергеевна. - Все так говорят, и никто никогда не удивлялся.
Бульбезов от негодования встал во весь рост и выпрямился. И, выпрямившись, оказался на уровне прикрепленного над умывальником зеркала, в котором и отразилось его пламенеющее негодованием лицо.
На секунду он приостановился, заинтересованный этой великолепной картиной. Посмотрел прямо, посмотрел, скосив глаза, в профиль, вдохновился и воскликнул:
- "Все говорят"! Какой ужас слышать такую фразу. Или вы действительно считаете осмысленным все, что вы все делаете? Это поражает меня. Скажу больше - это оскорбляет меня. Вы, которую я выбрал и отметил, оказываетесь тесно спаянной со "всеми"! Спасибо. Очень умно то, что вы все делаете! Вы теперь навострили лыжи на стратосферу. Вам, изволите ли видеть, нужны какие-то собачьи измерения на высоте ста километров. А тут-то вы, на земле, на своей собственной земле, - все измерили? Что вы знаете хотя бы об электричестве? Затвердили, как попугай, "анод и катод, а посередине искра". А знаете вы, что такое катод?
- Да отвяжитесь вы от меня! - визгнула Марья Сергеевна. - Когда я к вам с катодом лезла? Никаких я и не знаю и знать не хочу.
- Вы и вам подобные, - гремел Бульбезов, - стремятся на Луну и на Марс. А изучили вы среднее течение Амазонки? Изучили вы Центральную Африку с ее непроходимыми дебрями?
- Да на что мне эти дебри? Жила без дебрей и проживу, - кричала в ответ Марья Сергеевна.
- Умеете вы вылечивать туберкулез? Нашли вы бациллу рака? - не слушая ее, неистовствовал Бульбезов. - Вам нужна стратосфера? Шиш вы получите от вашей стратосферы, свиньи собачьи, неучи!
- Нахал! Скандалист! - надрывалась Марья Сергеевна. - Вон отсюда! Вон! Сейчас консьержку кликну...
- И уйду. И жалею, что пришел. Тля!
- Шаляпина бы залучить. Покойную Анну Павлову.
- Ах, нет, только не русских, надоело.
Дело быстро налаживалось.
Назначили день, разослали приглашения.
"Первое международное общество любви к искусству просит вас оказать честь и т. д.".
На сиреневом картоне.
Заказаны сандвичи и птифуры1. Приглашен лакей Михайло, хотя и русский (он ведь не гость, не все ли равно), но говорящий по-французски не хуже парижанина и вдобавок очень вежливый - таких среди французов даже и не найти. Говорит "вуй-с" и "нон-с"2. Это редкость.
Насчет испанского языка дело не вышло. В хлопотах не успели им овладеть. А насчет английского обнаружилось нечто загадочное. Ливон на прямой вопрос бо-фрера Сенечки слегка покраснел и ответил:
- Конечно, научного диспута я поддерживать на этом языке не берусь, но объясниться в границах светского обихода всегда могу.
Но бо-фрер Сенечка этим не удовольствовался и попросил сказать хоть несколько слов.
- Я могу сказать, - пробормотал Ливон, - я могу, например, сказать: "хоу ду ю ду"3.
- А потом что?
- А потом уйду. Я хозяин. Мало ли у меня дел. Поздоровался с гостями да и пошел.
- Ну, ладно, - согласился Сенечка. - Бери на себя англичан. С островитянами я расправлюсь сам.
Настал вечер.
Скрытые от взоров лампы разливали томный свет. Тонкое благоухание сандвичей и сдобной булки наполняло воздух. Граммофон плакал гавайскими гитарами.
Хозяйка, нарядная и взволнованная, улыбалась международной светской улыбкой.
Между прочим, здесь кстати будет отметить свойства светской улыбки. Это отнюдь не обыкновенная человеческая улыбка. Эта улыбка достигается распяливанием рта со сжатыми губами и совершенно серьезными и даже строгими глазами. Улыбка эта говорит не о радости или удовольствии, как обыкновенная человеческая улыбка. Она говорит просто: "Я - человек воспитанный и знаю, какую именно рожу надо корчить перед гостями светскому человеку".
Одни только японцы не умеют распяливать рта по-светски и изображают искреннюю улыбку и даже смех, что придает им откровенно идиотский вид.
Мадам Ливон усвоила европейскую технику и встречала гостей светской улыбкой.
Первым пришел господин густо испанского типа и молча тряхнул руку хозяину и хозяйке.
- Enchant?e!1 - сказала хозяйка.
- Хабла, хабла! - крикнул хозяин и тотчас повернулся и убежал, делая вид, что его позвали.
Испанец вошел в гостиную, потянул носом и, поймав струи сандвичей, пошел к буфету.
Вторым пришел господин английского типа.
- Хоу ду ю ду? - воскликнул хозяин и убежал, делая вид, что его позвали.
Словом, все пошло как по маслу.
Англичанин вошел, оглянулся, увидел фигуру у буфета и молча к ней присоединился.
Затем пришел бо-фрер Сенечка и привел с собой корейского журналиста с женой, бразильянца с сестрой, норвежца и итальянца. Потом пришли три англичанки, и никто не знал, кто, собственно говоря, их пригласил. Англичанки были старые, но очень веселые, бегали по всем комнатам, потом попросили у лакея Михайлы перо и сели писать открытки друзьям.
Сенечка суетился и старался внести оживление. Но гости выстроились в ряд около буфета и молча ели. Точно лошади в стойле.
Пришла подруга хозяйки, Лизочка Бровкина.
- Ну что? Как? - спросила она.
- Enchant?e! - томно ответила мадам Ливон и прошипела шепотом:
- Умоляю, не говорите по-русски.
- Ах! - спохватилась Лизочка. - Et moi aussi enchant?e avec plaisir1.
И плавно пошла в гостиную.
- Мосье! - светски улыбаясь, сказала м-м Ливон Сенечке и отвела в сторону.
- Ке фер2 с ними? Ради бога! Ну, пока они еще едят, а потом что? И почему не едут артисты и государственные люди?
- Подожди. Надо же их перезнакомить. Вот, смотри, кто-то еще пришел. Подойди к нему и знакомь.
Новый представился. Он - японский художник Нио-Лава. Хозяйка подвела его к столу и, не давая времени схватить сдобную булку, на которую тот было нацелился, стала его знакомить. И вдруг произошло нечто странное. Произошло то, что испан-ский журналист, тот самый, которому хозяин сказал "хабла", взглянув на японца, уронил вилку и громко воскликнул:
- Оська! Ты как сюда попал?
- Неужели Моня Шперумфель? - обрадовался японец. - А где же Раечка?
Хозяйка старалась нервным смехом заглушить эту неуместную беседу.
В это время громкое "хоу ду ю ду" заставило ее обернуться. Это сам Ливон ввел новую гостью.
- Американская поэтесса, - шепнул Сенечка. - Я сам ее пригласил. Пишет во всех нью-йорк-ских журналах. Мадам! Enchant?e!
- Enchant?e! - зафинтила хозяйка. - Пермете муа1...
Но гостья, толстая, красная, скверно одетая, уставилась куда-то и, казалось, ничего не слышала. Хозяева и Сенечка смущенно проследили ее взгляд и с ужасом убедились, что уставилась она на лакея Михайлу.
- Господи! Что же это?
- Мишка! - закричала американка. - Михаил Андреевич! Да ты ли это?
- Вуй-с! - завопил Михайло и брякнул об пол поднос.
- Простите, - сказала американка по-английски. - Это мой первый муж. Теперь я за американцем.
И, обратясь снова к Михайле, крикнула:
- Да иди же сюда. Садись, поболтаем.
Подхватила его под руки и потащила на диван.
- Какой кошмар! Какой кошмар! - шептала хозяйка, сохраняя на лице судорожную светскую улыбку.
И вдруг отрадный голос Сенечки возгласил:
- Мосье Джумада де Камбоджа шантра ле шансон де сон пеи1.
Очень смуглый господин подошел к роялю, сел, сыграл прелюдию, тряхнул головой:
Вдо-ль да по речке,
Вдоль да по Казанке
Серый селезень плывет!
- Что это - сон? - шепчет мадам Ливон.
Нет, не сон. Выговаривает так отчетливо. Это не сон, это ужас. Голова кружится... туман... А это что? Одна из старых англичанок с бразилианской сестрой замахала платочком и поплыла серой утицей русскую, русскую...
- Сенечка! - шепчет мадам Ливон. - Сенечка! Я умираю...
Но Сенечка ничего не отвечает. Он выпучил глаза и слушает, как корейский журналист, до сих пор объяснявшийся только по-французски с явно корейским акцентом, говорит ему:
- Я сразу вспомнил, что встречался с вами. Не бывали ли вы случайно в Боровичах? У Костяковых? А? Сам-то я костромич. А? В Боровичах не бывали? У нас было лесное дело. А? В Боровичах?
Это был отличный ресторан с шашлыками, пельменями, поросенком, осетриной и художественной программой. Художественная программа не ограничивалась одними русскими номерами, "Лапоточками", да "Бубличками", да "Очами черными". Среди исполнителей были негритянки, и мексиканки, и испанцы, и джентльмены неопределенного джазовского племени, певшие на всех языках малопонятные носовые слова, пошевеливая бедрами. Даже заведомо русские артисты, перекрестившись за кулисами, пели на "бис" по-французски и по-английски.
Танцевальные номера, позволявшие артистам не обнаруживать своей национальности, исполнялись дамами с самыми сверхъестественными именами: Такуза Иука, Рутуф Яй-яй, Экама Юя.
Были среди них смуглые, почти черные, экзотические женщины с длинными зелеными глазами. Были и розово-золотые блондинки, и огненно-рыжие, с коричневой кожей. Почти все они, вплоть до мулаток, были, конечно, русские. С нашими талантами даже этого нетрудно достигнуть. "Сестра наша бедность" и не тому научит.
Обстановка ресторана была шикарная. Именно это слово определяло ее лучше всего. Не роскошная, не пышная, не изысканная, а именно шикарная.
Цветные абажурчики, фонтанчики, вделанные в стены зеленые аквариумы с золотыми рыбками, ковры, потолок, расписанный непонятными штуками, среди которых угадывались то выпученный глаз, то задранная нога, то ананас, то кусок носа с прилипшим к нему моноклем, то рачий хвост. Сидящим за столиками казалось, что все это валится им на голову, но, кажется, именно в этом и состояло задание художника.
Прислуга была вежливая, не говорила запоздавшим гостям:
- Обождите. Чего же переть, когда местов нету. Здесь не трамвай.
Ресторан посещался столько же иностранцами, сколько русскими. И часто видно было, как какой-нибудь француз или англичанин, уже, видимо, побывавший в этом заведении, приводил с собой друзей и с выражением лица фокусника, глотающего горящую паклю, опрокидывал в рот первую рюмку водки и, выпучив глаза, затыкал ее в горле пирожком. Приятели смотрели на него, как на отважного чудака, и, недоверчиво улыбаясь, нюхали свои рюмки.
Французы любят заказывать пирожки. Их почему-то веселит это слово, которое они выговаривают с ударением на "о". Это очень странно и необъяснимо. Во всех русских словах французы делают ударение, по свойству своего языка, на последнем слоге. Во всех - кроме слова "пирожки".
За столиком сидели Вава фон Мерзен, Муся Ривен и Гогося Ливенский. Гогося был из высшего круга, хотя и дальней периферии; поэтому, несмотря на свои шестьдесят пять лет, продолжал отзываться на кличку Гогося.
Вава фон Мерзен, тоже давно выросшая в пожилую Варвару, в мелкозавитых сухих букольках табачного цвета, так основательно прокуренных, что если их срезать и мелко порубить, то можно было бы набить ими трубку какого-нибудь невзыскательного шкипера дальнего плавания.
Муся Ривен была молоденькая, только что в первый раз разведенная деточка, грустная, сентиментальная и нежная, что не мешало ей хлопать водку рюмка за рюмкой, безрезультатно и незаметно ни для нее, ни для других.
Гогося был очаровательным собеседником. Он знал всех и обо всех говорил громко и много, изредка, в рискованных местах своей речи, переходя по русской привычке на французский язык, отчасти для того, чтобы "слуги не поняли", отчасти потому, что французское неприличие пикантно, а русское оскорбляет слух.
Гогося знал, в каком ресторане, что именно надо заказывать, здоровался за руку со всеми метрдотелями, знал, как зовут повара, и помнил, что, где и когда съел.
Удачным номерам программы громко аплодировал и кричал барским баском:
- Спасибо, братец!
Или:
- Молодец, девчоночка!
Многих посетителей он знал, делал им приветственный жест, иногда гудел на весь зал:
- Comment са va? Анна Петровна en bonne sant??1
Словом, был чудесным клиентом, заполнявшим одной своей персоной зал на три четверти.
Напротив них, у другой стены, заняла столик интересная компания. Три дамы. Все три более чем пожилые. Попросту говоря - старухи.
Дирижировала всем делом небольшая, плотная, с головой, ввинченной прямо в бюст, без всякого намека на шею. Крупная бриллиантовая брошка упиралась в двойной подбородок. Седые, отлично причесанные волосы были прикрыты кокетливой черной шляпкой, щеки подпудрены розовой пудрой, очень скромно подрумяненный рот обнажал голубовато-фарфоровые зубки. Великолепная серебряная лисица пушилась выше ушей. Старуха была очень элегантна.
Две другие были малоинтересны и, видимо, были нарядной старухой приглашены.
Выбирала она и вино, и блюда очень тщательно, причем и приглашенные, очевидно, "губа не дура", резко высказывали свое мнение и защищали позиции. За еду принялись дружно, с огнем настоящего темперамента. Пили толково и сосредоточенно. Быстро раскраснелись. Главная старуха вся налилась, даже чуть-чуть посинела, и глаза у нее выпучились и постекленели. Но все три были в радостно возбужденном настроении, как негры, только что освежевавшие слона, когда радость требует продолжения пляски, а сытость валит на землю.
- Забавные старухи! - сказала Вава фон Мерзен, направив на веселую компанию свой лорнет.
- Да, - восторженно подхватил Гогося. - Счаст-ливый возраст. Им уже не нужно сохранять линию, не нужно кого-то завоевывать, кому-то нравиться. При наличии денег и хорошего желудка это самый счастливый возраст. И самый беспечный. Больше уже не надо строить свою жизнь. Все готово.
- Посмотрите на эту, на главную, - сказала Муся Ривен, презрительно опустив уголки рта. - Прямо какая-то развеселая корова. Так и вижу, какая она была всю жизнь.
- Наверно, пожито отлично, - одобрительно сказал Гогося. - Живи и жить давай другим. Веселая, здоровая, богатая. Может быть, даже была недурна собой. Сейчас судить, конечно, трудно. Комок розового жира.
- Думаю, что была скупа, жадна и глупа, - вставила Вава фон Мерзен. - Смотрите, как она ест, как пьет, чувственное животное.
- А все-таки кто-то ее, наверное, любил и даже женился на ней, - мечтательно протянула Муся Ривен.
- Просто женился кто-нибудь из-за денег. Ты всегда предполагаешь романтику, которой в жизни не бывает.
Беседу прервал Тюля Ровцын. Он был из той же периферии круга, что и Гогося, поэтому и сохранил до шестидесяти трех лет имя Тюли. Тюля тоже был мил и приятен, но беднее Гогоси и весь минорнее. Поболтав несколько минут, встал, огляделся и подошел к веселым старухам. Те обрадовались ему, как старому знакомому, и усадили его за свой стол.
Между тем программа шла своим чередом.
На эстраду вышел молодой человек, облизнулся, как кот, поевший курятинки, и под завывание и перебойное звяканье джаза исполнил каким-то умоляюще-бабьим воркованием английскую песенку. Слова песенки были сентиментальны и даже грустны, мотив однообразно-уныл. Но джаз делал свое дело, не вникая в эти детали.
И получалось, будто печальный господин плаксиво рассказывает о своих любовных неудачах, а какой-то сумасшедший разнузданно скачет, ревет, свистит и бьет плаксивого господина медным подносом по голове.
Потом под ту же музыку проплясали две испанки. Одна из них взвизгнула, убегая, что очень подняло настроение публики.
Потом вышел русский певец с французской фамилией. Спел сначала французский романс, потом на "бис" - старый русский:
Твой кроткий раб, я встану на колени.
Я не борюсь с губительной судьбой.
Я на позор, на горечь унижений -
На все пойду за счастье быть с тобой.
- Слушайте! Слушайте! - вдруг насторожился Гогося. - Ах, сколько воспоминаний! Какая ужасная трагедия связана с этим романсом. Бедный Коля Изубов... Мария Николаевна Рутте... граф...
Когда мой взор твои глаза встречает,
Я весь мучительным восторгом обуян, -
томно выводил певец.
- Я всех их знал, - вспоминал Гогося. - Это романс Коли Изубова. Прелестная музыка. Он был очень талантлив. Морячок...
...Так благостные звезды отражает
Бушующий, бездонный океан... -
продолжал певец.
- Какая она была очаровательная! И Коля, и граф были в нее влюблены как сумасшедшие. И Коля вызвал графа на дуэль. Граф его и убил. Муж Марии Николаевны был тогда на Кавказе. Возвращается, а тут этот скандал, и Мария Николаевна ухаживает за умирающим Колей. Граф, видя, что Мария Николаевна все время при Коле, пускает себе пулю в лоб, оставя ей предсмертное письмо, что он знал о ее любви к Коле. Письмо, конечно, попадает в руки мужа, и тот требует развода. Мария Николаевна страстно его любит и буквально ни в чем не виновата. Но Рутте ей не верит, берет назначение на Дальний Восток и бросает ее одну. Она в отчаянии, страдает безумно, хочет идти в монастырь. Через шесть лет муж вызывает ее к себе в Шанхай. Она летит туда, возрожденная. Застает его умирающим. Прожили вместе только два месяца. Все понял, все время любил ее одну и мучился. Вообще это такая трагедия, что прямо удивляешься, как эта маленькая женщина смогла все это пережить. Тут я ее потерял из виду. Слышал только, что она вышла замуж и ее муж был убит на войне. Она, кажется, тоже погибла. Убита во время революции. Вот Тюля хорошо ее знал, даже страдал в свое время.
Бушу-у-ющий бездонный океан.
- Замечательная женщина! Таких теперь не бывает.
Вава фон Мерзен и Муся Ривен обиженно молчали.
- Интересные женщины бывают во всякую эпоху, - процедила наконец Вава фон Мерзен.
Но Гогося только насмешливо и добродушно похлопал ее по руке.
- Посмотрите, - сказала Муся, - ваш приятель говорит про вас со своими старухами.
Действительно, и Тюля, и его дамы смотрели прямо на Гогосю. Тюля встал и подошел к приятелю, а главная старуха кивала головой.
- Гогося! - сказал Тюля. - Мария Николаевна, оказывается, отлично тебя помнит. Я ей назвал твое имя, и она сразу вспомнила и очень рада тебя видеть.
- Какая Мария Николаевна? - опешил Гогося.
- Нелогина. Ну - бывшая Рутте. Неужто забыл?
- Господи! - всколыхнулся Гогося. - Ведь только что о ней говорили!.. Да где же она?
- Идем к ней на минутку, - торопил Тюля. - Твои милые дамы простят.
Гогося вскочил, удивленно озираясь.
- Да где же она?
- Да вот, я сейчас с ней сидел... Веду, веду! - закричал он.
И главная старуха закивала головой и, весело раздвинув крепкие толстые щеки подмазанным ртом, приветливо блеснула ровным рядом голубых фарфоровых зубов.
По вечерам, возвратясь со службы, Бульбезов любил позаняться.
Занятие у него было особое: он писал обличающие письма либо в редакцию какой-нибудь газеты, либо прямо самому автору не угодившей ему статьи.
Писал грозно.
"Милостивый государь!
Имел вчера неудовольствие прочесть вашу очередную брехню. В вашем "историческом" очерке вы пишете: "От слов Дантона словно электрический ток пробежал по собранию".
Спешу довести до вашего сведения, что во время Французской революции электричество еще не было открыто, так что электрический ток никак не мог пробежать. Это не мешало бы вам знать, раз вы имеете дерзость и самомнение браться за перо и всех поучать.
Илья Б -".
Или такое:
"Милостивый государь, господин редактор!
Обратите внимание на статьи вашего научного обозревателя. В номере шестьдесят втором вашей уважаемой газеты сей развязный субъект со свойственной ему беззастенчивостью рассуждает о разуме муравья. Но где же в таком случае у муравья череп? Я лично такого не видал, хотя и приходилось жить в деревне. Все это противоречит здравому смыслу.
Читатель, но не почитатель
Илья Б -".
Доставалось от него не только современным писателям, но и классикам.
"Милостивый государь, господин редактор, - писал он. - Разрешите через посредство вашей уважаемой газеты обратить внимание общественного мнения на писания прославленного Льва Толстого. В своем сочинении "Война и мир", во второй части, в главе четвертой, знаменитый граф пишет:
"Алпатыч, приехав вечером 4-го августа в Смоленск, остановился за Днепром в Гаченском предместье на постоялом дворе, у дворника Ферапонтова, у которого он уже тридцать лет имел привычку останавливаться. Ферапонтов тридцать лет тому назад, с легкой руки Алпатыча, купив рощу у князя, начал торговать и теперь имел дом, постоялый двор и мучную лавку в губернии. Ферапонтов был толстый, черный, красный, сорокалетний мужик, с толстыми губами и т. д.".
Итак - заметьте: сорокалетний мужик тридцать лет тому назад купил рощу и начал торговать. Значит, мужику было тогда ровно десять лет. Считаю это клеветой на русский народ. И почему если это выдумал граф Толстой, то все должны преклоняться, а если так напишет какой-нибудь неграф и нелев, так его и печатать не станут.
Это недемократично.
И. Б.".
Письма эти тщательно переписывались, причем копию Бульбезов оставлял себе, нумеровал и прятал.
К занятиям своим относился он очень серьезно и никогда не позволял себе потратить вечер на синема или кафе, как делают это всякие лодыри.
- Пока есть силы работать - работаю.
Как это случилось - неизвестно.
Уж не весна ли навеяла эти странные мысли?
Впрочем, пожалуй, весна здесь ни при чем.
Потому что если бы весна, то, конечно, любовался бы Бульбезов на распускающиеся деревья, на целующихся под этими деревьями парочек, на букетики первых фиалок, предлагаемых хриплыми голосами густо налитых красным вином парижских старух. Наконец, из окна его комнаты, если открыть его и перегнуться вправо, - можно было увидеть луну, что для влюбленных всегда отрадно. Но Бульбезов окна не открывал и не перегибался. Бульбезову не было до луны буквально никакого дела.
Началось дело не с луны, и не с цветов, и вообще не с пустяков. Началось дело с оборванной пуговицы на жилетке и продолжилось дело дырой на колене, то есть не на самом колене, а на платье, его обтягивающем и покрывающем. Короче говоря - на штанине.
И кончилось дело решением. Решением - вы думаете пришить да заштопать? Вот, подумаешь, было бы тогда о чем расписывать.
Жениться задумал Бульбезов. Вот что.
И как только задумал, сразу же по прямой нити от пуговицы дотянулась мысль его до иголки, зацепила мысль руку, держащую эту иголку, и уперлась в шею, в Марью Сергеевну Утину.
"Жениться на Утиной".
Молода, мила, приятна, работает, шьет, все пришьет, все зашьет.
И тут Бульбезов даже удивился - как это ему раньше не пришла в голову такая мысль? Ведь если бы он раньше додумался, теперь бы пуговица сидела на месте, и сам бы он сидел на месте, и не надо было бы тащиться к этой самой Утиной, объясняться в чувствах, а сидела бы эта самая Утина тоже здесь и следила бы любящими глазами, как он работает.
Откладывать было бы глупо.
Он переменил воротничок, пригладился, долго и с большим удовольствием рассматривал в зеркало свой крупный щербатый нос, провалившиеся щеки и покрытый гусиной кожей кадык.
Впрочем, ничего не было в этом удовольствии удивительного. Большинство мужчин получает от зеркала очень приятные впечатления. Женщина, та всегда чем-то мучается, на что-то ропщет, что-то поправляет. То подавай ей длинные ресницы, то зачем у нее рот не пуговкой, то надо волосы позолотить. Все чего-то хлопочет. Мужчина взглянет, повернется чуть-чуть в профиль - и готов. Доволен. Ни о чем не мечтает, ни о чем не жалеет.
Но не будем отвлекаться.
Полюбовавшись на себя и взяв чистый платок, Бульбезов решительным шагом направился по Камбронной улице к Вожирару.
Вечерело.
По тротуару толкались прохожие, усталые и озабоченные.
Ажан гнал с улицы старую цветочницу. Острым буравчиком ввинчивался в воздух звонок кинемато-графа.
Бульбезов свернул за изгнанной цветочницей и купил ветку мимозы.
"С цветами легче наладить разговор".
Винтовая лестница отельчика пахла съедобными запахами, рыбьими, капустными и луковыми. За каждой дверью звякали ложки и брякали тарелки.
- Антре! - ответил на стук голос Марьи Сергеевны.
Когда он вошел, она вскочила, быстро сунула в шкаф какую-то чашку и вытерла рот.
- Да вы не стесняйтесь, пожалуйста, я, кажется, помешал, - светским тоном начал Бульбезов и протянул ей мимозу: - Вот!
Марья Сергеевна взяла цветы, покраснела и стала поправлять волосы. Она была пухленькая, с пушистыми кудерьками, курносенькая, очень приятная.
- Ну, к чему это вы! - смущенно пробормотала она и несколько раз метнула на Бульбезова удивленным лукавым глазком. - Садитесь, пожалуйста. Простите, здесь все разбросано. Масса работы. Подождите, я сейчас свет зажгу.
Бульбезов, совсем уж было наладивший комплимент ("Вы, знаете ли, так прелестны, что вот не утерпел и прибежал"), вдруг насторожился.
- Как это вы изволили выразиться? Что это вы сказали?
- Я? - удивилась Марья Сергеевна. - Я сказала, что сейчас свет зажгу. А что?
И, подойдя к двери, повернула выключатель от верхней лампы. Повернула и, залитая светом, кокетливо подняла голову.
- Виноват, - сухо сказал Бульбезов. - Я думал, что ослышался, но вы снова и, по-видимому, вполне сознательно повторили ту же нелепость.
- Что? - растерялась Марья Сергеевна.
- Вы сказали: "Я зажгу свет". Как можно, хотел бы я знать, зажечь свет? Вы можете зажечь лампу, свечу, наконец, спичку. И тогда будет свет. Но как вы будете зажигать свет? Поднесете к огню зажженную спичку, что ли? Ха-ха! Нет, это мне нравится! Зажечь свет!
- Ну чего вы привязались? - обиженно надув губы, проворчала Марья Сергеевна. - Все так говорят, и никто никогда не удивлялся.
Бульбезов от негодования встал во весь рост и выпрямился. И, выпрямившись, оказался на уровне прикрепленного над умывальником зеркала, в котором и отразилось его пламенеющее негодованием лицо.
На секунду он приостановился, заинтересованный этой великолепной картиной. Посмотрел прямо, посмотрел, скосив глаза, в профиль, вдохновился и воскликнул:
- "Все говорят"! Какой ужас слышать такую фразу. Или вы действительно считаете осмысленным все, что вы все делаете? Это поражает меня. Скажу больше - это оскорбляет меня. Вы, которую я выбрал и отметил, оказываетесь тесно спаянной со "всеми"! Спасибо. Очень умно то, что вы все делаете! Вы теперь навострили лыжи на стратосферу. Вам, изволите ли видеть, нужны какие-то собачьи измерения на высоте ста километров. А тут-то вы, на земле, на своей собственной земле, - все измерили? Что вы знаете хотя бы об электричестве? Затвердили, как попугай, "анод и катод, а посередине искра". А знаете вы, что такое катод?
- Да отвяжитесь вы от меня! - визгнула Марья Сергеевна. - Когда я к вам с катодом лезла? Никаких я и не знаю и знать не хочу.
- Вы и вам подобные, - гремел Бульбезов, - стремятся на Луну и на Марс. А изучили вы среднее течение Амазонки? Изучили вы Центральную Африку с ее непроходимыми дебрями?
- Да на что мне эти дебри? Жила без дебрей и проживу, - кричала в ответ Марья Сергеевна.
- Умеете вы вылечивать туберкулез? Нашли вы бациллу рака? - не слушая ее, неистовствовал Бульбезов. - Вам нужна стратосфера? Шиш вы получите от вашей стратосферы, свиньи собачьи, неучи!
- Нахал! Скандалист! - надрывалась Марья Сергеевна. - Вон отсюда! Вон! Сейчас консьержку кликну...
- И уйду. И жалею, что пришел. Тля!