Страница:
Началось дело, как и пожар Москвы, с малого: пришел в одну из редакций собственный ее сотрудник по хронологической части и сказал:
- На четвертое декабря: в 1857 году - рескрипт об улучшении быта крепостных крестьян. В 1885 году - первая рецензия Антона Омнибусова.
И прибавил:
- Вот, господа, Омнибусов уже двадцать пять лет пишет, а похвал себе не слышит.
Присутствовавшие тут же молодые сотрудники газеты зевнули и сказали легкомысленно:
- Хоть бы какой-нибудь болван юбилей ему устроил, - повеселились бы, а то такая скучища!
Болван нашелся тут же, в соседней комнате, высунул голову в дверь и сказал:
- Что вы говорите? Омнибусов уже двадцать пять лет пишет? Нужно непременно это отметить. Приходил вчера, бедняга, ко мне, плакался. Никто не печатает, в доме ни гроша. Справим ему юбилей, сделаем доброе дело, - напомним о нем.
Сотрудники оживились, только один немножко смутился:
- Совестно как-то... уж больно бездарен!
Но другие отстояли позицию.
- Никто же и не говорит, что он талантлив, но какую бы человек ни делал ерунду, раз он ее делает в продолжение двадцати пяти лет, - он имеет полное право требовать от близких людей поздравления. Словом, я все беру на себя.
Для юбилея Антона Омнибусова наняли залу в кухмистерской, разослали билеты - по три рубля с вином, пустили заметку в газетах, сочинили десять экспромтов и только накануне спохватились, что не дали знать о торжестве самому юбиляру. Отрядили сотрудника. Тот вернулся в полном отчаянии. Антона Омнибусова он застал в состоянии нетрезвом и до такой степени гордом, что ни о каком юбилее он и слышать не хотел.
- А за одно это ваше намерение перед всеми меня болванить требую с вас четвертной билет за бесчестье, и благодарите Бога, что дешево отделались!
Все растерялись. Отрядили редакционного поэта Валентина Астартова для вразумления и убеждения. Дали на расходы сорок рублей, стали ждать и молиться.
Астартов вернулся с просветленным лицом и принес три рубля сдачи. Юбиляр, прослушав посвященные ему триолеты, протрезвился, выспался и пошел на все.
Теперь оставалось только уговорить его сходить в баню, остричь волосы, взять для него напрокат сюртук, разыскать братца, проживающего в Царском Селе, и привезти сына-гимназиста из Гатчины, потому что юбиляр, не окруженный родным семейством, не производит надлежаще умилительного впечатления.
Секретарь редакции был, положим, против семейства, но и то только потому, что уже приготовил экспромт, в котором восклицал:
"Взгляните, господа, на эту одинокую фигуру, похожую на дуб!"
Но что же делать, - всем не угодишь!
На другой день толпа друзей-читателей и почитателей в приятном возбуждении ожидала появления юбиляра. Беседа велась отдельными группами и все в самых теплых тонах.
- Интересно знать, - говорил почтенной наружности господин, очевидно, близко знавший юбиляра, - удалось ли его уговорить сходить в баню? Я даже по этому поводу с Михаилом Ильичом пари держал.
- А он кого же лечил? - спрашивала в другой группе молодая почитательница таланта.
- Он не лечил, а писал. Он писатель, - объясняли ей.
- Ну, вот! А Соня спорила, что будто мы на докторский юбилей едем!
- Этот самый Омнибусов, - с чувством говорил кто-то в третьей группе, - еще с девятьсот четвертого года мне три рубля за жилетку должен. Я на них шил. Может, сегодня отдадут.
Какой-то молодой человек, юркнувший на минутку в комнату, где был накрыт стол, сказал вполголоса своему приятелю:
- Свежая икра, действительно, есть. Стоит на краю, около ветчины. Прямо туда и пойдем, а то живо слопают.
Проходивший мимо бородач прислушался, улыбнулся загадочно и пошел шептаться с двумя репортерами и пришедшими с ними почитателями таланта.
- Идет! Идет! - закричал вдруг распорядитель, пробежал вдоль комнаты с исступленным лицом и, быстро повернувшись на каблуках лицом к двери, бешено зааплодировал.
Все поняли, что это - сигнал, и зааплодировали тоже.
В дверях показалась сконфуженная фигура юбиляра. Он криво улыбался, еще кривее кланялся, растерянно оглядывался и совсем не знал, что ему делать. Хотел было пожать руку стоявшему с краю секретарю редакции, но тот руки ему не подал, так как иначе ему нечем было бы хлопать.
- Браво! Браво! Браво!
- Боже мой! Да его узнать нельзя! - восклицал кто-то в заднем ряду. - Вот что значит человек вымылся!
Юбиляр продвинулся немножко вперед, и тогда показалась за ним другая, чрезвычайно похожая на него фигура, только очень маленького роста, но зато в таком длинном сюртуке, что карманы его приходились под коленками.
Так судьба, урезав человека в одном, вознаграждает его в другом.
По радостно осклабленному лицу фигуры все сразу догадались, что это и есть братец юбиляра.
За братца прятался гимназист со свежевыдранными ушами.
А публика все хлопала да хлопала, пока распорядитель не сорвался вдруг с места. Он подхватил юбиляра под руку и повел к столу.
Тогда публика хлынула к столу, давя друг друга, и все ломились к одному концу.
- Я говорил: опоздаете, - шипел кто-то. - Смотрите, уже пустая жестянка. Безобразие!
Наконец, уселись.
Сконфуженный юбиляр только что поднес ко рту первый бутерброд, придерживая на нем дрожащим пальцем кусочек селедки и думая только о том, чтобы не закапать чужой сюртук, как вдруг кто-то крикнул визгливым голосом, так громко и неестественно, что бутерброд, перевернувшись селедкой вниз, шлепнулся прямо на юбилярово колено:
Минуло четверть века,
Когда, исполнен сил,
Антон, ты человека
В себе вдруг пробудил!
Это начал свой тост редакционный поэт Валентин Астартов.
- Встаньте! Встаньте! - шепнул Омнибусову распорядитель.
Омнибусов встал и стоял, длинный и унылый, вытирая украдкой о скатерть селедочное пятно на своем сюртуке.
"Вот кончит, тогда подзакушу немножко, - подбодрял он себя".
Но не успел поэт опуститься на место и утереть свой влажный от вдохновения лоб, как вскочил сам распорядитель и полчаса подряд уверял всех, что юбиляр был честным человеком.
А юбиляр стоял и думал, оставят ему рыбы или так все и съедят.
Распорядителя сменил помощник редактора, смененный, в свою очередь, уже за жареной курицей, одним из почитателей таланта, вероятно, врачом, потому что он все время вместо "юбиляр" говорил "пациент".
Потом поднялась в конце стола какая-то темная и очень пьяная личность, которая вообразила почему-то, что присутствует на похоронах, и, глотая слезы, выкрикивала:
- Дор-рогой покойник! Научи нас загробной жизни! Мы пла-чем! Неужели тебе наплевать?!
Личность стали успокаивать, но за ее честь вступилась другая личность, а чей-то голос предложил вывести всю компанию "под ручки, да на мороз".
А юбиляр все стоял и слушал.
Курицу съели всю, как съели рыбу. На что теперь надеяться? На кусок сыра? Двадцать пять лет человек работал...
Он тяжело вздыхал, и только пролетевшая мимо вилка несколько развлекла его, задев слегка за ухо.
- Если бы я был пьян, - думал он, - я бы все это мог, а так я не могу... Уйти, что ли?
Он подвинулся ближе к стене и стал боком пробираться к двери.
Его ухода не заметили, потому что как раз в это время, не желая уступать друг другу очереди, говорили два оратора зараз.
- Этот честный труженик успевал в то же время быть и отцом семейства! - кричал один оратор.
- Выявляя сущность дерзновения, он влек нас к безднам аморального "я", - надрывался другой.
- И как сейчас вижу я твою располагающую фигуру! - вставил пьяный похоронщик.
Омнибусов оделся и стал шарить на вешалке, отыскивая свой шарф.
- Вам чего, господин хороший? - вдруг выскочил откуда-то швейцар. - Вы кто такой будете?
- Я... Я юбиляр... - пробормотал Омнибусов, сам себе не веря. - Не кричите, ради бога, а то они услышат...
- Ага! Услышат? Я тебе, милый мой, не потатчик! Вчера шубу слямзили, на прошлой неделе шапку из-под носу уперли, такие же вот юбиляры, как и ты. Микита! Бери юбиляра под левое крыло. В участке разберут. Я до тебя, милый мой, давно добираюсь. И как он только парадную дверь открыл, что и не щелкнула? Ловкачи - мазурия!
Омнибусов ехал на извозчике в горячих объятиях дворника и тихо улыбался.
Мог ли он думать, что весь этот ужас может так скоро, так хорошо и, главное, так просто кончиться!
У Зоиньки Мильгау еще в институте обнаружился большой талант к литературе.
Однажды она такими яркими красками описала в немецком переложении страдания Орлеанской девы, что учитель от волнения напился и не мог на другой день прийти в класс.
Затем последовал новый триумф, укрепивший за Зоинькой навсегда славу лучшей институтской поэтессы. Чести этой добилась она, написав пышное стихотворение на приезд попечителя, начинавшееся словами:
Вот, наконец, пробил наш час,
И мы увидели ваш облик среди нас...
Когда Зоинька окончила институт, мать спросила у нее:
- Что же мы теперь будем делать? Молодая девушка должна совершенствоваться или в музыке, или в рисовании.
Зоинька посмотрела на мать с удивлением и отвечала просто:
- Зачем же мне рисовать, когда я писательница.
И в тот же день села за роман.
Писала она целый месяц очень прилежно, но вышел все-таки не роман, а рассказ, чему она сама немало удивилась.
Тема была самая оригинальная: одна молодая девушка влюбилась в одного молодого человека и вышла за него замуж. Называлась эта штука "Иероглифы Сфинкса".
Молодая девушка вышла замуж приблизительно на десятой странице листа писчей бумаги обыкновенного формата, а что делать с ней дальше, Зоинька положительно не знала. Думала три дня и приписала эпилог:
"С течением времени у Элизы родилось двое детей, и она, по-видимому, была счастлива".
Зоинька подумала еще дня два, потом переписала все начисто и понесла в редакцию.
Редактор оказался человеком малообразованным. В разговоре выяснилось, что он никогда даже и не слыхал о Зоиньком стихотворении о приезде попечителя. Рукопись, однако, взял и просил прийти за ответом через две недели.
Зоинька покраснела, побледнела, сделала реверанс и вернулась через две недели.
Редактор посмотрел на нее сконфуженно и сказал:
- Н-да, госпожа Мильгау!
Потом пошел в другую комнату и вынес Зоинькину рукопись. Рукопись стала грязная, углы ее за-крутились в разные стороны, как уши у бойкой борзой собаки и вообще она имела печальный и опозоренный вид.
Редактор протянул Зоиньке рукопись.
- Вот-с.
Но Зоинька не понимала, в чем дело.
- Ваша вещица не подходит для нашего органа. Вот, изволите видеть...
Он развернул рукопись.
- Вот, например, в начале... ммм... "...солнце золотило верхушки деревьев"... ммм... Видите ли, милая барышня, газета наша идейная. Мы в настоящее время отстаиваем права якутских женщин на сель-ских сходах, так что в солнце в настоящее время буквально никакой надобности не имеем. Так-с!
Но Зоинька все не уходила и смотрела на него с такой беззащитной доверчивостью, что у редактора стало горько во рту.
- Тем не менее у вас, конечно, есть дарование, - прибавил он, с интересом рассматривая собственный башмак. - Я даже хочу вам посоветовать сделать некоторые изменения в вашем рассказе, которые несомненно послужат ему на пользу. Иногда от какого-нибудь пустяка зависит вся будущность произведения. Так, например, ваш рассказ буквально просится, чтобы ему придали драматическую форму. Понимаете? Форму диалога. У вас, вообще, блестящий диалог. Вот тут, например, ммм... "до свиданья, сказала она" и так далее. Вот вам мой совет. Переделайте вашу вещицу в драму. И не торопитесь, а подумайте серьезно, художественно. Поработайте.
Зоинька пошла домой, купила для вдохновенья плитку шоколада и села работать.
Через две недели она уже сидела перед редактором, а тот утирал лоб и говорил заикаясь:
- Нап-прасно вы так торопились. Если писать медленно и хорошо обдумывать, то произведение выходит лучше, чем когда не об-бдумывают и пишут скоро. Зайдите через месяц за ответом.
Когда Зоинька ушла, он тяжело вздохнул и подумал:
- А вдруг она за этот месяц выйдет замуж, или уедет куда-нибудь, или просто бросит всю эту дрянь. Ведь бывают же чудеса! Ведь бывает же счастье!
Но счастье бывает редко, а чудес и совсем не бывает, и Зоинька через месяц пришла за ответом.
Увидев ее, редактор покачнулся, но тотчас взял себя в руки.
- Ваша вещица? Н-да, прелестная вещь. Только знаете что - я должен дать вам один блестящий совет. Вот что, милая барышня, переложите вы ее, не медля ни минуты, на музыку. А?
Зоинька обиженно повела губами.
- Зачем на музыку? Я не понимаю!
- Как не понимаете! Переложите на музыку, так ведь у вас из нее, чудак вы эдакий, опера выйдет! Подумайте только - опера! Потом сами благодарить придете. Поищите хорошего композитора...
- Нет, я не хочу оперы! - сказала Зоинька решительно. Я писательница... а вы вдруг оперу. Я не хочу!
- Голубчик мой! Ну вы прямо сами себе враг. Вы только представьте себе... вдруг вашу вещь запоют! Нет, я вас прямо отказываюсь понимать.
Зоинька сделала козлиное лицо и отвечала настойчиво:
- Нет и нет. Не желаю. Раз вы мне сами заказали переделать мою вещь в драму, так вы теперь должны ее напечатать, потому что я приноравливала ее на наш вкус.
- Да я и не спорю! Вещица очаровательная! Но вы меня не поняли. Я, собственно говоря, советовал переделать ее для театра, а не для печати.
- Ну, так и отдайте ее в театр! - улыбнулась Зоинька его бестолковости.
- Ммм-да, но видите ли, современный театр требует особого репертуара. "Гамлет" уже написан. Другого не нужно. А вот хороший фарс нашему театру очень нужен. Если бы вы могли...
- Иными словами - вы хотите, чтобы я переделала "Иероглифы Сфинкса" в фарс? Так бы и говорили.
Она кивнула ему головой, взяла рукопись и с достоинством вышла.
Редактор долго смотрел ей вслед и чесал карандашом в бороде.
- Ну, слава богу! Больше не вернется. Но жаль все-таки, что она так обиделась. Только бы не покончила с собой.
- Милая барышня, - говорил он через месяц, смотря на Зоиньку кроткими голубыми глазами. - Милая барышня. Вы напрасно взялись за это дело! Я прочел ваш фарс и, конечно, остался по-прежнему поклонником вашего таланта. Но, к сожалению, должен вам сказать, что такие тонкие и изящные фарсы не могут иметь успеха у нашей грубой публики. Поэтому театры берут только очень, как бы вам сказать, очень неприличные фарсы, а ваша вещь, простите, совсем не пикантна.
- Вам нужно неприличное? - деловито осведомилась Зоинька и, вернувшись домой, спросила у матери:
- Maman, что считается самым неприличным?
Maman подумала и сказала, что, по ее мнению, неприличнее всего на свете голые люди.
Зоинька поскрипела минут десять пером и на другой же день гордо протянула свою рукопись ошеломленному редактору.
- Вы хотели неприличного? Вот! Я переделала.
- Да где же? - законфузился редактор. - Я не вижу... кажется, все, как было...
- Как где? Вот здесь - в действующих лицах.
Редактор перевернул страницу и прочел:
"Действующие лица: Иван Петрович Жукин, мировой судья, 53 лет - голый.
Анна Петровна Бек, помещица, благотворительница, 48 лет - голая.
Кусков, земский врач - голый.
Рыкова, фельдшерица, влюбленная в Жукина, 20 лет - голая.
Становой пристав - голый.
Глаша, горничная - голая.
Чернов, Петр Гаврилыч, профессор, 65 лет - голый".
- Теперь у вас нет предлога отвергать мое произведение, - язвительно торжествовала Зоинька. - Мне кажется, что уж это достаточно неприлично!
Когда я пришла к Сундуковым, они торопились на вокзал провожать кого-то, но меня отпустить ни за что не согласились.
- Ровно через час; а то и того меньше, мы будем дома. Посидите пока с детками, - вы такая редкая гостья, что потом опять три года не дозовешься. Посидите с детками! Кокося! Тотося! Тюля! Идите сюда! Займите тетю.
Пришли Кокося, Тотося и Тюля.
Кокося - чистенький мальчик с проборчиком на голове, в крахмальном воротничке.
Тотося - чистенькая девочка с косичкой в перед-ничке.
Тюля - толстый пузырь, соединивший крахмальный воротничок и передничек.
Поздоровались чинно, усадили меня в гостиной на диван и стали занимать.
- У нас папа фрейлейн прогнал, - сказал Кокося.
- Прогнал фрейлейн, - сказала Тотося.
Толстый Тюля вздохнул и прошептал:
- Плогнал!
- Она была ужасная дурища! - любезно пояснил Кокося.
- Дурища была! - поддержала Тотося.
- Дулища! - вздохнул толстый.
А папа купил лианозовские акции! - продолжал занимать Кокося. - Как вы полагаете, они не упадут?
- А я почем знаю!
- Ну да, у вас, верно, нет лианозовских акций, так вам все равно. А я ужасно боюсь.
- Боюсь! - вздохнул Тюля и поежился.
- Чего же вы так боитесь?
- Ну, как же вы не понимаете? Ведь мы прямые наследники. Умри папа сегодня - все будет наше, а как лианозовские упадут, - тогда будет, пожалуй, не густо!
- Тогда не густо! - повторила Тотося.
- Да уж не густо! - прошептал Тюля.
- Милые детки, бросьте печальные мысли, - сказала я. Папа ваш молод и здоров, и ничего с ним не случится. Давайте веселиться. Теперь святки. Любите вы страшные сказки?
- Да мы не знаем, - какие такие страшные?
- Не знаете, ну, так я вам расскажу. Хотите?
- Хочу!
- Хочу!
- Хацу!
- Ну-с, так вот слушайте: в некотором царстве, да не в нашем государстве, жила-была царевна, красавица-раскрасавица. Ручки у нее были сахарные, глазки васильковые, а волоски медовые.
- Француженка? - деловито осведомился Кокося.
- Гм... пожалуй, что не без того. Ну-с, жила царевна, жила, вдруг смотрит: волк идет...
Тут я остановилась, потому что сама немножко испугалась.
- Ну-с, идет этот волк и говорит ей человеческим голосом: "Царевна, а царевна, я тебя съем!"
Испугалась царевна, упала волку в ноги, лежит, землю грызет.
- Отпусти ты меня, волк, на волю.
- Нет, - говорит, - не пущу!
Тут я снова остановилась, вспомнила про толстого Тюлю, - еще перепугается, захворает.
- Тюля! Тебе не очень страшно?
- Мне-то? А ни капельки.
Кокося и Тотося усмехнулись презрительно.
- Мы, знаете ли, волков не боимся.
Я сконфузилась.
- Ну, хорошо, так я вам другую расскажу. Только, чур, потом по ночам не пугаться. Ну, слушайте! Жила-была на свете старая царица, и пошла эта царица в лес погулять. Идет-идет, идет-идет, идет-идет, вдруг, откуда ни возьмись, выходит горбатая старушонка. Подходит старушонка к царице и говорит ей человечьим голосом:
- Здравствуй, матушка!
Отдала царица старушонке поклон.
- Кто же ты, - говорит, - бабушка, что по лесу ходишь да человечьим голосом разговариваешь?
А старушонка вдруг как засмеется, зубы у нее так и скрипнули.
- А я, - говорит, - матушка, та самая, которую никто не знает, а всякий встречает. - Я, - говорит, - матушка, твоя Смерть!
Я перевела дух, потому что горло у меня от страха стянуло.
Взглянула на детей. Сидят, не шевелятся. Только Тотося вдруг придвинулась ко мне поближе (ага, у девочки-то, небось, нервы потоньше, чем у этих идиотских парней) и спросила что-то.
- Что ты говоришь?
- Я спрашиваю, сколько ваша муфта стоит?
- А? Что? Не знаю... не помню... Вам, верно, эта сказка не нравится? Тюля, ты, может быть, очень испугался? Отчего ты молчишь?
- Чего испугался? Я старухов не боюсь.
Я приуныла. Что бы такое выдумать, чтобы их немножко проняло?
- Да вы, может быть, не хотите сказки слушать?
- Нет, очень хотим, пожалуйста, расскажите, только что-нибудь страшное!
- Ну, хорошо, уж так и быть. Только, может быть, нехорошо Тюлю пугать, он еще совсем маленький.
- Нет, ничего, пожалуйста, расскажите.
- Ну-с, так вот! Жил-был на свете старый граф. И такой этот граф был злой, что к старости у него даже выросли рога.
Тотося подтолкнула Кокосю, и оба, закрыв рот ладонью, хихикнули.
- Чего это вы? Ну-с, так вот выросли у него рога, а когда вывалились от старости зубы, то на место них прорезались кабаньи клыки. Ну, вот жил он, жил, рогами мотал, клыками щелкал, и пришло ему, наконец, время помирать. Вырыл он себе сам большую могилу, да не простую, а с подземным ходом, и вел этот подземный ход из могилы прямо в главную залу, под графский трон. А детям своим сказал, чтоб не смели без него никаких дел решать и чтоб после его похорон три дня ждали. А потом - говорит, - увидите, что будет.
А как стал граф помирать, позвал к себе двух своих сыновей и велел старшему у меньшого через три дня сердце вырезать и положить это сердце в стеклянный кувшин. А потом, - говорит, - увидите, что будет.
Тут я до того сама перепугалась, что мне даже холодно стало. Глупо! Насочиняла тут всякие страхи, а потом через темную комнату пройти не решусь.
- Дети, вы что? Может быть... не надо больше?
- Это у вас настоящая цепочка? - спросил Кокося.
- А где же проба? - спросила Тотося.
Но что это с Тюлей? Он глаза закрыл! Ему положительно дурно от страха!
- Дети! Смотрите! Тюля! Тюля!
- Да это он заснул. Открой же глаза, так невежливо.
- Знаете, милые детки, мне, очевидно, не дождаться вашей мамы. Уже поздно, темнеет, а впотьмах мне, пожалуй, будет страшновато идти после... после всего. Но на прощанье я вам расскажу еще одну сказочку, коротенькую, но очень страшную.
Вот слушайте:
- Жили-были на свете лианозовские акции. Жили, жили, жили, жили, жили, жили, да вдруг... и упали!
Ай! Что с вами?
Господи! Что же это с ними!
Кокося дрожит как осиновый лист. Рот перекосило... Паралич, что ли?
Тотося вся белая, глаза широко открыла, хочет что-то сказать и не может, только в ужасе отталкивает руками какой-то страшный призрак.
И вдруг отчаянный вопль Тюли:
- Ай! Боюсь! Боюсь! Ай, довольно! Страшно! Боюсь! Боюсь!
Что-то стукнуло. Это Тотося упала без чувств на ковер.
Было уже пять часов утра, когда Александр Иванович Фокин, судебный следователь города Несладска, прибежал из клуба домой и как был, не снимая пальто, калош и шапки, влетел в спальню жены.
Жена Фокина не спала, держала газету вверх ногами, щурилась на мигающую свечку, и в глазах ее было что-то вдохновенное: она придумывала, как именно изругать мужа, когда тот вернется.
Вариантов приходило в голову несколько. Можно было бы начать так:
- Свинья ты, свинья! Ну, скажи хоть раз в жизни откровенно и честно, разве ты не свинья?
Но недурно и так:
- Посмотри, сделай милость, в зеркало на свою рожу. Ну, на кого ты похож?
Потом подождать реплики.
Он, конечно, ответит:
- Ни на кого я не похож, и оставь меня в покое.
Тогда можно будет сказать:
- Ага! Теперь покоя захотел! А отчего ты не хотел покоя, когда тебя в клуб понесло?
Лиха беда начало, а там уж все пойдет гладко. Только как бы так получше начать?
Когда муки ее творчества неожиданно были прерваны вторжением мужа, она совсем растерялась. Вот уже три года, т. е. с тех пор, как он поклялся своей головой, счастьем жены и будущностью детей, что нога его не будет в клубе, он возвращался оттуда всегда тихонько, по черному ходу и пробирался на цыпочках к себе в кабинет.
- Что с тобой? - вскрикнула она, глядя на его веселое, оживленное, почти восторженное лицо.
И в душе ее вспыхнули тревожно и радостно разом две мысли. Одна: "Неужели сорок тысяч выиграл?" И другая: "Все равно завтра все продует!"
Но муж ничего не ответил, сел рядом на кровать и заговорил медленно и торжественно:
- Слушай внимательно! Начну все по порядку. Сегодня, вечером, ты сказала: "Что это калитка как хлопает? Верно, забыли запереть". А я ответил, что запру сам. Ну-с, вышел я на улицу, запер калитку и совершенно неожиданно пошел в клуб.
- Какое свинство! - всколыхнулась жена.
Но он остановил ее:
- Постой, постой! Я знаю, что я подлец и все такое, но сейчас не в этом дело. Слушай дальше: есть у нас в городе некий акцизный Гугенберг, изящный брюнет.
- Ах ты господи! Ну, что я не знаю его, что ли? Пять лет знакомы. Говори скорее, - что за манера тянуть!
Но Фокину так вкусно было рассказывать, что хотелось потянуть дольше.
- Ну-с, так вот этот самый Гугенберг играл в карты. Играл и, надо тебе заметить, весь вечер выигрывал. Вдруг лесничий Пазухин встает, вынимает бумажник и говорит:
- Вам, Илья Лукич, плачу, и вам, Семен Иваныч, плачу, и Федору Павлычу плачу, а этому господину я не плачу потому, что он пе-ре-дер-гивает. А? Каково? Это про Гугенберга.
- Да что ты!
- Понимаешь? - торжествовал следователь. - Пе-ре-дер-гивает! Ну, Гугенберг, конечно, вскочил, конечно, весь бледный, все, конечно, "ах", "ах". Но, однако, Гугенберг нашелся и говорит:
- Милостивый государь, если бы вы носили мундир, я бы сорвал с вас эполеты, а так что я с вами могу поделать?
- А как же это так передергивают? - спросила жена, пожимаясь от радостного волнения.
- Это, видишь ли, собственно говоря, очень просто. Гм... Вот он, например, сдает, да возьмет и подсмотрит. То есть нет, не так. Постой, не сбивай. Вот как он делает: он тасует карты и старается, чтобы положить туза так, чтобы при сдаче он к нему попал. Поняла?
- Да как же это он может так рассчитать?
- Ну, милая моя, на то он и шулер! Впрочем, это очень просто, не знаю, чего ты тут не понимаешь. Нет ли у нас карт?
- У няньки есть колода.
- Ну, пойди тащи скорее сюда, я тебе покажу.
Жена принесла пухлую, грязную колоду карт, с серыми обмякшими углами.
- Какая гадость!
- Ничего не гадость, это Ленька обсосал.
- На четвертое декабря: в 1857 году - рескрипт об улучшении быта крепостных крестьян. В 1885 году - первая рецензия Антона Омнибусова.
И прибавил:
- Вот, господа, Омнибусов уже двадцать пять лет пишет, а похвал себе не слышит.
Присутствовавшие тут же молодые сотрудники газеты зевнули и сказали легкомысленно:
- Хоть бы какой-нибудь болван юбилей ему устроил, - повеселились бы, а то такая скучища!
Болван нашелся тут же, в соседней комнате, высунул голову в дверь и сказал:
- Что вы говорите? Омнибусов уже двадцать пять лет пишет? Нужно непременно это отметить. Приходил вчера, бедняга, ко мне, плакался. Никто не печатает, в доме ни гроша. Справим ему юбилей, сделаем доброе дело, - напомним о нем.
Сотрудники оживились, только один немножко смутился:
- Совестно как-то... уж больно бездарен!
Но другие отстояли позицию.
- Никто же и не говорит, что он талантлив, но какую бы человек ни делал ерунду, раз он ее делает в продолжение двадцати пяти лет, - он имеет полное право требовать от близких людей поздравления. Словом, я все беру на себя.
Для юбилея Антона Омнибусова наняли залу в кухмистерской, разослали билеты - по три рубля с вином, пустили заметку в газетах, сочинили десять экспромтов и только накануне спохватились, что не дали знать о торжестве самому юбиляру. Отрядили сотрудника. Тот вернулся в полном отчаянии. Антона Омнибусова он застал в состоянии нетрезвом и до такой степени гордом, что ни о каком юбилее он и слышать не хотел.
- А за одно это ваше намерение перед всеми меня болванить требую с вас четвертной билет за бесчестье, и благодарите Бога, что дешево отделались!
Все растерялись. Отрядили редакционного поэта Валентина Астартова для вразумления и убеждения. Дали на расходы сорок рублей, стали ждать и молиться.
Астартов вернулся с просветленным лицом и принес три рубля сдачи. Юбиляр, прослушав посвященные ему триолеты, протрезвился, выспался и пошел на все.
Теперь оставалось только уговорить его сходить в баню, остричь волосы, взять для него напрокат сюртук, разыскать братца, проживающего в Царском Селе, и привезти сына-гимназиста из Гатчины, потому что юбиляр, не окруженный родным семейством, не производит надлежаще умилительного впечатления.
Секретарь редакции был, положим, против семейства, но и то только потому, что уже приготовил экспромт, в котором восклицал:
"Взгляните, господа, на эту одинокую фигуру, похожую на дуб!"
Но что же делать, - всем не угодишь!
На другой день толпа друзей-читателей и почитателей в приятном возбуждении ожидала появления юбиляра. Беседа велась отдельными группами и все в самых теплых тонах.
- Интересно знать, - говорил почтенной наружности господин, очевидно, близко знавший юбиляра, - удалось ли его уговорить сходить в баню? Я даже по этому поводу с Михаилом Ильичом пари держал.
- А он кого же лечил? - спрашивала в другой группе молодая почитательница таланта.
- Он не лечил, а писал. Он писатель, - объясняли ей.
- Ну, вот! А Соня спорила, что будто мы на докторский юбилей едем!
- Этот самый Омнибусов, - с чувством говорил кто-то в третьей группе, - еще с девятьсот четвертого года мне три рубля за жилетку должен. Я на них шил. Может, сегодня отдадут.
Какой-то молодой человек, юркнувший на минутку в комнату, где был накрыт стол, сказал вполголоса своему приятелю:
- Свежая икра, действительно, есть. Стоит на краю, около ветчины. Прямо туда и пойдем, а то живо слопают.
Проходивший мимо бородач прислушался, улыбнулся загадочно и пошел шептаться с двумя репортерами и пришедшими с ними почитателями таланта.
- Идет! Идет! - закричал вдруг распорядитель, пробежал вдоль комнаты с исступленным лицом и, быстро повернувшись на каблуках лицом к двери, бешено зааплодировал.
Все поняли, что это - сигнал, и зааплодировали тоже.
В дверях показалась сконфуженная фигура юбиляра. Он криво улыбался, еще кривее кланялся, растерянно оглядывался и совсем не знал, что ему делать. Хотел было пожать руку стоявшему с краю секретарю редакции, но тот руки ему не подал, так как иначе ему нечем было бы хлопать.
- Браво! Браво! Браво!
- Боже мой! Да его узнать нельзя! - восклицал кто-то в заднем ряду. - Вот что значит человек вымылся!
Юбиляр продвинулся немножко вперед, и тогда показалась за ним другая, чрезвычайно похожая на него фигура, только очень маленького роста, но зато в таком длинном сюртуке, что карманы его приходились под коленками.
Так судьба, урезав человека в одном, вознаграждает его в другом.
По радостно осклабленному лицу фигуры все сразу догадались, что это и есть братец юбиляра.
За братца прятался гимназист со свежевыдранными ушами.
А публика все хлопала да хлопала, пока распорядитель не сорвался вдруг с места. Он подхватил юбиляра под руку и повел к столу.
Тогда публика хлынула к столу, давя друг друга, и все ломились к одному концу.
- Я говорил: опоздаете, - шипел кто-то. - Смотрите, уже пустая жестянка. Безобразие!
Наконец, уселись.
Сконфуженный юбиляр только что поднес ко рту первый бутерброд, придерживая на нем дрожащим пальцем кусочек селедки и думая только о том, чтобы не закапать чужой сюртук, как вдруг кто-то крикнул визгливым голосом, так громко и неестественно, что бутерброд, перевернувшись селедкой вниз, шлепнулся прямо на юбилярово колено:
Минуло четверть века,
Когда, исполнен сил,
Антон, ты человека
В себе вдруг пробудил!
Это начал свой тост редакционный поэт Валентин Астартов.
- Встаньте! Встаньте! - шепнул Омнибусову распорядитель.
Омнибусов встал и стоял, длинный и унылый, вытирая украдкой о скатерть селедочное пятно на своем сюртуке.
"Вот кончит, тогда подзакушу немножко, - подбодрял он себя".
Но не успел поэт опуститься на место и утереть свой влажный от вдохновения лоб, как вскочил сам распорядитель и полчаса подряд уверял всех, что юбиляр был честным человеком.
А юбиляр стоял и думал, оставят ему рыбы или так все и съедят.
Распорядителя сменил помощник редактора, смененный, в свою очередь, уже за жареной курицей, одним из почитателей таланта, вероятно, врачом, потому что он все время вместо "юбиляр" говорил "пациент".
Потом поднялась в конце стола какая-то темная и очень пьяная личность, которая вообразила почему-то, что присутствует на похоронах, и, глотая слезы, выкрикивала:
- Дор-рогой покойник! Научи нас загробной жизни! Мы пла-чем! Неужели тебе наплевать?!
Личность стали успокаивать, но за ее честь вступилась другая личность, а чей-то голос предложил вывести всю компанию "под ручки, да на мороз".
А юбиляр все стоял и слушал.
Курицу съели всю, как съели рыбу. На что теперь надеяться? На кусок сыра? Двадцать пять лет человек работал...
Он тяжело вздыхал, и только пролетевшая мимо вилка несколько развлекла его, задев слегка за ухо.
- Если бы я был пьян, - думал он, - я бы все это мог, а так я не могу... Уйти, что ли?
Он подвинулся ближе к стене и стал боком пробираться к двери.
Его ухода не заметили, потому что как раз в это время, не желая уступать друг другу очереди, говорили два оратора зараз.
- Этот честный труженик успевал в то же время быть и отцом семейства! - кричал один оратор.
- Выявляя сущность дерзновения, он влек нас к безднам аморального "я", - надрывался другой.
- И как сейчас вижу я твою располагающую фигуру! - вставил пьяный похоронщик.
Омнибусов оделся и стал шарить на вешалке, отыскивая свой шарф.
- Вам чего, господин хороший? - вдруг выскочил откуда-то швейцар. - Вы кто такой будете?
- Я... Я юбиляр... - пробормотал Омнибусов, сам себе не веря. - Не кричите, ради бога, а то они услышат...
- Ага! Услышат? Я тебе, милый мой, не потатчик! Вчера шубу слямзили, на прошлой неделе шапку из-под носу уперли, такие же вот юбиляры, как и ты. Микита! Бери юбиляра под левое крыло. В участке разберут. Я до тебя, милый мой, давно добираюсь. И как он только парадную дверь открыл, что и не щелкнула? Ловкачи - мазурия!
Омнибусов ехал на извозчике в горячих объятиях дворника и тихо улыбался.
Мог ли он думать, что весь этот ужас может так скоро, так хорошо и, главное, так просто кончиться!
У Зоиньки Мильгау еще в институте обнаружился большой талант к литературе.
Однажды она такими яркими красками описала в немецком переложении страдания Орлеанской девы, что учитель от волнения напился и не мог на другой день прийти в класс.
Затем последовал новый триумф, укрепивший за Зоинькой навсегда славу лучшей институтской поэтессы. Чести этой добилась она, написав пышное стихотворение на приезд попечителя, начинавшееся словами:
Вот, наконец, пробил наш час,
И мы увидели ваш облик среди нас...
Когда Зоинька окончила институт, мать спросила у нее:
- Что же мы теперь будем делать? Молодая девушка должна совершенствоваться или в музыке, или в рисовании.
Зоинька посмотрела на мать с удивлением и отвечала просто:
- Зачем же мне рисовать, когда я писательница.
И в тот же день села за роман.
Писала она целый месяц очень прилежно, но вышел все-таки не роман, а рассказ, чему она сама немало удивилась.
Тема была самая оригинальная: одна молодая девушка влюбилась в одного молодого человека и вышла за него замуж. Называлась эта штука "Иероглифы Сфинкса".
Молодая девушка вышла замуж приблизительно на десятой странице листа писчей бумаги обыкновенного формата, а что делать с ней дальше, Зоинька положительно не знала. Думала три дня и приписала эпилог:
"С течением времени у Элизы родилось двое детей, и она, по-видимому, была счастлива".
Зоинька подумала еще дня два, потом переписала все начисто и понесла в редакцию.
Редактор оказался человеком малообразованным. В разговоре выяснилось, что он никогда даже и не слыхал о Зоиньком стихотворении о приезде попечителя. Рукопись, однако, взял и просил прийти за ответом через две недели.
Зоинька покраснела, побледнела, сделала реверанс и вернулась через две недели.
Редактор посмотрел на нее сконфуженно и сказал:
- Н-да, госпожа Мильгау!
Потом пошел в другую комнату и вынес Зоинькину рукопись. Рукопись стала грязная, углы ее за-крутились в разные стороны, как уши у бойкой борзой собаки и вообще она имела печальный и опозоренный вид.
Редактор протянул Зоиньке рукопись.
- Вот-с.
Но Зоинька не понимала, в чем дело.
- Ваша вещица не подходит для нашего органа. Вот, изволите видеть...
Он развернул рукопись.
- Вот, например, в начале... ммм... "...солнце золотило верхушки деревьев"... ммм... Видите ли, милая барышня, газета наша идейная. Мы в настоящее время отстаиваем права якутских женщин на сель-ских сходах, так что в солнце в настоящее время буквально никакой надобности не имеем. Так-с!
Но Зоинька все не уходила и смотрела на него с такой беззащитной доверчивостью, что у редактора стало горько во рту.
- Тем не менее у вас, конечно, есть дарование, - прибавил он, с интересом рассматривая собственный башмак. - Я даже хочу вам посоветовать сделать некоторые изменения в вашем рассказе, которые несомненно послужат ему на пользу. Иногда от какого-нибудь пустяка зависит вся будущность произведения. Так, например, ваш рассказ буквально просится, чтобы ему придали драматическую форму. Понимаете? Форму диалога. У вас, вообще, блестящий диалог. Вот тут, например, ммм... "до свиданья, сказала она" и так далее. Вот вам мой совет. Переделайте вашу вещицу в драму. И не торопитесь, а подумайте серьезно, художественно. Поработайте.
Зоинька пошла домой, купила для вдохновенья плитку шоколада и села работать.
Через две недели она уже сидела перед редактором, а тот утирал лоб и говорил заикаясь:
- Нап-прасно вы так торопились. Если писать медленно и хорошо обдумывать, то произведение выходит лучше, чем когда не об-бдумывают и пишут скоро. Зайдите через месяц за ответом.
Когда Зоинька ушла, он тяжело вздохнул и подумал:
- А вдруг она за этот месяц выйдет замуж, или уедет куда-нибудь, или просто бросит всю эту дрянь. Ведь бывают же чудеса! Ведь бывает же счастье!
Но счастье бывает редко, а чудес и совсем не бывает, и Зоинька через месяц пришла за ответом.
Увидев ее, редактор покачнулся, но тотчас взял себя в руки.
- Ваша вещица? Н-да, прелестная вещь. Только знаете что - я должен дать вам один блестящий совет. Вот что, милая барышня, переложите вы ее, не медля ни минуты, на музыку. А?
Зоинька обиженно повела губами.
- Зачем на музыку? Я не понимаю!
- Как не понимаете! Переложите на музыку, так ведь у вас из нее, чудак вы эдакий, опера выйдет! Подумайте только - опера! Потом сами благодарить придете. Поищите хорошего композитора...
- Нет, я не хочу оперы! - сказала Зоинька решительно. Я писательница... а вы вдруг оперу. Я не хочу!
- Голубчик мой! Ну вы прямо сами себе враг. Вы только представьте себе... вдруг вашу вещь запоют! Нет, я вас прямо отказываюсь понимать.
Зоинька сделала козлиное лицо и отвечала настойчиво:
- Нет и нет. Не желаю. Раз вы мне сами заказали переделать мою вещь в драму, так вы теперь должны ее напечатать, потому что я приноравливала ее на наш вкус.
- Да я и не спорю! Вещица очаровательная! Но вы меня не поняли. Я, собственно говоря, советовал переделать ее для театра, а не для печати.
- Ну, так и отдайте ее в театр! - улыбнулась Зоинька его бестолковости.
- Ммм-да, но видите ли, современный театр требует особого репертуара. "Гамлет" уже написан. Другого не нужно. А вот хороший фарс нашему театру очень нужен. Если бы вы могли...
- Иными словами - вы хотите, чтобы я переделала "Иероглифы Сфинкса" в фарс? Так бы и говорили.
Она кивнула ему головой, взяла рукопись и с достоинством вышла.
Редактор долго смотрел ей вслед и чесал карандашом в бороде.
- Ну, слава богу! Больше не вернется. Но жаль все-таки, что она так обиделась. Только бы не покончила с собой.
- Милая барышня, - говорил он через месяц, смотря на Зоиньку кроткими голубыми глазами. - Милая барышня. Вы напрасно взялись за это дело! Я прочел ваш фарс и, конечно, остался по-прежнему поклонником вашего таланта. Но, к сожалению, должен вам сказать, что такие тонкие и изящные фарсы не могут иметь успеха у нашей грубой публики. Поэтому театры берут только очень, как бы вам сказать, очень неприличные фарсы, а ваша вещь, простите, совсем не пикантна.
- Вам нужно неприличное? - деловито осведомилась Зоинька и, вернувшись домой, спросила у матери:
- Maman, что считается самым неприличным?
Maman подумала и сказала, что, по ее мнению, неприличнее всего на свете голые люди.
Зоинька поскрипела минут десять пером и на другой же день гордо протянула свою рукопись ошеломленному редактору.
- Вы хотели неприличного? Вот! Я переделала.
- Да где же? - законфузился редактор. - Я не вижу... кажется, все, как было...
- Как где? Вот здесь - в действующих лицах.
Редактор перевернул страницу и прочел:
"Действующие лица: Иван Петрович Жукин, мировой судья, 53 лет - голый.
Анна Петровна Бек, помещица, благотворительница, 48 лет - голая.
Кусков, земский врач - голый.
Рыкова, фельдшерица, влюбленная в Жукина, 20 лет - голая.
Становой пристав - голый.
Глаша, горничная - голая.
Чернов, Петр Гаврилыч, профессор, 65 лет - голый".
- Теперь у вас нет предлога отвергать мое произведение, - язвительно торжествовала Зоинька. - Мне кажется, что уж это достаточно неприлично!
Когда я пришла к Сундуковым, они торопились на вокзал провожать кого-то, но меня отпустить ни за что не согласились.
- Ровно через час; а то и того меньше, мы будем дома. Посидите пока с детками, - вы такая редкая гостья, что потом опять три года не дозовешься. Посидите с детками! Кокося! Тотося! Тюля! Идите сюда! Займите тетю.
Пришли Кокося, Тотося и Тюля.
Кокося - чистенький мальчик с проборчиком на голове, в крахмальном воротничке.
Тотося - чистенькая девочка с косичкой в перед-ничке.
Тюля - толстый пузырь, соединивший крахмальный воротничок и передничек.
Поздоровались чинно, усадили меня в гостиной на диван и стали занимать.
- У нас папа фрейлейн прогнал, - сказал Кокося.
- Прогнал фрейлейн, - сказала Тотося.
Толстый Тюля вздохнул и прошептал:
- Плогнал!
- Она была ужасная дурища! - любезно пояснил Кокося.
- Дурища была! - поддержала Тотося.
- Дулища! - вздохнул толстый.
А папа купил лианозовские акции! - продолжал занимать Кокося. - Как вы полагаете, они не упадут?
- А я почем знаю!
- Ну да, у вас, верно, нет лианозовских акций, так вам все равно. А я ужасно боюсь.
- Боюсь! - вздохнул Тюля и поежился.
- Чего же вы так боитесь?
- Ну, как же вы не понимаете? Ведь мы прямые наследники. Умри папа сегодня - все будет наше, а как лианозовские упадут, - тогда будет, пожалуй, не густо!
- Тогда не густо! - повторила Тотося.
- Да уж не густо! - прошептал Тюля.
- Милые детки, бросьте печальные мысли, - сказала я. Папа ваш молод и здоров, и ничего с ним не случится. Давайте веселиться. Теперь святки. Любите вы страшные сказки?
- Да мы не знаем, - какие такие страшные?
- Не знаете, ну, так я вам расскажу. Хотите?
- Хочу!
- Хочу!
- Хацу!
- Ну-с, так вот слушайте: в некотором царстве, да не в нашем государстве, жила-была царевна, красавица-раскрасавица. Ручки у нее были сахарные, глазки васильковые, а волоски медовые.
- Француженка? - деловито осведомился Кокося.
- Гм... пожалуй, что не без того. Ну-с, жила царевна, жила, вдруг смотрит: волк идет...
Тут я остановилась, потому что сама немножко испугалась.
- Ну-с, идет этот волк и говорит ей человеческим голосом: "Царевна, а царевна, я тебя съем!"
Испугалась царевна, упала волку в ноги, лежит, землю грызет.
- Отпусти ты меня, волк, на волю.
- Нет, - говорит, - не пущу!
Тут я снова остановилась, вспомнила про толстого Тюлю, - еще перепугается, захворает.
- Тюля! Тебе не очень страшно?
- Мне-то? А ни капельки.
Кокося и Тотося усмехнулись презрительно.
- Мы, знаете ли, волков не боимся.
Я сконфузилась.
- Ну, хорошо, так я вам другую расскажу. Только, чур, потом по ночам не пугаться. Ну, слушайте! Жила-была на свете старая царица, и пошла эта царица в лес погулять. Идет-идет, идет-идет, идет-идет, вдруг, откуда ни возьмись, выходит горбатая старушонка. Подходит старушонка к царице и говорит ей человечьим голосом:
- Здравствуй, матушка!
Отдала царица старушонке поклон.
- Кто же ты, - говорит, - бабушка, что по лесу ходишь да человечьим голосом разговариваешь?
А старушонка вдруг как засмеется, зубы у нее так и скрипнули.
- А я, - говорит, - матушка, та самая, которую никто не знает, а всякий встречает. - Я, - говорит, - матушка, твоя Смерть!
Я перевела дух, потому что горло у меня от страха стянуло.
Взглянула на детей. Сидят, не шевелятся. Только Тотося вдруг придвинулась ко мне поближе (ага, у девочки-то, небось, нервы потоньше, чем у этих идиотских парней) и спросила что-то.
- Что ты говоришь?
- Я спрашиваю, сколько ваша муфта стоит?
- А? Что? Не знаю... не помню... Вам, верно, эта сказка не нравится? Тюля, ты, может быть, очень испугался? Отчего ты молчишь?
- Чего испугался? Я старухов не боюсь.
Я приуныла. Что бы такое выдумать, чтобы их немножко проняло?
- Да вы, может быть, не хотите сказки слушать?
- Нет, очень хотим, пожалуйста, расскажите, только что-нибудь страшное!
- Ну, хорошо, уж так и быть. Только, может быть, нехорошо Тюлю пугать, он еще совсем маленький.
- Нет, ничего, пожалуйста, расскажите.
- Ну-с, так вот! Жил-был на свете старый граф. И такой этот граф был злой, что к старости у него даже выросли рога.
Тотося подтолкнула Кокосю, и оба, закрыв рот ладонью, хихикнули.
- Чего это вы? Ну-с, так вот выросли у него рога, а когда вывалились от старости зубы, то на место них прорезались кабаньи клыки. Ну, вот жил он, жил, рогами мотал, клыками щелкал, и пришло ему, наконец, время помирать. Вырыл он себе сам большую могилу, да не простую, а с подземным ходом, и вел этот подземный ход из могилы прямо в главную залу, под графский трон. А детям своим сказал, чтоб не смели без него никаких дел решать и чтоб после его похорон три дня ждали. А потом - говорит, - увидите, что будет.
А как стал граф помирать, позвал к себе двух своих сыновей и велел старшему у меньшого через три дня сердце вырезать и положить это сердце в стеклянный кувшин. А потом, - говорит, - увидите, что будет.
Тут я до того сама перепугалась, что мне даже холодно стало. Глупо! Насочиняла тут всякие страхи, а потом через темную комнату пройти не решусь.
- Дети, вы что? Может быть... не надо больше?
- Это у вас настоящая цепочка? - спросил Кокося.
- А где же проба? - спросила Тотося.
Но что это с Тюлей? Он глаза закрыл! Ему положительно дурно от страха!
- Дети! Смотрите! Тюля! Тюля!
- Да это он заснул. Открой же глаза, так невежливо.
- Знаете, милые детки, мне, очевидно, не дождаться вашей мамы. Уже поздно, темнеет, а впотьмах мне, пожалуй, будет страшновато идти после... после всего. Но на прощанье я вам расскажу еще одну сказочку, коротенькую, но очень страшную.
Вот слушайте:
- Жили-были на свете лианозовские акции. Жили, жили, жили, жили, жили, жили, да вдруг... и упали!
Ай! Что с вами?
Господи! Что же это с ними!
Кокося дрожит как осиновый лист. Рот перекосило... Паралич, что ли?
Тотося вся белая, глаза широко открыла, хочет что-то сказать и не может, только в ужасе отталкивает руками какой-то страшный призрак.
И вдруг отчаянный вопль Тюли:
- Ай! Боюсь! Боюсь! Ай, довольно! Страшно! Боюсь! Боюсь!
Что-то стукнуло. Это Тотося упала без чувств на ковер.
Было уже пять часов утра, когда Александр Иванович Фокин, судебный следователь города Несладска, прибежал из клуба домой и как был, не снимая пальто, калош и шапки, влетел в спальню жены.
Жена Фокина не спала, держала газету вверх ногами, щурилась на мигающую свечку, и в глазах ее было что-то вдохновенное: она придумывала, как именно изругать мужа, когда тот вернется.
Вариантов приходило в голову несколько. Можно было бы начать так:
- Свинья ты, свинья! Ну, скажи хоть раз в жизни откровенно и честно, разве ты не свинья?
Но недурно и так:
- Посмотри, сделай милость, в зеркало на свою рожу. Ну, на кого ты похож?
Потом подождать реплики.
Он, конечно, ответит:
- Ни на кого я не похож, и оставь меня в покое.
Тогда можно будет сказать:
- Ага! Теперь покоя захотел! А отчего ты не хотел покоя, когда тебя в клуб понесло?
Лиха беда начало, а там уж все пойдет гладко. Только как бы так получше начать?
Когда муки ее творчества неожиданно были прерваны вторжением мужа, она совсем растерялась. Вот уже три года, т. е. с тех пор, как он поклялся своей головой, счастьем жены и будущностью детей, что нога его не будет в клубе, он возвращался оттуда всегда тихонько, по черному ходу и пробирался на цыпочках к себе в кабинет.
- Что с тобой? - вскрикнула она, глядя на его веселое, оживленное, почти восторженное лицо.
И в душе ее вспыхнули тревожно и радостно разом две мысли. Одна: "Неужели сорок тысяч выиграл?" И другая: "Все равно завтра все продует!"
Но муж ничего не ответил, сел рядом на кровать и заговорил медленно и торжественно:
- Слушай внимательно! Начну все по порядку. Сегодня, вечером, ты сказала: "Что это калитка как хлопает? Верно, забыли запереть". А я ответил, что запру сам. Ну-с, вышел я на улицу, запер калитку и совершенно неожиданно пошел в клуб.
- Какое свинство! - всколыхнулась жена.
Но он остановил ее:
- Постой, постой! Я знаю, что я подлец и все такое, но сейчас не в этом дело. Слушай дальше: есть у нас в городе некий акцизный Гугенберг, изящный брюнет.
- Ах ты господи! Ну, что я не знаю его, что ли? Пять лет знакомы. Говори скорее, - что за манера тянуть!
Но Фокину так вкусно было рассказывать, что хотелось потянуть дольше.
- Ну-с, так вот этот самый Гугенберг играл в карты. Играл и, надо тебе заметить, весь вечер выигрывал. Вдруг лесничий Пазухин встает, вынимает бумажник и говорит:
- Вам, Илья Лукич, плачу, и вам, Семен Иваныч, плачу, и Федору Павлычу плачу, а этому господину я не плачу потому, что он пе-ре-дер-гивает. А? Каково? Это про Гугенберга.
- Да что ты!
- Понимаешь? - торжествовал следователь. - Пе-ре-дер-гивает! Ну, Гугенберг, конечно, вскочил, конечно, весь бледный, все, конечно, "ах", "ах". Но, однако, Гугенберг нашелся и говорит:
- Милостивый государь, если бы вы носили мундир, я бы сорвал с вас эполеты, а так что я с вами могу поделать?
- А как же это так передергивают? - спросила жена, пожимаясь от радостного волнения.
- Это, видишь ли, собственно говоря, очень просто. Гм... Вот он, например, сдает, да возьмет и подсмотрит. То есть нет, не так. Постой, не сбивай. Вот как он делает: он тасует карты и старается, чтобы положить туза так, чтобы при сдаче он к нему попал. Поняла?
- Да как же это он может так рассчитать?
- Ну, милая моя, на то он и шулер! Впрочем, это очень просто, не знаю, чего ты тут не понимаешь. Нет ли у нас карт?
- У няньки есть колода.
- Ну, пойди тащи скорее сюда, я тебе покажу.
Жена принесла пухлую, грязную колоду карт, с серыми обмякшими углами.
- Какая гадость!
- Ничего не гадость, это Ленька обсосал.