- Постой, Сашенька! Постой минутку. Как это... Вот опять забыла...
   Она смотрела на потолок и моргала глазами.
   - Ах, да! Почему сатана... нет - почему дьявол... нет, не так!..
   Капитан уставился на нее в ужасе.
   - Чего ты лаешься?
   - Постой! Постой! Не перебивай. Да! Почему говорят чертить, а не дьяволить?
   - Ох, мама! Мама! Ха-ха-ха! А отчего "па-поч-ка", а не...
   - Пошла вон, Александра! Молчать! - крикнул капитан и выскочил из-за стола.
   Жильцу долго не спалось. Он ворочался и все придумывал, что он завтра спросит. Барышня вечером прислала ему с горничной две записки. Одну в девять часов: "Отчего обни-мать, а не обни-отец?" Другую - в одиннадцать: "Отчего руб-ашка, а не девяносто девять копеек-ашка?"
   На обе он ответил в подходящем тоне и теперь мучился, придумывая, чем бы угостить барышню завтра.
   - Отчего... отчего... - шептал он в полудремоте.
   Вдруг кто-то тихо постучал в дверь.
   Никто не ответил, но стук повторился.
   Жилец встал, закутался в одеяло.
   - Ай-ай! Что за шалости! - тихо смеялся он, отпирая двери, и вдруг отскочил назад.
   Перед ним, еще вполне одетый, со свечой в руках стоял капитан. Удивленное лицо его было бледно, и непривычная напряженная мысль сдвинула круглые брови.
   - Виноват, - сказал он. - Я не буду беспокоить... Я на минутку... Я придумал...
   - Что? Что? Изобретение? Неужели?
   - Я придумал: отчего чер-нила, а не чер-какой-нибудь другой реки? Нет... у меня как-то иначе... лучше выходило... А впрочем, виноват... Я, может быть, обеспокоил... Так - не спалось - заглянул на огонек...
   Он криво усмехнулся, расшаркался и быстро удалился.
   Допрос затянулся, и жандарм чувствовал себя утомленным. Он сделал перерыв и пошел в свой кабинет отдохнуть.
   Он уже, сладко улыбаясь, подходил к дивану, как вдруг остановился и лицо его исказилось, точно он увидел большую гадость.
   За стеной громкий бас отчетливо пропел: "Марш, марш вперед, рабочий народ..."
   - Эт-то что? - спросил жандарм, указывая на стену.
   Письмоводитель слегка приподнялся на стуле.
   - Я уже имел обстоятельство доложить вам на предмет агента.
   - Нич-чего, нич-чего не понимаю. Говорите проще.
   - Агент Фиалкин изъявил непременное желание поступить в провокаторы. Он вторую зиму дежурит у Михайловской конки. Тихий человек. Только амбициозен сверх штата. "Я, говорит, гублю молодость и лучшие силы свои отдаю на конку". Отметил медленность своего движения по конке и невозможность применения сил, предполагая их существование...
   "Крявявый и прявый..." - дребезжало за стеной.
   - Врешь, - поправил бас.
   - И что же, талантливый человек? - спросил жандарм.
   - Амбициозен, даже излишне. Ни одной революционной песни не знает, а туда же лезет, в провокаторы. Ныл... ну и ныл... Вот, спасибо, городовой бляха № 4711... Он у нас это все, как по нотам... Слова-то, положим, все городовые хорошо знают, на улице стоят, уши не заткнешь... Ну, а бляха и в слухе очень талантлива. Вот взялся учить.
   - Ишь, "Варшавянку" жарят, - мечтательно прошептал жандарм. - Самолюбие - вещь недурная. Она может человека в люди вывести. Вот Наполеон - простой корсиканец был... однако достиг гм... кое-чего.
   - "Оно горит и ярко рдеет..."
   - "То наша кровь горит на нем", - рычит бляха № 4711.
   - Как будто уже другой мотив, - насторожился жандарм. - Что же, он всем песням будет учить сразу?
   - Всем, всем. Фиалкин сам его торопит. Говорит, быдто какое-то дельце обрисовывается.
   - И самолюбие же у людей.
   - "Семя грядущего", - заблеял шпик за стеной.
   - Энергия дьявольская, - вздохнул жандарм. - Говорят, что Наполеон, когда был еще простым корсиканцем...
   Внизу с лестницы раздался какой-то рев и глухие удары.
   - А эт-то что? - поднимает брови жандарм.
   - А это наши союзники, которые в нижнем этаже, волнуются.
   - Чего им?
   - Пение, значит, до них дошло. Трудно им.
   - А, е-е, черт... Действительно как-то неудобно. Пожалуй, и на улице слышно, подумают - митинг у нас.
   - Пес ты окаянный, - вздыхает за стеной бляха. - Что ты воешь, как собака? Разве революционер так воет? Революционер открыто поет. Звук у него ясный. Каждое слово слышно. А он себе в щеки скулит да глазами во все стороны сигает. Не сигай глазами! Остатний раз говорю. Вот плюну и уйду! Нанимай себе максималиста, коли охота есть!
   - Сердится, - усмехнулся письмоводитель, - Фигнер какой.
   - Самолюбие, самолюбие, - повторяет жандарм. - В провокаторы захотел. Нет, брат, и эта роза с шипами. Военно-полевой суд не рассуждает. Захватят тебя, братец ты мой, а революционер ты или чест-ный провокатор, этого разбирать не станут. Подрыгаешь ножками.
   - "Нашим потом жиреют обжоры", - надрывается городовой.
   - Фу, у меня даже зуб заболел. Отговорили бы его, что ли!
   - Да как его отговоришь, если он сам в себе чувствует этакое, значит, влечение? Карьерист народ пошел, - вздыхает письмоводитель.
   - Ну, убедить всегда можно. Скажите, что порядочный шпик так же нужен отечеству, как и провокатор. У меня вон... зуб болит.
   - "Вы жертвою пали", - взревел городовой.
   - "Вы жертвою пали", - жалобно заблеял шпик.
   - К черту! - взвизгнул жандарм, выбегая из комнаты. - Вон отсюда, - раздался его прерывающийся и осиплый от злости голос. - Мерзавцы! В провокаторы лезут, а марсельезы спеть не умеют! Осрамят заведение. Корсиканцы! Я вам покажу корсиканцев...
   Хлопнула дверь. Все стихло. За стенкой кто-то всхлипнул.
   В этот день народу в суде было мало. Интересного заседания не предполагалось.
   На скамьях за загородкой томились и вздыхали три молодых парня в косоворотках. В местах для публики - несколько студентов и барышень, в углу - два репортера.
   На очереди было дело Семена Рубашкина. Обвинялся он, как было сказано в протоколе, "за распро-странение волнующих слухов о роспуске первой Думы" в газетной статье.
   Обвиняемый был уже в зале и гулял перед публикой с женой и тремя приятелями. Все были оживлены, немножко возбуждены необычайностью обстановки, болтали и шутили.
   - Хоть бы уж скорее начинали, - говорил Рубашкин, - голоден как собака.
   - А отсюда мы прямо в "Вену" завтракать, - мечтала жена.
   - Га! га! га! Вот как запрячут его в тюрьму, вот вам и будет завтрак, - острили приятели.
   - Уж лучше в Сибирь, - кокетничала жена, - на вечное поселение. Я тогда за другого замуж выйду.
   Приятели дружно гоготали и хлопали Рубашкина по плечу.
   В залу вошел плотный господин во фраке и, надменно кивнув обвиняемому, уселся за пюпитр и стал выбирать бумаги из своего портфеля.
   - Это еще кто? - спросила жена.
   - Да это мой адвокат.
   - Адвокат? - удивились приятели. - Да ты с ума сошел! Для такого ерундового дела адвоката брать! Да это, батенька, курам на смех. Что он делать будет? Ему и говорить-то нечего! Суд прямо направит на прекращение.
   - Да я, собственно говоря, и не собирался его приглашать. Он сам предложил свои услуги. И денег не берет. Мы, говорит, за такие дела из принципа беремся. Гонорар нас только оскорбляет. Ну я, конечно, настаивать не стал. За что же его оскорблять?
   - Оскорблять нехорошо, - согласилась жена.
   - А с другой стороны, чем он мне мешает? Ну, поболтает пять минут. А может быть, еще и пользу принесет. Кто их знает? Надумают еще там какой-нибудь штраф наложить, ан он и уладит дело.
   - Н-да, это действительно, - согласились приятели.
   Адвокат встал, расправил баки, нахмурил брови и подошел к Рубашкину.
   - Я рассмотрел ваше дело, - сказал он и мрачно прибавил: - Мужайтесь.
   Затем вернулся на свое место.
   - Чудак! - прыснули приятели.
   - Ч-черт, - озабоченно покачал головой Рубашкин. - Штрафом пахнет.
   - Прошу встать! Суд идет! - крикнул судебный пристав.
   Обвиняемый сел за свою загородку и оттуда кивал жене и друзьям, улыбаясь сконфуженно и гордо, точно получил пошлый комплимент.
   - Герой! - шепнул жене один из приятелей.
   - Православный! - бодро отвечал между тем обвиняемый на вопрос председателя.
   - Признаете ли вы себя автором статьи, подписанной инициалами С. Р.?
   - Признаю.
   - Что имеете еще сказать по этому делу?
   - Ничего, - удивился Рубашкин.
   Но тут выскочил адвокат.
   Лицо у него стало багровым, глаза выкатились, шея налилась. Казалось, будто он подавился бараньей костью.
   - Господа судьи! - воскликнул он. - Да, это он перед вами, это Семен Рубашкин. Он автор статьи и распускатель слухов о роспуске первой Думы, статьи, подписанной только двумя буквами, но эти буквы С. Р. Почему двумя, спросите вы. Почему не тремя, спрошу и я. Почему он, нежный и преданный сын, не поместил имени своего отца? Не потому ли, что ему нужны были только две буквы С. и Р.? Не является ли он представителем грозной и могущественной партии?
   Господа судьи! Неужели вы допускаете мысль, что мой доверитель просто скромный газетный писака, обмолвившийся неудачной фразой в неудачной статье? Нет, господа судьи! Вы не вправе оскорбить его, который, может быть, представляет собой скрытую силу, так сказать, ядро, я сказал бы, эмоциональную сущность нашего великого революционного движения.
   Вина его ничтожна, - скажете вы. Нет! - воскликну я. Нет! - запротестую я.
   Председатель подозвал судебного пристава и попросил очистить зал от публики.
   Адвокат отпил воды и продолжал:
   - Вам нужны герои в белых папахах! Вы не признаете скромных тружеников, которые не лезут вперед с криком "руки вверх!", но которые тайно и безыменно руководят могучим движением. А была ли белая папаха на предводителе ограбления москов-ского банка? А была ли белая папаха на голове того, кто рыдал от радости в день убийства фон-дер... Впрочем, я уполномочен своим клиентом только в известных пределах. Но и в этих пределах я могу сделать многое.
   Председатель попросил закрыть двери и удалить свидетелей.
   - Вы думаете, что год тюрьмы сделает для вас кролика из этого льва?
   Он повернулся и несколько мгновений указывал рукою на растерянное, вспотевшее лицо Рубашкина. Затем, сделав вид, что с трудом отрывается от величественного зрелища, продолжал:
   - Нет! Никогда! Он сядет львом, а выйдет стоглавой гидрой! Он обовьет, как боа констриктор, ошеломленного врага своего, и кости административного произвола жалобно захрустят на его могучих зубах.
   Сибирь ли уготовили вы для него? Но, господа судьи! Я ничего не скажу вам. Я спрошу у вас только: где находится Гершуни? Гершуни, сосланный вами в Сибирь?
   И к чему? Разве тюрьма, ссылка, каторга, пытки (которые, кстати сказать, к моему доверителю почему-то не применялись), разве все эти ужасы могли бы вырвать из его гордых уст хоть слово признания или хоть одно из имен тысячи его сообщников?
   Нет, не таков Семен Рубашкин! Он гордо взойдет на эшафот, он гордо отстранит своего палача и, сказав священнику: "Мне не нужно утешения!" - сам наденет петлю на свою гордую шею.
   Господа судьи! Я уже вижу этот благородный образ на страницах "Былого", рядом с моей статьей о последних минутах этого великого борца, которого стоустая молва сделает легендарным героем русской революции.
   Воскликну же и я его последние слова, которые он произнесет уже с мешком на голове: "Да сгинет гнусное..."
   Председатель лишил защитника слова.
   Защитник повиновался, прося только принять его заявление, что доверитель его, Семен Рубашкин, абсолютно отказывается подписать просьбу о помиловании.
   Суд, не выходя для совещания, тут же переменил статью и приговорил мещанина Семена Рубашкина к лишению всех прав состояния и преданию смертной казни через повешение.
   Подсудимого без чувств вынесли из залы заседания.
   В буфете молодежь сделала адвокату шумную овацию.
   Он приветливо улыбался, кланялся, пожимал руки.
   Затем, закусив сосисками и выпив бокал пива, попросил судебного хроникера прислать ему корректуру защитительной речи.
   - Не люблю опечаток, - сказал он.
   В коридоре его остановил господин с перекошенным лицом и бледными губами. Это был один из приятелей Рубашкина.
   - Неужели все кончено! Никакой надежды?
   Адвокат мрачно усмехнулся.
   - Что поделаешь! Кошмар русской действительности!..
   Первыми, конечно, приезжают к поезду дамы с детьми. Вторыми - дамы без детей, одинокие. Третий транспорт - дамы с мужьями. Четвертый, и последний, - мужья одни.
   Детные дамы забираются на вокзал так рано, что носильщик долго не может взять в толк, на какой именно поезд они хотят попасть: на утренний, дневной или вечерний. Сплошь и рядом оказывается, что хотят на завтрашний вечерний.
   Одинокие дамы долго томятся, пишут открытки и ходят на телеграф. Железнодорожные воры пользуются этим моментом, чтобы облегчить дамский багаж на пару-другую чемоданов и картонок.
   Дамы, приезжающие с мужьями, прямо и спешно направляются в буфет, точно для того и выбрались из дому, чтобы поесть, а путешествие - просто приличный предлог.
   Едят долго, вдумчиво. Пьют и снова едят, пока не подойдет носильщик и не напомнит, что пора занимать места.
   После третьего звонка, в жуткий последний момент, протекающий между свистком кондуктора и ответным гудением локомотива, на платформу вбегает врассыпную испуганная толпа мужчин.
   Они бегут, странно подгибая колени, точно боятся растрясти голову. Нигде, кроме вокзала после третьего звонка, не увидите вы подобной походки, вернее - побежки.
   Глаза выпученные, рот рыбий, задыхающийся.
   Тут же среди них бегут и носильщики с чемоданами.
   Чемоданы швыряются прямо в окна, пассажиров втискивают в последний вагон. Носильщики бегут рядом с уходящим поездом в ожидании вознаграждения.
   Эти последние пассажиры - одинокие мужья, находящие особым шиком приезжать к третьему звонку.
   - Это, мать моя, называется: по-европейски.
   Порядочный мужчина, путешествующий один, никогда не позволит себе приехать вовремя на вокзал. Это у них считается страшно неприлично. Не по-европейски.
   - О, гос-с-с-поди! - вопит европеец, несясь галопом по дебаркадеру. - Ой, сердце лопнет!
   И долго потом сидит, отдуваясь, и с ужасом вспоминает, как бежал и что по дороге растерял.
   Думаю, что теперь было бы вполне своевременно дать несколько советов провожающим и уезжающим, которых провожают.
   Конечно, самое лучшее для провожающего - опоздать к отходу поезда.
   Можно даже для удобства переждать где-нибудь за колонной, а как только поезд тронется, выбежать и с жестами безграничного отчаяния махать издали букетом и коробкой конфет.
   Конфеты из экономии можно сделать фальшивыми (как Раскольников делал фальшивый заклад). Просто завернуть в бумагу кирпич или пустую коробку, обвязать крест-накрест ленточкой - и готово.
   Цветы можно взять напрокат. Скажите, что вы тенор и сегодня ваш бенефис.
   Если же не удастся раздобыть, то, делать нечего, - купите. Зато в тот же вечер можете поднести их той, которая не уехала. Недаром говорят французы:
   - Les absent ont toujours tort1.
   Главное - побольше отчаяния. Прижимайте руку к сердцу, трясите вашим букетом. Только не бегите к вагону - а то еще, чего доброго, успеете добежать.
   Делайте вид, что вы окончательно растерялись от своей неудачи.
   Если же вы слишком добросовестный человек или просто плохой актер и пришли на вокзал вовремя с истинной коробкой конфет, то помните, что провожающим отпущено от Господа Бога всего три фразы:
   1) Напишите, хорошо ли доехали.
   2) Просто "пишите".
   3) Кланяйтесь вашим (или нашим, в зависимости от того, куда провожаемый едет).
   Многие неосмотрительные люди выпаливают все три фразы зараз, и потом им уже совершенно ничего не остается делать. Они томятся, смотрят на часы, что в высшей степени невежливо, шлепают ладонью по вагону, что довольно глупо, и оживляются при третьем звонке до неприличия.
   Нужно держать себя корректно. К чему расточать все свои сокровища сразу, когда можно пользоваться ими осмотрительно, на радость себе и другим.
   Так, сразу после второго звонка вы можете позволить себе сказать первую фразу:
   - Напишите, хорошо ли доехали!
   После третьего звонка:
   - Кланяйтесь вашим-нашим!
   И только когда поезд тронется, вы должны сделать вид, что спохватились, и, кинувшись вслед за вагоном, завопить с идиотским видом:
   - Пишите! Пишите! Пишите!
   Следуя этим указаниям, вы всегда будете чувствовать себя джентльменом и вас будут считать очаровательным, если вы даже, пользуясь суматохой, сделаете вид, что забыли вручить конфеты по назначению.
   Теперь советы для провожаемых.
   Забирайтесь на вокзал пораньше и засядьте в вагоне. Пусть провожающие рыскают по вокзалу и ругаются, ища вас. Это их немножечко оживит и придаст блеск их глазам.
   Когда увидите в их руках цветы или коробку, немедленно протяните к ним руку, укоризненно качая головой:
   - Ай-ай! Ну, к чему это! Зачем же вы беспокоились? Мне, право, так совестно.
   Если же провожающие разыщут вас слишком рано и надоедят своими напряженными лицами, - скажите, что вам нужно на телеграф, а кондуктора попросите запереть пока что ваше купе.
   Если среди провожающих находится человек, вам исключительно неприятный, - не давайте ему времени покрасоваться своей находчивостью и попросить вас писать и кланяться. Забегите вперед и, как только увидите его, начните кричать еще издали:
   - А я вам буду писать с дороги и поклонюсь от вас нашим-вашим. Да и вообще буду писать.
   Тут он сразу весь облетит, как одуванчик от порыва ветра, и будет стоять обиженный и глупый на радость вам.
   Если у вас есть собака, - дайте ему подержать вашу собаку. Это очень сердит людей. Потому что обращаться с собакой при ее хозяйке ужасно трудно. Многие делают вид, что относятся к ней, как к вашему ребенку, - любовно и покровительственно и с тихим любованием. Это выходит особенно глупо, когда собака начинает тявкать.
   Если у вас собаки нет, то пошлите ненавистного после третьего звонка купить вам книжку на дорогу. Он будет бежать за поездом, как заяц, а вы в окошко укоризненно качайте головой, как будто он же еще и виноват.
   В самый последний момент, когда вы уже немножко отъехали и провожающие с самодовольными и удовлетворенными лицами начали отставать от вагона, высуньтесь в окно и, выдумав какое-нибудь имя, крикните:
   - А такой-то (лучше имя совершенно никому не знакомое) поехал меня провожать в Гатчину.
   Это выходит очень эффектно. И весь вагон может полюбоваться на злобное недоумение ваших друзей.
   А вы улыбайтесь и бросайте им цветочки на память. И кричите прямо в их ошалелые глаза:
   - Пишите! Пишите! Пишите!
   На этом ритуал кончается.
   В начале июня мадам Гужеедова стала делать прощальные визиты своим светским приятельницам.
   Прежде всего отправилась к Коркиной, с которой так мило провела вместе прошлое лето в третьем Парголове.
   - Ах, дорогая моя! - воскликнула Коркина. - Неужели же вы опять обречены на прозябание в этом моветонном Парголове! Как я вас жалею!
   - Почему же непременно в Парголове? - обиделась Гужеедова. - Точно свет клином сошелся. Найдутся и другие места.
   - Уж не за границу ли собрались? Хе-хе-хе!
   - Почему ж бы мне и не поехать за границу?
   - А на какие медные? Хе-хе-хе!
   - Отчета в своих средствах, дорогая моя, я вам отдавать не намерена, - надменно отвечала Гужеедова. - И довольно бестактно с вашей стороны говорить таким тоном, тем более что киснуть в Парголове будете именно вы, а я поеду за границу.
   - Куда же вы едете? - даже испугалась Коркина.
   Гужеедова на минутку растерялась.
   - Куда? Собственно говоря, я еще не... А впрочем, я еду в Берлин. Ну, да, в Берлин. Чего же тут удивительного? По-французски я говорю очаровательно...
   - Да кто же с вами в Берлине по-французски говорить станет? Хе-хе-хе! В Берлине немцы живут.
   - Я просто оговорилась. Я хотела сказать: Париж, а не Берлин. Я еду в Париж.
   - В Париж - теперь, в такую жарищу?
   - Пустяки. Париж именно теперь и хорош. Я обожаю Париж именно теперь.
   - О вкусах не спорят. А я еду в Карлсбад.
   - Да что вы? А как же Парголово-то?
   - Далось вам это Парголово! Я и в прошлом году попала туда совершенно случайно. Мужу не дали отпуска. А вообще я каждое лето провожу в Карлсбаде. Там у нас чудная вилла! Ее так и называют: вилла русских аристократов.
   - Это кто же аристократы-то? - с деланной наивностью спросила Гужеедова.
   - Как кто? Мы! Я с мужем, моя сестра с мужем, сестра мужа с мужем и мадам Булкина.
   Все это Гужеедову так горько обидело, что дольше сидеть она уже не могла.
   - Прощайте, дорогая моя.
   - Чего же вы так торопитесь? Посидим, поболтаем.
   Гужеедовой, собственно говоря, очень хотелось сказать ей, что беседа с такой вруньей и хвастуньей не может доставить удовольствия даже самому грубому вкусу, но, вспомнив, что она - светская дама, отправляющаяся освежиться в Париж, сморщилась в самую утонченную улыбку и отвечала, картавя, как истинная парижанка:
   - Ах, я так тороплюсь! Вы знаете, перед отъездом всегда так много дела: туалеты, визиты...
   - Ах, я вас вполне понимаю, дорогая моя! - впала и Коркина в светский тон. - У меня тоже такая возня с модистками.
   - Как жаль, что мы не встретимся за границей!
   - Ах, да, ужасно жаль. Приезжайте, дорогая, к нам в Карлсбад, прямо на нашу виллу. Организуем пикники, поедем на Монблан... Я вам потом пришлю адрес. Так бы обрадовали!
   - Мерси! Мерси! Непременно! Но, к сожалению, назад я собиралась ехать прямо через Испанию...
   От Коркиной Гужеедова отправилась к Булкиной.
   - Дорогая моя! Вот еду за границу...
   - Да что вы! Ах, счастливица! Впрочем, я, вероятно тоже поеду.
   - Куда?
   - Конечно, в Рим. Вечный город! Красота! Чуткая душа, понимающая задачи искусства, должна каждый год ездить в Рим. Я и без того так виновата, что в прошлом году не собралась. Знаете, прямо поленилась.
   - А Коркина собирается в Карлсбад.
   - Ах, ненавижу эти курорты. Пыль, доктора, толкутся все на одном месте, как мухи на блюдечке. Тоска! Нет, я признаю только Вечный город.
   - Я всегда в Париже останавливаюсь в самой лучшей гостинице. Ее так и называют: гостиница русских аристократов, - сказала Гужеедова и вдруг сразу почувствовала себя удовлетворенной, словно отомстила Коркиной.
   - Ах, не верьте им, дорогая моя, - успокоила ее Булкина. - Эти французы такой продувной народ. Может быть, у них остановился когда-нибудь какой-нибудь русский генералишка из самых завалящих, а уж они сейчас рады раструбить по всему свету, что у них аристократическое общество. Хвастунишки французишки, ветрогонный народ.
   Гужеедова, увидев, что ее не поняли, глубоко вздохнула и поникла головой. Тяжело быть непонятой близкими людьми!
   Прошло недели три.
   Солнце высоко поднялось над третьим Парголовым и палило прямо в спину мадам Гужеедовой, возвращавшейся с купанья.
   Она уже свернула на боковую дорожку и поднималась по косогору к своей дачке, как вдруг ее поразил знакомый голос.
   Она оглянулась и увидела разносчика с ягодами и около него даму. Лицо дамы было прикрыто зонтиком, но из-под зонтика раздавались очень знакомые звуки:
   - Нет, милый мой! Этакой цены тебе никто не даст. Не уступишь - не надо. Куплю у другого.
   И вдруг, опустив зонтик, дама обернулась.
   Гужеедова тихо ахнула и даже присела от ужаса. Перед ней стояла Коркина.
   "Боже мой! - думала Гужеедова. - А я не за границей! Какой срам! Какой позор!"
   Но Коркина сама была страшно сконфужена. Сначала отвернулась и сделала вид, что не узнает Гужеедову, потом передумала и, заискивающе улыбаясь, стала подходить ближе.
   - Дорогая моя! Как я рада, что вижу вас здесь! Вы знаете, я раздумала ехать в Карлсбад. Откровенно говоря, я совсем не верю в эти курорты. Какая там вода! Все вздор. Нарочно выдумали, чтобы русские деньги грабить. Сплошное мошенничество.
   - Как я счастлива, что вы здесь, - оправилась Гужеедова. - Как мы заживем очаровательно. Вместо того чтобы тащиться в пыльном и душном вагоне, как приятно подышать нашим чудным северным воздухом. Вы знаете, одному человеку, заболевшему на чужбине, доктора прямо сказали: "Дорогой мой, вас может вылечить только воздух родины". А мы разве ценим воздух родины? Нам всякая дрянь дороже...
   - Ну как я рада! Пойдемте, я вам покажу чудный вид. Вот здесь, около коровника.
   - Тут? Да тут какое-то белье висит...
   - Чье бы это могло быть? Посмотрите метку. А? Н. К.? Ну, это верно Куклиной. Бумажные кружева! Какая гадость! Нос задирает, говорит, что от арбуза у нее голова кружится, а сама крючком кружева вяжет для рубашек.
   - Возмутительно! А где же пейзаж?
   - Ах, пейзаж - вот сюда. Вот, посмотрите в щелочку забора. Ну, что?
   - Гм... Да там что-то бурое...
   - Бурое? Позвольте-ка... Ну да, конечно, это - корова. А вот когда она отойдет, то там бывает видно: береза и закат солнца. Феерично! А знаете, кого я вчера здесь встретила? Можете себе представить, - Булкину!
   - Да что вы! А как же Рим-то?
   - Хе-хе-хе! Трещала-трещала: "Вечный город, Вечный город", а сама радехонька, что хоть в Парголово-то попала! Хвастунья!
   - Возмутительно! И к чему было сочинять? Ведь все равно все открылось.
   - Удивительно пустая душа. Выделывает из себя аристократку. И непременно, куда мы, туда и она. Мы за границу, так и ей сейчас же надо.
   - Подождите, кажется, корова отошла. Смотрите, смотрите, вот сюда, левее. Видите березу? Феерично!
   - Ах, феерично! Только это, кажется, не береза, а баба.
   - Господи, да никак это Булкина? Уйдем скорее!
   Странное дело, - большинство юбилеев справляется почему-то около декабря. Это ясно указывает на какую-то тайную связь между появлением первого снега и первым обнаруживанием молодого таланта.
   Вопрос любопытный, но так как обнаруживание тайных связей - дело не особенно почтенное, то и оставим его в покое. Отметим только, что, вероятно, в силу именно этой неизвестной причины двадцатипятилетний юбилей Антона Омнибусова праздновался тоже в декабре.