Этой молитвы правильность отрицая, не делайте себя несчастными.
   Этой молитвы святость отрицая, не становитесь безбожными.
   О древнем царе-мудреце Нуме Плутарх сообщает, что тот повелел похоронить себя вместе со своими сочинениями, смысл которых предварительно растолковал жрецам. Самих же текстов он им не оставил, "считая неподобающим доверять сохранение тайны безжизненным буквам. Исходя из тех же доводов, говорят, не записывали своего учения и пифагорейцы, но неписаным передавали его памяти достойных".
   Подобные соображения напоминают, что в прошлом высшая мудрость вообще не подлежала записыванию, но передавалась изустно. В чем причина разделения истины и книги, которая ведь тоже несла тогда не вымысел, а сущую правду только, может быть, не в ее изначальном содержании, которое как бы что-то теряет, если его записать? Или виною тому безразличие книги к читателю, ее готовность общаться с первым встречным, тогда как глубина нуждается в глубоком воспреемнике? Или требовалась гарантия безобманного извещения, которым может быть только живое свидетельство? Или сказывалось законное недоверие к мертвому слову, которое сковывает, уничтожает тем уже, что закрепляет сказанное, и не подходит голосу мудрости, настолько живому и вдохновенному, что любая жесткая форма становится здесь искажением? Отказ от буквы ради духа, который дышит, где хочет, и сам найдет, когда понадобится, себе убежище в ученике и позаботится о потомстве новым нисхождением истины. (Добавим сюда ограниченность речи - в особенности речи начертанной - в передаче несказанного и значение тишины. Не слышится разве в стихах - тишина? Стих не только чередование звуков, но больше организация пауз, устрое-ние тишины и молчания.) Истина беззаботна о будущем, все ее мысли о ближнем, о здешнем, вот об этой горстке знакомых, кратковременно-вечные встречи - как отец в общении с сыном, играя с ним, его научая, не станет записывать даты и правила. Запись - уже иная задача, не общения, сохранения, памятник, закон, хронология, точность сводов, фактов, имен - выполнялась обычно оставшимися без наставника, без отца. Живой с живыми - зачем фиксировать? Фиксируют живое - мертвые.
   Какую форму могут иметь книги? Пульсирующего сердца, допустим, разгоняющего текст сразу по многим дорогам. Или - уходящей дороги, по которой автор уходит по мере того, как течет рассказ, и он уходит следом за текстом, пока не исчезает из глаз, восхищенный физически в одушевленное удаление книги, которая, заполучив его душу и тело, обрывается крупными буквами, высекаемыми через силу, по-детски, взяв ручку в обе руки, почти с того света, - короче, автор себя исписывает в материальное образование книги, которая уносит его за собой и теряется в молчании.
   Сложим бумажку пополам, потом согнем в четвертушку, потом еще раз аккуратно согнем и разрежем в одну восьмую листа, и на свежей, такой небольшой и приятной по виду страничке, в этой книге, точнее сказать, полученной хитроумным путем, напишем буквами четыре слова, и этого хватит, я уверяю вас, нам этого хватит...
   Вот и наступил он, мягкий и вкрадчивый месяц-февраль.
   31 января 1971.
   Странно, но моя болтовня в письмах в значительной мере не речь, но слушание, прислушива-ние к тебе. То с одного краю, то с другого. А вот что ты скажешь на это или на то? Мне важно, когда пишу, слышать тебя. Язык как средство улавливания, выслушивания. Язык как средство созерцающего молчания. Абсолютно пустой. Силки, сети. Сетка речи, брошенная в море молчания с надеждой вытащить какую-нибудь золотую рыбку. В какую-то паузу, в какую-то минуту безмол-вия рыбка вытаскивается, но слова здесь не при чем. Они лишь помогают расставить паузы. Ими мы только заговариваем зубы себе, открывая доступ к совершеннейшей тишине.
   ...После шмона, взамен изъятой тетради, соседи по секции подарили мне целый рулон бумаги - прекрасной, оранжевой, плотной, оберточной! и можно теперь писать по ней, не экономя, широко, как рука поведет. И мне сразу захотелось всю ее исписать, со страшной скоростью, в восполнение пробелов, белых пятен - на желтой бумаге.
   Все же пустая бумага вдохновляет, и, я полагаю, Бальзак и Дюма понаписали горы томов, потому что им повезло с запасами чистой бумаги. Она ждала и обязывала... Как загрунтованный холст в предвкушении живописца сам покрывается красками. Или как норовистый конь, в нетерпении бьющий копытом: когда поедем? Жаждущее путешествий пространство. И как чудесно, что она не белая, а цветная, словно наделенная готовым фоном, на котором остается лишь выявить и уточнить кое-какие фигуры. На оранжевой бумаге черные буквы смотрят так зорко, так красноречиво!.. Уже резать этот рулон на полосы и лоскуты огромное удовольствие. А что начнется, когда начнешь, задыхаясь, на ней писать!..
   ...Было бы неплохо когда-нибудь написать о "Гамлете" - как он воспринимается с дальнего расстояния, откуда не то что подробности, но главные лица мутнеют и расплываются, и, значит, можно попытаться схватить общую мысль и атмосферу произведения, которые только и осели в памяти с того дня, когда я читал эту вещь последний раз, лет пятнадцать-двадцать тому назад. Тогда, если бы я отважился высказать суждение о таком огромном и незнакомом предмете, стоило бы для начала признать в нем не писателя даже, но скорее учителя жизни, каким он оказался чуть ли не для всего нового времени, вот уже несколько столетий собирая толпы учеников, как ни одно художественное творение на свете. По-видимому, это вызвано тем, что Гамлет поставлен перед необходимостью решать вопросы, на которые до него уже давался ответ строгим старинным укладом, пока он вдруг не распался и не рассыпался в прах, бросив человека на произвол судьбы, в положении потерпевшего, голого, свободного и призванного восстановить справедливость в ситуации потерянности, внутренней и внешней разрухи. В этом смысле Шекспир совсем не ренессансный, но средневековый автор, посланный утвердить старый закон в новых условиях, когда закон, как дерево, должен вырасти наново и должен быть пройден и найден ходом живой судьбы, воли и ума человека, обязанного самостоятельно, на собственный страх и риск, пройти и выполнить то, что раньше делалось просто, по обычаю и традиции, под диктовку окружающей жизни, среды, семьи, теперь потерявших смысл и нуждающихся в восстановлении закона и долга методом личного пути и развития. То, что в Гамлете видели время от времени слабовольного неврастеника, который, ничего не делая, обо всем рассуждает (проявляя, однако, заметим бездну энергии и находчивости, среди массы вариантов сумев избрать наилучший, единственно правиль-ный выход), - было следствием вверенной ему миссии заново найти и осмыслить весь путь, который ему должно пройти, придав нравственным догматам зрелость личного поиска. После того, как мать изменила отцу, став женою братоубийцы, все в мире стало подозрительным и доступным, мир открыт катастрофам, богохульству, предательству, и все в нем требует сомнений, проверки, которую и производит Гамлет, начав с проверки истинности самой заповеди отца, переданной ему неожиданной и подозрительной тенью. Присмотритесь, как накладываются, расходясь и совпадая, закон (буквально, автоматически и поэтому плохо исполненный Лаэртом, и так виртуозно и музыкально разыгранный Гамлетом) и свобода героя поступать, как ему вздумается, превратившаяся в обязанность действовать наилучшим, наитончайшим образом; как связаны мнимое и подлинное актерство героя, его искусно разыгранное и подпирающее изнутри сумасшествие и сумасшествие жизни, в которую он угодил, всего лишившись затем, чтобы вырасти принцем - из отпрыска царских кровей в художники и властелины судьбы. Накладываю-щиеся и распадающиеся, чтобы снова сложиться, эти планы бытия, завихряясь вокруг фигуры Гамлета, обрисовывая ее, создают ощущение множества оболочек, которыми она словно дышит, окутываясь собственными отделившимися образами, и принимает всякий раз неокончательный вид и характер, но дымящийся в будущее очерк, в соответствии с ненавязанным тождеством вырастающей души и закона, которое еще нужно достичь. Гамлет настолько не установлен заранее, но нищ и обширен, зыбок и открыт в своем облике, что мы абсолютно не знаем, что он сделает через пару минут, и нам нужно с ним всякий раз заново и лично решать, как ему быть и что делать, чтобы исполнить задачу с той артистической грацией, в какую только может сложить-ся естественное единство лица - разума - воли - таланта - вкуса инстинкта - долга - судьбы. Гамлет открыт всему человечеству. Им может, в принципе, оказаться каждый. Гамлет для нового времени - средневековый рыцарь, внезапно лишенный всех своих старых запасов и вынужденный вплавь пересекать море истории. Кто из новых героев обладает большим авторите-том для нас, основанным единственно на внутренней музыке образа? Почему он объемлет собой первого интеллигента в высшем значении слова, истинного аристократа в нравственном смысле, всякого принца, рождающегося в неустроенном мире не для того, чтобы стать королем, но - выйти и, без подсказок исполнив предназначение, сложить свою голову принцем? Шекспировская эскизность есть следствие того же учительства, которое не задает уроков, но проверяет жизнью, на ощупь, - на все случаи жизни.
   ...Как пронзительно холоден март - не сейчас только, а вообще, всегда, всякий март. В январ-ских морозах чувствуешь радушие, широту натуры. Но мартовские ветры до костей приводят в растерянность какой-то уже совершенно бессмысленной, необъяснимой злобой. Март в лагере мне хорошо запомнился, и я уже знаю его каверзный нрав - зимы впереди еще целое поле белого снега. А я жду, когда он немного потает: две пришедшие в ветхость рубашки не терпится разорвать на носовые платки.
   2 марта 1971.
   Первый весенний день. Как-то не верится: и солнышко припекает, и слегка закапало. Какая-никакая худенькая весна показалась. И с весной небеса поплотнели и отвердели, оформились, появились розовые и фиолетовые полоски, на фоне которых серая масса деревьев смотрится с отчетливостью прямо-таки орнаментальной. В общем итоге заметно, что деревья составляют средний, между небом и землею, простенок, из чего следуют два вывода.
   Во-первых, разделение Неба и Земли - первое условие возникновения и существования мира. Об этом говорят Ново-Зеландские мифы: пока Небо и Земля пребывали слитными, была тьма; с разделения начинаются свет и жизнь, хотя это им, Земле и Небу, в обиду. Интересно тоже, что Мать от Отца, Землю от Неба никто из детей не мог оторвать, кроме их сына и бога, ведающего лесами, растительным царством со всем живым населением. Таким образом, видна, во-вторых, промежуточная, срединная роль деревьев. Поэтому, вероятно, деревья и воспринимаются нами как что-то очень нормальное, естественное, устойчивое. Естественнее дерева нет ничего на свете. Они нашего - среднего - поля ягода. Они - мера мира, а значит, и норма. Дерево как промежуток составляет дорогу с Земли на Небо (проросший гроб). И тот же срединный образ (аршин) взят за основу в общей экспозиции космоса : мировое древо. Все три мира (подземный, земной и небес-ный) мы постигаем с помощью выкроенного из середины - из нашей середки - отрезка. Дерево с нами вровень. Как человек мера вещей, взятых в отдельности, так дерево мера в пути и в охвате.
   6 марта 1971.
   ...Никто из современных поэтов не обладал столь живым и непосредственным, врожденным чувством истории, как Мандельштам. Это не историзм археолога или коллекционера, эрудита, пассеиста, романтика, и совсем не интерес современника великих событий, измеряющего свое собственное и этих событий достоинство сравнением с великими, апробированными именами. Мандельштам живет в истории, как в воздухе, который дан - подарен и задан, из которого не выйти, в который не войти. Он обращается с ней так же свободно и естественно, как Пастернак - с природой, и прибегает не к реставрации, но к дерзкой интимизации отдаленных веков, как если бы они располагались у него под боком. Он не делал из истории отдельного блюда, но помнил о ней всегда по праву прямого родства и был чужд футуристическим ужимкам XX века, лишь подчеркивающим нашу оторванность и несогласованность с прошедшим. В его фамильярной общительности с образами прошлого, в исторических сдвигах, смещениях, свидетельствующих об отсутствии того священного трепета, который свойственен людям, превратившим реликты в реликвии, жизнь в поклонение вещам, есть вместе с тем мера, какой обладает лишенный натянутости, но любящий и почтительный сын. С историей он находится на равной ноге, как с современной эпохой, и лишь наша ненормальность, проявляющаяся либо в безродности, потерянности, либо в обожествлении старины (что методом от противного показывает на то же отсутствие свободного и естественного к истории расположения), мешает нам без запинок усваивать взгляд Мандельштама на вещи, лежащие для нас как бы на разных полках сознания.
   Иллюстрацией могут послужить воспоминания о нем художника Вл. Милашевского. О Мандельштаме так мало известно, что любое слово дорого, но в данном случае мемуарист перешел к обобщениям как бы от лица интеллигентской элиты начала 20-х гг. - по поводу стихов Мандельштама.
   "Он казался выходцем с другой планеты.
   Само мышление, строй его образов были непривычны.
   Лист гербария и лист на дереве! Живой, влажный кленовый лист, лист естественный, почти не обращает на себя внимания. Но этот же лист в гербарии поражает своими остро-дьявольскими, изощренно-колкими очертаниями. Он фантастичен, почти страшен! В нем можно усмотреть и шпили готических соборов, удушливое гетто средневековья, костюмы Мефистофеля и доктора Фауста. Зеленый же лист прост, как народная песенка.
   Искусство Мандельштама - тоже какая-то "сухая ветка", основа его некая отчужденность от всего того, что для других насущная жизнь, жизнь мира" ("Звезда", 1970, № 12).
   Я думаю, чувство "гербария", "сухого листа", "марсианина" в общении с Мандельштамом проистекало не из его отчужденности от мира и жизни, но, напротив, - необыкновенной способ-ности видеть в текущей жизни историю и жить не просто на свете, как все живут, но в историчес-кой жизни, в воздухе века. Обычно история предстает как что-то, нас не касающееся, с нами непосредственно не связанное, за исключением, быть может, отдельных, дорогих нашему сердцу имен ("- Но это же история!" - вскричал возмущенно начальник, когда ему напомнили по какому-то поводу, что Римская Империя в конце-то концов развалилась). История обычно - не живое, как мы, но окаменевшее где-то позади, в виде хронологических таблиц и учебников, тело. Для Мандельштама история - реальна, проста и сложна, как наша жизнь, и поэтому, в свою очередь, наша жизнь ему исторична. Мы делим время на живое растение (когда мы живем) и гербарий (древность), а гербарий у Мандельштама рос уже в нашем лесу ("Страусовые перья арматуры", "Ассирийские крылья стрекоз"), а ветхая древность цвела живым Саламином. В этом смысле я не знаю другого, более лояльного к современности поэта, увековечившего эпоху в иероглифах исторической жизни. В крови действительности, как она есть, он исхитрился выделить известь и, не повредив тканей, снять с ее помощью живой и четкий слепок с эпохи. Здесь прояви-лось не так мастерство поэта, как его искусство жить в человечестве вполне конкретно и целостно, опираясь ногами в землю людей, которые жили до нас. Связать песенкой распавшуюся связь времен и вдруг, не спросясь, оказаться в океане единого для всех поколений пространства и единого времени. Отчего он и числился каким-то чужаком, будучи всех ближе к нестареющей семье человечества.
   Егор написал в письме:
   "Я хочу, чтобы ты мне нарисовал меня, а я тебе нарисую мяч".
   Бесподобная фраза по изяществу композиции. Ожидаешь : "а я тебе нарисую тебя". Ан совсем и не тебя, а - мяч. Так и летает этот мячик из одного конца фразы в другой...
   11 марта 1971.
   На днях, посмотрев на лес, который всегда был далеким и недоступным, я вдруг подумал, что это мой лес, и удивился такой свободе мыслей. Что значит весна. В последний год, полагаю, мне будет уже не до этих тонкостей. И вот предпоследняя весна уже делается постепенно моей, как будто мне завтра на волю.
   11 марта 1971.
   Март выдался труднее февраля, и нужно переехать в апрель, чтобы избавиться от этой зимы, начавшейся чуть ли не в сентябре и все еще неотступной. Признаться, от зимы порядочно устаешь. Устаешь ощущать на лице сосредоточенный взгляд соседа. Хочется смахнуть его, как муху, а он ползает и мешает писать. И даже получая великолепные Егоровы письма, я не решаюсь их сразу читать: на эти необычно крупные буквы насядут мухи.
   А месяц апрель рисуется нежным и сиреневым. И вот, кажется, рядом уже апрель, а никак до него не дотянешься. Март мешает.
   20 марта 1971.
   Когда все создания Божий успокоились сном,
   на разостланную к ночи циновку
   присел, говорят, тот,
   чью тайну да сохранит Бог.
   Окинув дом печальным взглядом, взяв в руки мотыгу,
   на поле, очищенное своими руками,
   вышел, говорят, тот,
   чью тайну да сохранит Бог.
   Снова - Киши-Хаджи. В его облике, говорят, было много странного. Одежда состояла из двух черкесок, надетых одна на другую, нижняя черкеска заменяла белье. На ногах сыромятные поршни. Вместо пряжки воротник у него застегивался палочкой. Ходил он всегда не по дороге, а стороной, вдали от людей. Но самое странное заключалось, конечно, в установленной им круговой или быстрой молитве.
   От богословов и книжников к Шамилю начали поступать донесения, и Шамиль назначил суд. Если доносы окажутся ложными, он поклялся, что снимет головы с тех, кто обвиняет Хаджи. Но если сам Хаджи не докажет свою правоту, что ж, в таком случае Шамиль готов объявить об этом публично.
   Все - Шамиль со своим войском, богословы со своими книгами, Хаджи со своими мюридами - заняли места, и палачи стали на виду у всех. Богословы читали цитаты из книг, и Хаджи их объяснял, пока все цитаты не были исчерпаны. Тогда Хаджи произнес, обращаясь к Шамилю:
   - Шамиль, - сказал Хаджи, - слышал ли ты, что по четырем концам земли поставлены Богом четыре Стража?
   - Слышал, - сказал Шамиль.
   - Слышал ли ты, что в центре земли стоит пятый Страж, к которому идут эти четыре Стража, когда совершается чудо свыше их разумения?
   - Слышал, - сказал Шамиль.
   - Если бы тебе случилось встретиться с ним, ты узнал бы его, Шамиль? сказал Хаджи и повернулся спиной к имаму.
   И тогда встал Шамиль.
   - У меня есть просьба к тебе, - сказал Хаджи.
   - Я исполню все твои просьбы, кроме одной!
   - У меня к тебе одна - именно эта - просьба.
   - Но хоть трое из них должны поплатиться! - сказал Шамиль.
   - "По вине этого юродивого из Иласхан-юрта три мужа науки лишились голов!" - станут говорить обо мне. Я прошу тебя не трогать и эти головы.
   - Я исполню твою просьбу, о благословенный Киши, - сказал Шамиль. Теперь, если ты найдешь нас того достойными, сверши перед нами со своими мюридами эту круговую молитву.
   И встали мюриды, и молились они своей быстрой молитвой, а когда она кончилась, встал Великий Хаджи из Саясана и сказал:
   - Да сохранит Бог твою тайну, о благословенний Киши! К моим мюридам лишь изредка приходящего на помощь Пророка с его апостолами из Мекки - ты молитвой, оказывется, всегда приводишь к своим мюридам.
   Тогда встал Газы-Хаджи из Зандики и сказал:
   - Да сохранит Бог твою тайну, о благословенный Киши! К моим мюридам лишь изредка приходящих на помощь ангелов - ты молитвой, оказывается, всегда приводишь к своим мюридам.
   Эти синие небеса, Мовсар,
   за твоего брата к Богу взывали.
   Пусть Всевышний Господь и Пророк Его
   помогут им, Мовсар.
   Также ангелы небесные, Мовсар,
   за твоего брата к Богу взывали.
   Пусть Всевышний Господь и Пророк Его
   помогут им, Мовсар.
   Когда по доносу нечестивцев и книжников
   разлучали Хаджи с Дагестаном,
   - Нет, я не пойду отсюда, пока не расскажу вам, как мне досталось мое учение!
   сказал он, остановившись.
   За две тысячи лет до сотворения мира
   души людей были созданы Богом, мужи науки.
   За две тысячи лет до сотворения мира
   124 тысячи душ пророков были созданы Богом, мужи науки.
   За две тысячи лет до сотворения мира
   124 тысячи душ святых были созданы Богом, мужи науки.
   За две тысячи лет до сотворения мира
   124 тысячи священных учений были созданы Богом, мужи науки.
   За две тысячи лет до сотворения мира
   Господь разложил перед нами эти священные учения
   и поставил одно во главе всех, окруженное огненным драконом,
   сказав нам: - Пусть каждый выберет свою долю.
   Их брали, начиная с нижнего края,
   и то, что было во главе, осталось последним, мужи науки.
   - Подними свою долю, о благословенный Киши, нет у нее иного владельца!
   сказал нам Господь, мужи науки.
   - Нет, не возьму!
   День, когда души разлучаются с телом,
   будет труден детям моим.
   Ночь, когда человек впервые остается один в могиле,
   будет тяжкой детям моим.
   День Первого допроса пред Господом
   будет страшен детям моим.
   Если на все это время не будет мне выдано право
   быстрой помощи детям моим,
   я не возьму оставшейся доли!
   сказали мы Богу, мужи науки.
   - День, когда души разлучаются с телом,
   оставил Я за тобой.
   Ночь, когда человек впервые остается один в могиле,
   оставил Я за тобой.
   Право помощи на Первом допросе
   дарю Я тебе.
   Сказал и бумагу за подписью ангелов
   Джабраила и Минкаила, Исрафила и Израила,
   ватную, белую как снег, бумагу
   вручил нам Господь, мужи науки.
   - Во имя Господа милостивого и милосердного.
   с этим великим именем Бога
   ступив на огненного дракона,
   мы подняли нашу долю, мужи науки.
   - Эта быстрая молитва на мне и на мне
   пусть будет исполнена! - сказали
   высокие горы и низкие холмы,
   широкие равнины и тесные ущелья.
   И для разрешения этого спора
   был послан от Бога ангел Джабраил.
   Между высокими горами и низкими холмами
   был брошен жребий, и выпал жребий Гайрак-горы.
   Не мучьте меня, оставьте меня
   (я ведь у вас не отнимаю право сельского муллы)
   моего Бога и Пророка славить!
   Между широкими равнинами и тесными ущельями
   был брошен жребий, и выпал жребий Иласхан-юрта.
   Не мучьте меня, оставьте меня
   (я ведь у вас не отнимаю право на сиротские деньги)
   моего Бога и Пророка славить!
   С Востока пусть будет нам помощь, о Господи.
   С Запада пусть будет нам помощь, о Господи.
   В быстрой молитве с ангелов хором
   пришли нам на помощь Кишй-Хаджи!
   Днем течет, а ночью подмерзает, и поэтому не очень грязно, и ветерок успевает обдувать и подсушивать почву, и вся весна идет как-то по-деловому, в замедленном несколько, но твердом темпе. А я тем временем радуюсь расползающимся дыркам на носках и рубашках - как проталинам чистой земли. Быстрее расползайся! - говорю своей одежонке. - Время не ждет, и нам некогда!
   Отношения с весной в этом году напоминают мой детский способ ускорения поезда, когда, глядя в окно вагона, я часами давил на раму - чтобы быстрее ехали. Или в прошлом году тоже так было? Не помню.
   - Донатович! Что такое негоциант?
   - Донатович! Что такое дуализм?
   - Донатович! Что такое похоть?
   Еще потому так спешу дожить до лета, что надо же дать голове какой-то роздых - а то я очумел немного за эти зимние месяцы. Подумать только можно будет весь выходной день просидеть под открытым небом!
   28 марта 1971.
   ...А как ты однажды хорошо и проникновенно сказала в доме свиданий, посмотрев на мои шерстяные, прохудившиеся на пятках, носки, что не стоит их выбрасывать, потому что все равно, и рваные, они будут еще греть. И они действительно честно служили всю зиму. Но я не к тому, а как ты это серьезно и убедительно произнесла, немного понизив голос, словно раздумывая и сообщая важную весть, как-то очень достойно, по-лагерному сказала, и я сразу поверил и до сих пор удивляюсь этому проникновению в суть - не носков, а вещей, существования в его щемящей и серьезной реальности. Покачав головой.
   Но как прекрасно дожить до 31 марта! 31-ое вообще лишнее число и стоит совсем уже с краю в окончании зимы, и добираться до него, как бы это объяснить, ну все равно что достичь конца какой-то земли, какого-нибудь Мыса Доброй Надежды, хотя до него, наверное, добирались океаном а мы идем материком и вот достигли этого Мыса, с которого, кажется, можно прыгнуть и полетишь, полетишь...
   31 марта 1971.
   Вечером - впервые и еще совсем ненадежно - пахнуло сырой землей, и у меня от этого запаха душа перевернулась от счастья. После столькой зимы вдруг такая пронзительная, живительная сырость. Правильно-правильно : земля - вода - змея - женщина. Правильно: сырая земля. Сырость как стихия и основание жизни. И все-таки жизнь и животность, любовь и воля больше всего другого причастны к запаху. И запах - это тоже дух, хоть и низшей породы. И уже низшие формы жизни означены духом - запахом.
   Смешно постигать мифологию личным, осязаемым опытом. На ощупь. Как собственные мысли и тело. Вглядываясь в кусты, в ночь, в воздух. Но если это возможно, то в качестве условия человек должен быть всего лишен и от всего отрезан.
   7 апреля 1971.
   Солнце печет на холодном воздухе, и, сдается, я порядочно уже загорел. Давно не смотрелся в зеркало, но по соседним лицам заметно. Мухи на ходу оживают. Кто-то заметил что я тоже бегаю веселее. - Вам сколько осталось?