- И врач стоит в белом халате.
Я говорю: - Слепну.
Он говорит: - Мания.
(В дурдоме)
- Ну, мы как сидели, смеялись, он ушел...
(Самоубийца)
- Жизнь значительнее, чем мы думаем, да, значительнее, чем мы думаем.
Имеется сорт людей, живущих наполовину и меньше отпущенных им природой возможностей. У которых позади (впереди) иная, запасная возможность прожить в другом месте и по другому поводу, и вот они существуют словно вполсилы и как бы необязательно. Поэтому они мало заметны и молчаливы и даже телесно кажутся не совсем полноценными, не выявленными до конца. Словно спиной растворяются, теряются в темноте, откуда пришли, с тем чтобы бесследно пройти между нами и исчезнуть неузнанными. Лишь узкая полоска видна от человека на нашей поверхности.
Другие осуществились вполне, нашли себя и, действуя в нашей среде, реальны сверх меры, вжились и выжались здесь, энергичные, говорливые, но эта законченность облика внушает легкую жалость: у них ничего нет, кроме наличных данных, которые пройдут без остатка, когда истечет срок.
...Человек, до того истощенный, изъятый во всех отношениях, что от него остались одни, чудовищно, казалось, разросшиеся половые части.
(В бане)
...Похоже, что "Гамлет" - это видоизмененный "Эдип", и как это странно, что там и здесь одна и та же идея - противопоказанного убийства отца и кровосмесительной женитьбы на матери. Эдипов мотив, действующий в античности в образе неизбывной судьбы, отчужден и вынесен у Шекспира во внешнюю ситуацию, с которой спорит по-видимому независимый от нее человек, имеющий право выбора, но оно-то, право, и делает его виноватым и непонятным, так что мы столетия мучаемся, герой он или слабак, и всё лишь потому, что судьбой ему предоставлена свобода реагировать по-своему на ситуацию, по существу исключающую выбор.
Что такое характер в художественной прозе, имеющей определенную склонность в XX веке сменить роман характеров на роман состояний? Не условная ли это фигура, такая же, допустим, как в классицизме олицетворенный порок, добродетель, аллегория и т.д.? Уже у Толстого характер перестает выступать в четко вычерченных границах характерности, позволявших лицу ходить в нарицательных именах, служа экспонатом какого-либо сословия, умонастроения, вроде Печорина или Базарова. Экая вы Анна Каренина, экий вы Левин - сказать нельзя, в отличие от Хлестакова, Обломова, замешанных много плотнее. Физиономия характера начала расплываться, и он из типового явления превратился в только и просто мимически-живое лицо.
Еще дальше идет Достоевский. Разлившаяся по его персонажам стихия одержимости сообщает их идеям, поступкам форму заболевания, сошедшего на человечество смерча, вихря, обуявшего духовного пламени, сжигающего сухожилия и хитросплетения психики в мировом маниакальном пожаре. "Думал он горячо и порывисто", - сказано о мыслях Раскольникова. - "А тела своего он почти и не чувствовал на себе..." Тело - легкая оболочка, она горит изнутри или лопается, как скорлупа, под давлением духа, который селится в человеке и по временам из него высовывается, калеча снятую во владение плоть.
Следом за телом - со скандалом трескается на человеке характер, столь же - оказалось! - преходящий в своей новооткрытой типичности, как муляжи карнавальных масок, устаревшие для Тургенева, но вот и Тургенев устарел в собирании точных черточек, и натуральный роман характеров проваливается в роман состояний.
Эпизодическое лицо, некто Калганов (сцена в Мокром), так же подвижно в своих чертах, немотивированно меняющихся, как и главные герои романа: "Иногда в выражении лица его мелькало что-то неподвижное и упрямое: он глядел на вас, слушал, а сам как будто упорно мечтал о чем-то своем. То становился вял и ленив, то вдруг начинал волноваться, иногда, по-видимому, от самой пустой причины".
Больше о Калганове ничего не известно, но это - эмбрион, готовый в своей задумчивости развиться до полноценного медиума - какими, протянутые в пространство, являются едва ли не все пересонажи Достоевского, неподвижные (кусок провода), вялые до срока и заранее волную-щиеся в предощущении удара. Удар! повело-поехало! низошло! закружились, подхваченные - не жизнью - бурей радения о духе...
Характер в литературе, по-видимому, - это попытка вывести движения души и судьбы из имманентных свойств человека, собранных в более менее четкое, неизменное и замкнутое по образу тела психологическое клише. Конечно, он реален, естественен - так же, как олицетворен-ный порок, ходячая добродетель (что не исключает условности всех этих комбинаций), и поэтому его признак, присутствие встречаются уже у Змея Горыныча. Однако акцент на характере, приведший к его осознанию, развитию и усложнению стали делать тогда, когда человеку подоспело время выступить в полномочной роли Гамлета или Дон-Кихота, превратившись из должностной и подопечной фигуры в самодеятельное лицо, не имеющее руководящих инстанций помимо своего свободного, по всем рассуждениям, "я". В этом смысле характер есть не что иное, как гуманисти-ческая мотивировка судьбы и души, и, как всякая мотивировка, существует лишь в строгой систе-ме исторических координат - с личностью в виде принципа. Отныне персонаж начал действо-вать, повинуясь собственной воле: "у меня такой характер - ты со мною не шути", и появился роман в объяснение его независимой жизни, которая хотя и подвержена воздействию сторонних стихий, среды, наследственности, но все они перемалываются в нем - в этой первичной для данной системы и главенствующей единице-инстанции мыслимого миропорядка.
В подобном качестве - мотивировки человека, исходящей из самого человека, - характер не был известен раньше. Герои античности - не характеры в полном смысле, а более ситуации, в которые попадал человек, "ситуации героя", родившегося, допустим, от богини и смертного или призванного разыграть уготованное ему назначение. Какой характер у царя Эдипа - нам, в сущности, не важно (так себе, добрый человек, невольно впавший в злодейство) - важно, куда он впал, что ему подложила судьба, которая и являлась тогда решающим аргументом в существова-нии личности, переживавшей не свою психологию, но свою участь и принадлежность.
Наше ощущение живости, реализма от серии литературных характеров XIX века по интенсив-ности, вероятно, ничуть не сильнее, чем то ощущение живости и реализма, какое испытывали в старину от чтения патериков и хронографов. Мы говорим "как живой", имея в виду способность действующего лица жить в полном соответствии со своим характером, поскольку это для нас безусловная реальность, органически присущая жизни, не имеющей других доказательств, тогда как в иной раскладке или системе координат для наивысшей живости тому же лицу пришлось бы прибегать к предначертанию рока или к наущению беса, а не сваливать все на фикцию своей психики. Доводы жизненной правды, применяемые к литературным созданиям ("так в жизни бывает"), нуждаются в уточнении: в каком онтологическом смысле и стилистическом выражении употребляется понятие "жизнь "?
...А может быть, раздоры богов в принципе то же самое, что по-нынешнему называется физикой души? Человек уподобляется посадочной площадке, на которую то и дело приземляются вертолеты. Сам по себе он ничего не значит - он сплошное чистое место, летное поле... (Боже! какие фурии носятся над нашими головами!)
Это был уже не человек, но обвал или гора щебня, не арестант, но лагерь, вздыбленный, первозданный, как хаос, лагерь, в котором чужие жизни занимали, пожалуй, уже больше места, чем собственный его, от первого лица, рассказ и характер, как бывает в сплаве леса запань или затор, от которого бревна встают, как волосы на голове, - вот так был собран в охапку и брошен падалью я - кому-нибудь не в укор, однако на погляденье...
...Вторая жизнь накладывается на ленту моей повседневности, образы которой в процессе всех этих отправлений работы, отбоя, подъема кажутся нереальными. Возникает обратное солипсичес-ким принципам чувство, когда все вокруг меня более убедительно, нежели я сам. Мне легче допустить, что меня нет, а жизнь идет полным ходом.
- И вот он помаленьку начал легко мешаться.
- Утром проснулся и слышу: космос - кричит!
Бывший урка мечтает написать стихотворение, прочтя которое, люди хлопались бы в обморок и вставали прозревшими. Это максимальное стихотворение, способное (даже!) пересоздать природу человека, и есть философский камень, который всегда искала и ищет мировая культура, не подозревая о том.
- У человека столько направлений - сколько у солнца лучей. Кто же им регулирует?
- Когда у меня такое психическое настроение...
- У меня такая натура, с молоком матери всосанная!
- Услышав это, я весь внутренне почернел.
- Я смотрю на это сквозь свое зрение.
- В голове всякие игреки мелькают.
- Тут он начал думать, и волос у него полез.
- Нам не хватает того, чтобы додуматься до настоящей точки!
- Самое главное - правильно понять!
- До чего умен - даже страшно!
(Недопустимость, безнравственность слишком большого ума.)
Сумасшедший - не слишком ли хорошо закрепившийся на своем уме человек? Сумасшедший живет спокойно в ожидании, когда призовут его в России на царство. Ради своей идеи он ничего не предпринимает, уверенный в ее исполнении. Суетятся, волнуются окружающие начальники, поставленные в тупик бездействием помазанника. В конце концов, он более уравновешен, нормален, чем все эти сбитые с толку, сошедшие с ума прокуроры, требующие от него отречения. Словно они боятся, что он окажется правым в своей непоколебимой уверенности, и кому-то придется не его, но их урезонивать, приводя в согласие с фактом его высокого и законного существования.
- Дегенератор.
- Шизофроник.
- Он был грамотный, но слегка помешался. (И так играл на гармонике, что оба глаза сходились к самому переносью.)
...О, этот поток существ!
Нет-нет, Лета, река Лета совершенно необходима!
Никогда меня раньше не занимал Шевченко. Я и не читал его по-настоящему. И, перелистывая разрозненный томик в русских переводах, не очень, признаться, рассчитывал найти что-то новое. Слишком укоренились в нашей памяти штампы, может быть и пленительные для нежного украинского уха, но вызывающие у нас снисходительную улыбку. Все это и вправду имеется в избытке - знакомые эталоны в живописании милого края так и просятся подписью к назойливому лубку. Но кроме того - неизвестное, неслыханное нигде...
Шевченко не известен, оттого что стоял в стороне от русской стихотворной культуры XIX века, воспитанной в основном на гладком и легком стихе. В некотором отношении он ближе XX веку, протягиваясь непосредственно к Хлебникову, который тоже наполовину был украинцем и воспринял южные степи как эпическое пространство и родственную речевую стихию непочатого еще чернозема, архаической праматери-Скифии. Народная старина у Шевченко не только декоративный набор, но подлинник, унаследованный от предков вместе с собственным корнем. Чувство национальной и социальной (мужик) исключительности, поиски "своих" в истории и быту позволили ему окунуться в фольклорные источники глубже, чем это дозволялось приличия-ми и чем удалось это сделать в ту пору русским поэтам, хоть те немало тогда предавались народоискательству. Поэтому же Шевченко в самом поддонном прошел мимо сознания XIX столетия. Воспринимались его биография крепостного самородка и мученика и кое-какие красивые призывы. Но как стихотворец он казался неотесанным юродом, и воротили нос, хотя в этом было стыдно признаться из-за всеобщей любви к мужику. (Белинский вот не постыдился высказать свою неприязнь, точнее свою глухоту к его грубой музе.) У нас ему в аналогию ходили Кольцов с Никитиным, но они конфузились и оглядывались на господ, а Шевченко пер напролом в первобытном козацком запале и, укладываясь в "идею", торчал стихом поперек. Ему, чтобы не прислушиваться к этим диким струнам, отводили локальный загончик второстепенного значения, на что и сам он как будто охотно соглашался, мысля себя певцом обойденной счастьем окраины. В этой привязанности к однажды облюбованному углу, к своему неизменному месту Шевченко довольно навязчив и однообразен, как однообразен его незатейливый, перенятый у думы распев-чик, за который он держится обеими руками, словно опасаясь свернуть с усвоенной дорожки и навсегда потеряться в море дворянских ямбов.
Но без конца повторяя одни и те же, в общем, уроки, он глубок, как колодец, в своей узкой и темной вере. Здесь господствует стихия исступления и беснования. Любая тема лишь повод к шабашу. Соблазненная или разлученная женщина мешается в уме и принимается выкликать страницами шевченковский текст. Уже первое, известное нам, произведение Шевченки несло наименование - "Порченая" (1837 г.), затем чтобы порченые жены и девы, одержимые, припадочные образовали у него хоровод, скачущий из поэмы в поэму. Переходя местами на заумь, впадая в глоссолалию, Шевченко, нетрудно заметить, влечется изъясняться на нутряном наречии захлестывающего мозг подсознания. Безумие ему служит путем к собственным темным истокам, где свобода граничит с ознобом древнего колдовства и шаманства и в разгуле смыкается с жаждой всеистребления.
- О дайте вздохнуть,
Разбейте мне череп и грудь разорвите!
Там черви, там змеи, - на волю пустите!
О дайте мне тихо, навеки заснуть!
Не поймешь: то ли дайте мне волю, то ли выпустите из меня, изгоните беса! - настолько эти значения сливаются в порыве к свободе, и очередное беснование жертвы становится прологом к кровавым пирам гайдамаков, вырвавшихся из-под контроля власти и разума. Связав социальный бунт с инстинктивным, подсознательным взрывом, Шевченко ближе других подошел к "Двенадцати" Блока и стихийным поэмам Хлебникова "Настоящее", "Горячее поле"...
Между прочим, знатоки удивляются, откуда у Шевченки, почти не жившего на Украине и не занимавшегося этнографией, такое проникновение в миф, в древнейшие пласты народных поверий. Можно полагать, его иррациональная природа изначально была отзывчива на все эти веяния. Также и народ (фольклор) Украины, не исключается, глубже нас сопряжен с первобытны-ми токами и образами подсознания, отчего касания сказки, возможно, переживаются здесь более внятно и непосредственно, как живой, получаемый в психическом опыте факт. Подтверждение тому, помимо Шевченки, - Гоголь...
Я не знаю другого поэта, кому бы так поклонялись - в массе, словно святому, обливаясь слезами, как в церкви, заскорузлые мужики, перед иконой-портретом, в полотенцах, на потайном юбилее, в каптерке, хором, как Отче наш: - Батьку! Тарасе!..
На вопрос о христианстве, Евангелии - с оскорбленным лицом:
- Почему апостолы - не украинцы?!
Какой ветер! Столбы пыли смерчем носятся по земле.
- Дидько свадьбу справляет.
(Дидько - чорт на Западной Украине. Дидько - нельзя сказать старику, обидится.)
Сборы в дорогу. Прощания. Последние встречи. Последние книги. Книги тоже уезжают по разным лагерям, и хочется их дочитать, пролистать, сделать выписки, вырезки. Следовало бы спокойно обойти в одиночестве зону, прощаясь с углами, которые были ко мне так добры. Не сумею. Очень уж людно. В такие часы рекомендуют читать Плутарха. Но неплохо и Византийские хроники. Образы и фон совпадают, мешаются, спорят. Сутолока, беготня, негде сесть. Много слов, прощальных речей. Сегодня проснулся в пять, чтобы поспеть с Византией.
Странная реплика, из которой следует, что зло - во спасение, очищает душу. Но не путем покаяния или наказания, как можно думать, а в самом преступлении - выход:
- Я свое зло согнал, и теперь спокоен, и не жалею. А то бы век на душе лежало.
Я вспомнил Г. - тот же психологический тип. Отсюда опять получается, что душа вроде что-то постороннее человеку. И душа у нас хорошая, когда мы плохие.
Много вырезок накопилось за эти годы. Этнография, археология. Куда уложить эту кипу? Бушлат я брошу. Все равно на три года не хватит. Табор. Вспоминаются тюбетейки, которые были в моде в начале 30-х годов. Носили их в столице деловые, бритоголовые люди. В пошив, говорили, идут безхозные ризы с церквей. Сколько в той тюбетейке пересеклось эпох и народов!..
27 июня 1969.
В "Истории" Марцеллина о гуннах сказано: "Все они отличаются плотными и крепкими членами, толстыми затылками и вообще столь чудовищным и страшным видом, что можно принять их за двуногих зверей или уподобить сваям, которые грубо вытесываются при постройке мостов".
В архаическом искусстве вообще, при безразличии к индивидуальным чертам, отчетливее видны родовые, этнические, возрастные признаки. Как в иконописи, вдруг обнаружилось, грудные дети представлены вернее и правдивее Рафаэлей, подменявших Младенца трехгодовалым купидоном. Как в русских матрешках точнее Репина воссоздан собственно русский тип лица. И чем больше встречаю в жизни иноплеменников - готических немцев, ассироподобных армян, - тем виднее истинность древних искусств, понимавших природу как род и корень. В свете свай Марцеллина, на которые походили гунны, становится очевиднее и какое-нибудь Идолище Поганое, списанное с живого татарина. Татары в оценке средневековой Европы (Альберик, XIII в.) выглядят так же, как Идолище в глазах былинного богатыря ("Голова у него - что люто лохалище" и т.п.):
"Голова у них большая, шея короткая, весьма широкая грудь, большие руки, маленькие ноги, и сила у них удивительная. У них нет веры, они ничего не боятся, ни во что не верят, ничему не поклоняются".
Глядя на поезд: так вон оно, оказывается, что значил Змей Горыныч! Когда он весь в огнях извивается по холмам.
Искусство одержимо таким чувством реального, какое и не снилось людям практической жизни. Для них - для всех нас в дневном свете - отдаленного прошлого не существует. Мы знаем отвлеченно, что были когда-то готы и гунны, но в сущности в это не верим. Искусство - верит.
...Меня временно поставили ночным сторожем. Лучше работу трудно придумать. Стерегу железо, которое никто не берет. По каменной эстакаде скачут большие лягушки и при виде меня немедленно обращаются в камень. Лопают больших черных жуков и далеко упрыгивают друг от друга, как не заплутаются?..
Мне вспомнилась мышь на одиннадцатом лагпункте. Она сидела на подоконнике, когда я вошел ночью в пустую курилку и включил свет, и заметалась, не помня, как слезть оттуда, и, хоть я не двигался, побежала в ужасе прочь по горячей батарее, обжигая лапы, пока не сверзилась кое-как в свою нору.
- А всего хужее, что ничего не скушаешь. Если б мясокомбинат или кондитерская. А то - одни железяки!
- Ремонтируй эти машины - они не пожалуются.
- Бревнотаска.
- В шахте у человека развивается характер мечтательный.
- Мужик лаял на трактор.
- А контейнеры волнистые - как на сопках Маньчжурии.
- Сорвал нарезку на сердце.
Мужики говорят о моторах - сколько тонн, лошадиных сил. С той же серьеностью они обсуждали когда-то, во сколько пудов была палица богатырская или меч-кладенец.
- Радиационные установки такие. Посылают волну. А оттуда возвращается уже сфотографи-рованная. И все объекты у них уже налицо.
- Работа на открытом объекте.
- Работал баландёром.
- Работала по легкой атлётике.
- Работала в вакантной для меня должности поваром.
- Пока меня не благоустроют на работу.
- Нет, ты пойми! Работает без каких-либо физических усилий!
(Чудодейство машины)
- А это - металл! притом холодный металл! и он - вращается!..
(С вытаращенными глазами - по поводу машинного холода)
Саркастически - о машине:
- Она визжит, как поросенок...
- Не каждая баба такая капризная...
- В двадцатом веке все механизировано. Только спариваются вручную.
- Нервотрепалка.
(Нервотрепка)
- Дуборезка.
(Морг)
- Электроуничтожалка.
(Фантазия)
- Ты читаешь журналы, читаешь газеты, читаешь все, что для человека предоставлено. Скажи, что такое наука? Наука - це дизеля, це компрессора, це трактора. Це книга и все такое.
- Почему я должен слушать ученого? Он такой же - как я!
- Он - ученый человек. Но - хороший.
(Трудно ученому быть одновременно хорошим!)
О Пугачеве один мужик сказал с восхищением:
- Темный человек парализовал грамотных!
...Для рассеяния читал Стивенсона. Любопытные случаются вещи: то, о чем много думаешь, вдруг приходит само. Так уже бывало - с Пушкиным. Ничего нет, а нужные справки, цитаты сами являются, откуда не ждешь. С потолка. Так и сейчас. Я где-то слышал, что у Стивенсона есть "Странная история доктора Джекила и мистера Хайда", и, услышав одно название, стал к нему ревновать и рваться душой: само название, казалось, что-то обещает, какая-то в нем слышалась тайна. Спустя месяцы, узнаю - у какого-то мальчика здесь имеется пятитомник. А я и не знал, что издали. Спрашиваю про Джекила - такого, отвечают, нет. Ну я и мечтать перестал. И вот открываю очередной том и глазам не верю: "Странная история доктора Джекила и мистера Хайда!" (умеют эти англичане звуки подбирать - мурашки по коже). История и впрямь замеча-тельная. Правда, я почему-то на большее рассчитывал. Но и на том спасибо. И в ней нашлась страница, давно уже меня поджидавшая, с тем чтобы узаконить одну догадку.
"...С каждым днем обе стороны моей духовной сущности - нравственная и интеллектуальная - все больше приближали меня к открытию истины, частичное овладение которой обрекло меня на столь ужасную гибель; я понял, что человек на самом деле не един, но двоичен. Я говорю "двоичен" потому, что мне не дано было узнать больше. Но другие пойдут моим путем, превзой-дут меня в тех же изысканиях, и я беру на себя смелость предсказать, что в конце концов человек окажется всего лишь общиной, состоящей из многообразных, несхожих и независимых друг от друга сочленов".
Как все, однако, ложится в цвет.
8 августа 1969.
Произведение искусства ничему не учит - оно учит всему. Произведение не в пользу ни того, ни другого, ни третьего. Ни даже в пользу себя. Оно обратимо в своей полезности, в своем воздействии на сердца. Чему служит "Демон" Лермонтова - атеизму или мистицизму? Сперва тому, потом этому.
Распогодило, но вечерами прохладно и закатами похоже на Север. Откуда берется такой напор - на стыке, за всклокоченностью облаков, образуется запруда, позволяющая судить о реальности, - рассуждать-то не составляет труда, но как представить, вообразить, если свыше слов, ощуще-ний, а только на их языке изъясняется чувство реального? Потолок мог бы треснуть под давлением этого света и солнце померкнуть от тех лучей.
...Я пью здесь удивительный квас - холодную воду, настоенную на листиках вишни. Она оставляет во рту почти тот же привкус, что вишневые ягоды. Приятно, что всюду - в листьях, в траве - одни и те же соки. И все это в чистейшей кадушке, которая грезит деревней.
Иногда балуюсь грибами - собирать их по зоне находятся охотники. - На воле такими бы давно отравились! - сказал недавно один грибник. Опытный. Прежде чем жарить, отваривает поганки во многих водах. И получается съедобно.
- А у чеснока какая тенденция? - зимой улезает в землю. Весной выйдешь - море на огороде!
Угостили медом. Какой у него витиеватый вкус и сколько вложено в эту зернистость, в сверкающую плотную вязкость всякого ума и таланта из полосатых пчелиных пузичек, из цветов и воздуха! Мед для нашего рта все равно что благоуханное лето, лес в красках и пение пташек. Все напичкано сюда и все сгустилось в один элексир жизни.
В древнеегипетской повести о двух братьях есть такая хорошая фраза - о башне, которую построил герой собственными руками:
"Она была полна всяких хороших вещей, которые он сделал, чтобы дом был наполнен".
Глядя на леса, понимаешь, что в мире раскинуто громадное царство добра. Оно не там и не потом, а вот тут. Как град Китеж. Только его не видно, вернее - видны его вершинки, утоплен-ные в глубине купола. Когда жена сказала мужу о беглом: - Если ты его выдашь, я тебя брошу! - мы поняли, что добро велико и правит нами невидимо, одетое в мантию зла ради сохранения тайны.
- Я бы таких до конца жизни посылал в санаторий. Чтобы они только кушали и увлекались.
В теории эволюции приятно то, что при виде лягушки думаешь: вот и я из лягушки произошел, и эта мне - как сестра.
Влюбляюсь в русские сказки. Но воспринимаются они не так сюжетно, как живописно и музыкально. Сверкающие краски, летающие фразы. Возьмем чистый лист бумаги и нарисуем буквами: избушка на курьих ножках. Распластанная сказка. Для ясности представим пейзаж. Попробуем описать, что такое снег. Ну, снег, понимаете, снег - что вы снега никогда не видали? Настойчивость. Говорят вам русским языком: собака разговаривала. Какой-нибудь святой старичок. Кентавр в овсах и в осиннике, полкан, полкаша. Антика. Абракадабра. Как тянется! Без конца. Какой восторг! А Иванушка ногу не вытянет из завязки у трех дорог...
27 августа 1969.
Метафора - это память о том золотом веке, когда все было всем. Осколок метаморфозы.
А знаешь, что бывает, когда дождь идет, а солнце светит сквозь дождь? "Тогда русалки Богу молятся". Это мне сказали латышскую поговорку. Будем надеяться, что и у русских найдется что-то похожее.
- С кошкой у него был общий язык.
(У меня тоже был общий язык с кошкой. Она служила нам посредницей и переводчицей. Общение культур, наций и поколений осуществлялось у нас через кошку.)
...Наконец-то я понял, почему Лорелея чешет волосы: потому что волосы - волны. Женщина - пряжа - вода. Это единство помимо прочего увязано волосами. О том гласит армянский заговор - чтобы волосы у девицы росли. Произносит его дородная женщина, ударяя по волосам - со словами: "Да будут волосы в ширину с меня, в длину - течения воды".
Я говорю: - Слепну.
Он говорит: - Мания.
(В дурдоме)
- Ну, мы как сидели, смеялись, он ушел...
(Самоубийца)
- Жизнь значительнее, чем мы думаем, да, значительнее, чем мы думаем.
Имеется сорт людей, живущих наполовину и меньше отпущенных им природой возможностей. У которых позади (впереди) иная, запасная возможность прожить в другом месте и по другому поводу, и вот они существуют словно вполсилы и как бы необязательно. Поэтому они мало заметны и молчаливы и даже телесно кажутся не совсем полноценными, не выявленными до конца. Словно спиной растворяются, теряются в темноте, откуда пришли, с тем чтобы бесследно пройти между нами и исчезнуть неузнанными. Лишь узкая полоска видна от человека на нашей поверхности.
Другие осуществились вполне, нашли себя и, действуя в нашей среде, реальны сверх меры, вжились и выжались здесь, энергичные, говорливые, но эта законченность облика внушает легкую жалость: у них ничего нет, кроме наличных данных, которые пройдут без остатка, когда истечет срок.
...Человек, до того истощенный, изъятый во всех отношениях, что от него остались одни, чудовищно, казалось, разросшиеся половые части.
(В бане)
...Похоже, что "Гамлет" - это видоизмененный "Эдип", и как это странно, что там и здесь одна и та же идея - противопоказанного убийства отца и кровосмесительной женитьбы на матери. Эдипов мотив, действующий в античности в образе неизбывной судьбы, отчужден и вынесен у Шекспира во внешнюю ситуацию, с которой спорит по-видимому независимый от нее человек, имеющий право выбора, но оно-то, право, и делает его виноватым и непонятным, так что мы столетия мучаемся, герой он или слабак, и всё лишь потому, что судьбой ему предоставлена свобода реагировать по-своему на ситуацию, по существу исключающую выбор.
Что такое характер в художественной прозе, имеющей определенную склонность в XX веке сменить роман характеров на роман состояний? Не условная ли это фигура, такая же, допустим, как в классицизме олицетворенный порок, добродетель, аллегория и т.д.? Уже у Толстого характер перестает выступать в четко вычерченных границах характерности, позволявших лицу ходить в нарицательных именах, служа экспонатом какого-либо сословия, умонастроения, вроде Печорина или Базарова. Экая вы Анна Каренина, экий вы Левин - сказать нельзя, в отличие от Хлестакова, Обломова, замешанных много плотнее. Физиономия характера начала расплываться, и он из типового явления превратился в только и просто мимически-живое лицо.
Еще дальше идет Достоевский. Разлившаяся по его персонажам стихия одержимости сообщает их идеям, поступкам форму заболевания, сошедшего на человечество смерча, вихря, обуявшего духовного пламени, сжигающего сухожилия и хитросплетения психики в мировом маниакальном пожаре. "Думал он горячо и порывисто", - сказано о мыслях Раскольникова. - "А тела своего он почти и не чувствовал на себе..." Тело - легкая оболочка, она горит изнутри или лопается, как скорлупа, под давлением духа, который селится в человеке и по временам из него высовывается, калеча снятую во владение плоть.
Следом за телом - со скандалом трескается на человеке характер, столь же - оказалось! - преходящий в своей новооткрытой типичности, как муляжи карнавальных масок, устаревшие для Тургенева, но вот и Тургенев устарел в собирании точных черточек, и натуральный роман характеров проваливается в роман состояний.
Эпизодическое лицо, некто Калганов (сцена в Мокром), так же подвижно в своих чертах, немотивированно меняющихся, как и главные герои романа: "Иногда в выражении лица его мелькало что-то неподвижное и упрямое: он глядел на вас, слушал, а сам как будто упорно мечтал о чем-то своем. То становился вял и ленив, то вдруг начинал волноваться, иногда, по-видимому, от самой пустой причины".
Больше о Калганове ничего не известно, но это - эмбрион, готовый в своей задумчивости развиться до полноценного медиума - какими, протянутые в пространство, являются едва ли не все пересонажи Достоевского, неподвижные (кусок провода), вялые до срока и заранее волную-щиеся в предощущении удара. Удар! повело-поехало! низошло! закружились, подхваченные - не жизнью - бурей радения о духе...
Характер в литературе, по-видимому, - это попытка вывести движения души и судьбы из имманентных свойств человека, собранных в более менее четкое, неизменное и замкнутое по образу тела психологическое клише. Конечно, он реален, естественен - так же, как олицетворен-ный порок, ходячая добродетель (что не исключает условности всех этих комбинаций), и поэтому его признак, присутствие встречаются уже у Змея Горыныча. Однако акцент на характере, приведший к его осознанию, развитию и усложнению стали делать тогда, когда человеку подоспело время выступить в полномочной роли Гамлета или Дон-Кихота, превратившись из должностной и подопечной фигуры в самодеятельное лицо, не имеющее руководящих инстанций помимо своего свободного, по всем рассуждениям, "я". В этом смысле характер есть не что иное, как гуманисти-ческая мотивировка судьбы и души, и, как всякая мотивировка, существует лишь в строгой систе-ме исторических координат - с личностью в виде принципа. Отныне персонаж начал действо-вать, повинуясь собственной воле: "у меня такой характер - ты со мною не шути", и появился роман в объяснение его независимой жизни, которая хотя и подвержена воздействию сторонних стихий, среды, наследственности, но все они перемалываются в нем - в этой первичной для данной системы и главенствующей единице-инстанции мыслимого миропорядка.
В подобном качестве - мотивировки человека, исходящей из самого человека, - характер не был известен раньше. Герои античности - не характеры в полном смысле, а более ситуации, в которые попадал человек, "ситуации героя", родившегося, допустим, от богини и смертного или призванного разыграть уготованное ему назначение. Какой характер у царя Эдипа - нам, в сущности, не важно (так себе, добрый человек, невольно впавший в злодейство) - важно, куда он впал, что ему подложила судьба, которая и являлась тогда решающим аргументом в существова-нии личности, переживавшей не свою психологию, но свою участь и принадлежность.
Наше ощущение живости, реализма от серии литературных характеров XIX века по интенсив-ности, вероятно, ничуть не сильнее, чем то ощущение живости и реализма, какое испытывали в старину от чтения патериков и хронографов. Мы говорим "как живой", имея в виду способность действующего лица жить в полном соответствии со своим характером, поскольку это для нас безусловная реальность, органически присущая жизни, не имеющей других доказательств, тогда как в иной раскладке или системе координат для наивысшей живости тому же лицу пришлось бы прибегать к предначертанию рока или к наущению беса, а не сваливать все на фикцию своей психики. Доводы жизненной правды, применяемые к литературным созданиям ("так в жизни бывает"), нуждаются в уточнении: в каком онтологическом смысле и стилистическом выражении употребляется понятие "жизнь "?
...А может быть, раздоры богов в принципе то же самое, что по-нынешнему называется физикой души? Человек уподобляется посадочной площадке, на которую то и дело приземляются вертолеты. Сам по себе он ничего не значит - он сплошное чистое место, летное поле... (Боже! какие фурии носятся над нашими головами!)
Это был уже не человек, но обвал или гора щебня, не арестант, но лагерь, вздыбленный, первозданный, как хаос, лагерь, в котором чужие жизни занимали, пожалуй, уже больше места, чем собственный его, от первого лица, рассказ и характер, как бывает в сплаве леса запань или затор, от которого бревна встают, как волосы на голове, - вот так был собран в охапку и брошен падалью я - кому-нибудь не в укор, однако на погляденье...
...Вторая жизнь накладывается на ленту моей повседневности, образы которой в процессе всех этих отправлений работы, отбоя, подъема кажутся нереальными. Возникает обратное солипсичес-ким принципам чувство, когда все вокруг меня более убедительно, нежели я сам. Мне легче допустить, что меня нет, а жизнь идет полным ходом.
- И вот он помаленьку начал легко мешаться.
- Утром проснулся и слышу: космос - кричит!
Бывший урка мечтает написать стихотворение, прочтя которое, люди хлопались бы в обморок и вставали прозревшими. Это максимальное стихотворение, способное (даже!) пересоздать природу человека, и есть философский камень, который всегда искала и ищет мировая культура, не подозревая о том.
- У человека столько направлений - сколько у солнца лучей. Кто же им регулирует?
- Когда у меня такое психическое настроение...
- У меня такая натура, с молоком матери всосанная!
- Услышав это, я весь внутренне почернел.
- Я смотрю на это сквозь свое зрение.
- В голове всякие игреки мелькают.
- Тут он начал думать, и волос у него полез.
- Нам не хватает того, чтобы додуматься до настоящей точки!
- Самое главное - правильно понять!
- До чего умен - даже страшно!
(Недопустимость, безнравственность слишком большого ума.)
Сумасшедший - не слишком ли хорошо закрепившийся на своем уме человек? Сумасшедший живет спокойно в ожидании, когда призовут его в России на царство. Ради своей идеи он ничего не предпринимает, уверенный в ее исполнении. Суетятся, волнуются окружающие начальники, поставленные в тупик бездействием помазанника. В конце концов, он более уравновешен, нормален, чем все эти сбитые с толку, сошедшие с ума прокуроры, требующие от него отречения. Словно они боятся, что он окажется правым в своей непоколебимой уверенности, и кому-то придется не его, но их урезонивать, приводя в согласие с фактом его высокого и законного существования.
- Дегенератор.
- Шизофроник.
- Он был грамотный, но слегка помешался. (И так играл на гармонике, что оба глаза сходились к самому переносью.)
...О, этот поток существ!
Нет-нет, Лета, река Лета совершенно необходима!
Никогда меня раньше не занимал Шевченко. Я и не читал его по-настоящему. И, перелистывая разрозненный томик в русских переводах, не очень, признаться, рассчитывал найти что-то новое. Слишком укоренились в нашей памяти штампы, может быть и пленительные для нежного украинского уха, но вызывающие у нас снисходительную улыбку. Все это и вправду имеется в избытке - знакомые эталоны в живописании милого края так и просятся подписью к назойливому лубку. Но кроме того - неизвестное, неслыханное нигде...
Шевченко не известен, оттого что стоял в стороне от русской стихотворной культуры XIX века, воспитанной в основном на гладком и легком стихе. В некотором отношении он ближе XX веку, протягиваясь непосредственно к Хлебникову, который тоже наполовину был украинцем и воспринял южные степи как эпическое пространство и родственную речевую стихию непочатого еще чернозема, архаической праматери-Скифии. Народная старина у Шевченко не только декоративный набор, но подлинник, унаследованный от предков вместе с собственным корнем. Чувство национальной и социальной (мужик) исключительности, поиски "своих" в истории и быту позволили ему окунуться в фольклорные источники глубже, чем это дозволялось приличия-ми и чем удалось это сделать в ту пору русским поэтам, хоть те немало тогда предавались народоискательству. Поэтому же Шевченко в самом поддонном прошел мимо сознания XIX столетия. Воспринимались его биография крепостного самородка и мученика и кое-какие красивые призывы. Но как стихотворец он казался неотесанным юродом, и воротили нос, хотя в этом было стыдно признаться из-за всеобщей любви к мужику. (Белинский вот не постыдился высказать свою неприязнь, точнее свою глухоту к его грубой музе.) У нас ему в аналогию ходили Кольцов с Никитиным, но они конфузились и оглядывались на господ, а Шевченко пер напролом в первобытном козацком запале и, укладываясь в "идею", торчал стихом поперек. Ему, чтобы не прислушиваться к этим диким струнам, отводили локальный загончик второстепенного значения, на что и сам он как будто охотно соглашался, мысля себя певцом обойденной счастьем окраины. В этой привязанности к однажды облюбованному углу, к своему неизменному месту Шевченко довольно навязчив и однообразен, как однообразен его незатейливый, перенятый у думы распев-чик, за который он держится обеими руками, словно опасаясь свернуть с усвоенной дорожки и навсегда потеряться в море дворянских ямбов.
Но без конца повторяя одни и те же, в общем, уроки, он глубок, как колодец, в своей узкой и темной вере. Здесь господствует стихия исступления и беснования. Любая тема лишь повод к шабашу. Соблазненная или разлученная женщина мешается в уме и принимается выкликать страницами шевченковский текст. Уже первое, известное нам, произведение Шевченки несло наименование - "Порченая" (1837 г.), затем чтобы порченые жены и девы, одержимые, припадочные образовали у него хоровод, скачущий из поэмы в поэму. Переходя местами на заумь, впадая в глоссолалию, Шевченко, нетрудно заметить, влечется изъясняться на нутряном наречии захлестывающего мозг подсознания. Безумие ему служит путем к собственным темным истокам, где свобода граничит с ознобом древнего колдовства и шаманства и в разгуле смыкается с жаждой всеистребления.
- О дайте вздохнуть,
Разбейте мне череп и грудь разорвите!
Там черви, там змеи, - на волю пустите!
О дайте мне тихо, навеки заснуть!
Не поймешь: то ли дайте мне волю, то ли выпустите из меня, изгоните беса! - настолько эти значения сливаются в порыве к свободе, и очередное беснование жертвы становится прологом к кровавым пирам гайдамаков, вырвавшихся из-под контроля власти и разума. Связав социальный бунт с инстинктивным, подсознательным взрывом, Шевченко ближе других подошел к "Двенадцати" Блока и стихийным поэмам Хлебникова "Настоящее", "Горячее поле"...
Между прочим, знатоки удивляются, откуда у Шевченки, почти не жившего на Украине и не занимавшегося этнографией, такое проникновение в миф, в древнейшие пласты народных поверий. Можно полагать, его иррациональная природа изначально была отзывчива на все эти веяния. Также и народ (фольклор) Украины, не исключается, глубже нас сопряжен с первобытны-ми токами и образами подсознания, отчего касания сказки, возможно, переживаются здесь более внятно и непосредственно, как живой, получаемый в психическом опыте факт. Подтверждение тому, помимо Шевченки, - Гоголь...
Я не знаю другого поэта, кому бы так поклонялись - в массе, словно святому, обливаясь слезами, как в церкви, заскорузлые мужики, перед иконой-портретом, в полотенцах, на потайном юбилее, в каптерке, хором, как Отче наш: - Батьку! Тарасе!..
На вопрос о христианстве, Евангелии - с оскорбленным лицом:
- Почему апостолы - не украинцы?!
Какой ветер! Столбы пыли смерчем носятся по земле.
- Дидько свадьбу справляет.
(Дидько - чорт на Западной Украине. Дидько - нельзя сказать старику, обидится.)
Сборы в дорогу. Прощания. Последние встречи. Последние книги. Книги тоже уезжают по разным лагерям, и хочется их дочитать, пролистать, сделать выписки, вырезки. Следовало бы спокойно обойти в одиночестве зону, прощаясь с углами, которые были ко мне так добры. Не сумею. Очень уж людно. В такие часы рекомендуют читать Плутарха. Но неплохо и Византийские хроники. Образы и фон совпадают, мешаются, спорят. Сутолока, беготня, негде сесть. Много слов, прощальных речей. Сегодня проснулся в пять, чтобы поспеть с Византией.
Странная реплика, из которой следует, что зло - во спасение, очищает душу. Но не путем покаяния или наказания, как можно думать, а в самом преступлении - выход:
- Я свое зло согнал, и теперь спокоен, и не жалею. А то бы век на душе лежало.
Я вспомнил Г. - тот же психологический тип. Отсюда опять получается, что душа вроде что-то постороннее человеку. И душа у нас хорошая, когда мы плохие.
Много вырезок накопилось за эти годы. Этнография, археология. Куда уложить эту кипу? Бушлат я брошу. Все равно на три года не хватит. Табор. Вспоминаются тюбетейки, которые были в моде в начале 30-х годов. Носили их в столице деловые, бритоголовые люди. В пошив, говорили, идут безхозные ризы с церквей. Сколько в той тюбетейке пересеклось эпох и народов!..
27 июня 1969.
В "Истории" Марцеллина о гуннах сказано: "Все они отличаются плотными и крепкими членами, толстыми затылками и вообще столь чудовищным и страшным видом, что можно принять их за двуногих зверей или уподобить сваям, которые грубо вытесываются при постройке мостов".
В архаическом искусстве вообще, при безразличии к индивидуальным чертам, отчетливее видны родовые, этнические, возрастные признаки. Как в иконописи, вдруг обнаружилось, грудные дети представлены вернее и правдивее Рафаэлей, подменявших Младенца трехгодовалым купидоном. Как в русских матрешках точнее Репина воссоздан собственно русский тип лица. И чем больше встречаю в жизни иноплеменников - готических немцев, ассироподобных армян, - тем виднее истинность древних искусств, понимавших природу как род и корень. В свете свай Марцеллина, на которые походили гунны, становится очевиднее и какое-нибудь Идолище Поганое, списанное с живого татарина. Татары в оценке средневековой Европы (Альберик, XIII в.) выглядят так же, как Идолище в глазах былинного богатыря ("Голова у него - что люто лохалище" и т.п.):
"Голова у них большая, шея короткая, весьма широкая грудь, большие руки, маленькие ноги, и сила у них удивительная. У них нет веры, они ничего не боятся, ни во что не верят, ничему не поклоняются".
Глядя на поезд: так вон оно, оказывается, что значил Змей Горыныч! Когда он весь в огнях извивается по холмам.
Искусство одержимо таким чувством реального, какое и не снилось людям практической жизни. Для них - для всех нас в дневном свете - отдаленного прошлого не существует. Мы знаем отвлеченно, что были когда-то готы и гунны, но в сущности в это не верим. Искусство - верит.
...Меня временно поставили ночным сторожем. Лучше работу трудно придумать. Стерегу железо, которое никто не берет. По каменной эстакаде скачут большие лягушки и при виде меня немедленно обращаются в камень. Лопают больших черных жуков и далеко упрыгивают друг от друга, как не заплутаются?..
Мне вспомнилась мышь на одиннадцатом лагпункте. Она сидела на подоконнике, когда я вошел ночью в пустую курилку и включил свет, и заметалась, не помня, как слезть оттуда, и, хоть я не двигался, побежала в ужасе прочь по горячей батарее, обжигая лапы, пока не сверзилась кое-как в свою нору.
- А всего хужее, что ничего не скушаешь. Если б мясокомбинат или кондитерская. А то - одни железяки!
- Ремонтируй эти машины - они не пожалуются.
- Бревнотаска.
- В шахте у человека развивается характер мечтательный.
- Мужик лаял на трактор.
- А контейнеры волнистые - как на сопках Маньчжурии.
- Сорвал нарезку на сердце.
Мужики говорят о моторах - сколько тонн, лошадиных сил. С той же серьеностью они обсуждали когда-то, во сколько пудов была палица богатырская или меч-кладенец.
- Радиационные установки такие. Посылают волну. А оттуда возвращается уже сфотографи-рованная. И все объекты у них уже налицо.
- Работа на открытом объекте.
- Работал баландёром.
- Работала по легкой атлётике.
- Работала в вакантной для меня должности поваром.
- Пока меня не благоустроют на работу.
- Нет, ты пойми! Работает без каких-либо физических усилий!
(Чудодейство машины)
- А это - металл! притом холодный металл! и он - вращается!..
(С вытаращенными глазами - по поводу машинного холода)
Саркастически - о машине:
- Она визжит, как поросенок...
- Не каждая баба такая капризная...
- В двадцатом веке все механизировано. Только спариваются вручную.
- Нервотрепалка.
(Нервотрепка)
- Дуборезка.
(Морг)
- Электроуничтожалка.
(Фантазия)
- Ты читаешь журналы, читаешь газеты, читаешь все, что для человека предоставлено. Скажи, что такое наука? Наука - це дизеля, це компрессора, це трактора. Це книга и все такое.
- Почему я должен слушать ученого? Он такой же - как я!
- Он - ученый человек. Но - хороший.
(Трудно ученому быть одновременно хорошим!)
О Пугачеве один мужик сказал с восхищением:
- Темный человек парализовал грамотных!
...Для рассеяния читал Стивенсона. Любопытные случаются вещи: то, о чем много думаешь, вдруг приходит само. Так уже бывало - с Пушкиным. Ничего нет, а нужные справки, цитаты сами являются, откуда не ждешь. С потолка. Так и сейчас. Я где-то слышал, что у Стивенсона есть "Странная история доктора Джекила и мистера Хайда", и, услышав одно название, стал к нему ревновать и рваться душой: само название, казалось, что-то обещает, какая-то в нем слышалась тайна. Спустя месяцы, узнаю - у какого-то мальчика здесь имеется пятитомник. А я и не знал, что издали. Спрашиваю про Джекила - такого, отвечают, нет. Ну я и мечтать перестал. И вот открываю очередной том и глазам не верю: "Странная история доктора Джекила и мистера Хайда!" (умеют эти англичане звуки подбирать - мурашки по коже). История и впрямь замеча-тельная. Правда, я почему-то на большее рассчитывал. Но и на том спасибо. И в ней нашлась страница, давно уже меня поджидавшая, с тем чтобы узаконить одну догадку.
"...С каждым днем обе стороны моей духовной сущности - нравственная и интеллектуальная - все больше приближали меня к открытию истины, частичное овладение которой обрекло меня на столь ужасную гибель; я понял, что человек на самом деле не един, но двоичен. Я говорю "двоичен" потому, что мне не дано было узнать больше. Но другие пойдут моим путем, превзой-дут меня в тех же изысканиях, и я беру на себя смелость предсказать, что в конце концов человек окажется всего лишь общиной, состоящей из многообразных, несхожих и независимых друг от друга сочленов".
Как все, однако, ложится в цвет.
8 августа 1969.
Произведение искусства ничему не учит - оно учит всему. Произведение не в пользу ни того, ни другого, ни третьего. Ни даже в пользу себя. Оно обратимо в своей полезности, в своем воздействии на сердца. Чему служит "Демон" Лермонтова - атеизму или мистицизму? Сперва тому, потом этому.
Распогодило, но вечерами прохладно и закатами похоже на Север. Откуда берется такой напор - на стыке, за всклокоченностью облаков, образуется запруда, позволяющая судить о реальности, - рассуждать-то не составляет труда, но как представить, вообразить, если свыше слов, ощуще-ний, а только на их языке изъясняется чувство реального? Потолок мог бы треснуть под давлением этого света и солнце померкнуть от тех лучей.
...Я пью здесь удивительный квас - холодную воду, настоенную на листиках вишни. Она оставляет во рту почти тот же привкус, что вишневые ягоды. Приятно, что всюду - в листьях, в траве - одни и те же соки. И все это в чистейшей кадушке, которая грезит деревней.
Иногда балуюсь грибами - собирать их по зоне находятся охотники. - На воле такими бы давно отравились! - сказал недавно один грибник. Опытный. Прежде чем жарить, отваривает поганки во многих водах. И получается съедобно.
- А у чеснока какая тенденция? - зимой улезает в землю. Весной выйдешь - море на огороде!
Угостили медом. Какой у него витиеватый вкус и сколько вложено в эту зернистость, в сверкающую плотную вязкость всякого ума и таланта из полосатых пчелиных пузичек, из цветов и воздуха! Мед для нашего рта все равно что благоуханное лето, лес в красках и пение пташек. Все напичкано сюда и все сгустилось в один элексир жизни.
В древнеегипетской повести о двух братьях есть такая хорошая фраза - о башне, которую построил герой собственными руками:
"Она была полна всяких хороших вещей, которые он сделал, чтобы дом был наполнен".
Глядя на леса, понимаешь, что в мире раскинуто громадное царство добра. Оно не там и не потом, а вот тут. Как град Китеж. Только его не видно, вернее - видны его вершинки, утоплен-ные в глубине купола. Когда жена сказала мужу о беглом: - Если ты его выдашь, я тебя брошу! - мы поняли, что добро велико и правит нами невидимо, одетое в мантию зла ради сохранения тайны.
- Я бы таких до конца жизни посылал в санаторий. Чтобы они только кушали и увлекались.
В теории эволюции приятно то, что при виде лягушки думаешь: вот и я из лягушки произошел, и эта мне - как сестра.
Влюбляюсь в русские сказки. Но воспринимаются они не так сюжетно, как живописно и музыкально. Сверкающие краски, летающие фразы. Возьмем чистый лист бумаги и нарисуем буквами: избушка на курьих ножках. Распластанная сказка. Для ясности представим пейзаж. Попробуем описать, что такое снег. Ну, снег, понимаете, снег - что вы снега никогда не видали? Настойчивость. Говорят вам русским языком: собака разговаривала. Какой-нибудь святой старичок. Кентавр в овсах и в осиннике, полкан, полкаша. Антика. Абракадабра. Как тянется! Без конца. Какой восторг! А Иванушка ногу не вытянет из завязки у трех дорог...
27 августа 1969.
Метафора - это память о том золотом веке, когда все было всем. Осколок метаморфозы.
А знаешь, что бывает, когда дождь идет, а солнце светит сквозь дождь? "Тогда русалки Богу молятся". Это мне сказали латышскую поговорку. Будем надеяться, что и у русских найдется что-то похожее.
- С кошкой у него был общий язык.
(У меня тоже был общий язык с кошкой. Она служила нам посредницей и переводчицей. Общение культур, наций и поколений осуществлялось у нас через кошку.)
...Наконец-то я понял, почему Лорелея чешет волосы: потому что волосы - волны. Женщина - пряжа - вода. Это единство помимо прочего увязано волосами. О том гласит армянский заговор - чтобы волосы у девицы росли. Произносит его дородная женщина, ударяя по волосам - со словами: "Да будут волосы в ширину с меня, в длину - течения воды".