Барбара подняла голову и поцеловала его гораздо нежнее, чем там, на Ист-Эванс. Но прежде чем он успел предпринять какие-то решительные шаги для того, чтобы повалить ее на пол — даже при незапертой двери — она отодвинулась от него и сказала:
   — Я, правда, должна идти.
   — Где ты будешь ночевать? — спросил Йенс.
   Ну вот. Он все-таки задал свой вопрос. Если она скажет, что придет к нему, Йенс не имел ни малейшего представления о том, что он станет делать
   — но знал наверняка, что больше не вернется в общежитие для холостяков!
   Однако Барбара покачала головой и ответила:
   — Не спрашивай меня, пожалуйста. Сейчас я даже не знаю, на каком свете нахожусь.
   — Ладно, — неохотно проговорил Йенс, потому что, когда они обнимались, понял, на каком свете находится он.
   Барбара закрыла за собой дверь кабинета. Он стоял и слушал, как затихают ее шаги в коридоре, а потом на лестнице. Ларсен вернулся за стол, выглянул в окно. Вот Барбара показалась на улице. Подошла к Сэму Иджеру. Не заметить его было невозможно, даже с третьего этажа. Внизу столпилось множество людей в военной форме, но только он один стоял рядом с пленными ящерами. Глядя на то, как его жена обняла и поцеловала высокого солдата, Йенс подумал, что ведет себя недостойно, подсматривая за ними, но просто не мог отвернуться. Когда он видел ее рядом с Сэмом, холодный, очевидный вывод напрашивался сам собой — он понял, где сегодня будет спать его жена.
   Наконец, Барбара высвободилась из объятий Сэма, но еще несколько секунд не убирала руку с его пояса. Йенс неохотно отошел от окна и взглянул на свой стол.
   «Что бы ни происходило с моей жизнью, идет война, и у меня куча работы», — сказал он себе.
   Он мог заставить себя наклониться над столом. Мог взять отчет из деревянной, покрытой лаком корзины для документов. Но слова на бумаге казались лишенными смысла — и с этим он ничего сделать не мог. Горе и ярость не давали думать.
   Очень плохо. Но вернуться назад, в общежитие для холостяков под надежной охраной молчаливого Оскара, было в тысячу раз хуже.
   — Не потерплю, — шептал он снова и снова, стараясь, чтобы Оскар ничего не услышал. — Ни за что не потерплю.
   * * * Нормальная жизнь. Мойше Русси почти забыл, что такое возможно. Конечно, он не видел ничего хорошего вот уже три с половиной года, с тех самых пор, как немецкие пикирующие бомбардировщики «Хейнкели» и другие машины нацистов принесли смерть в Польшу.
   Сначала бомбежки. Затем гетто: теснота, болезни, голод, бесконечная работа, смерть десятков тысяч евреев. И новый поворот войны — изгнание немцев из Варшавы. А потом короткий промежуток времени, когда он выступал по радио от имени ящеров. Тогда он думал, что жизнь становится нормальной. По крайней мере, ему и его семье больше не приходилось голодать.
   Но оказалось, что ящеры хотят заковать в кандалы его дух не меньше, чем нацисты, которые стремились довести его до изнурения тяжелой работой и оставить умирать… или отправить в лагерь смерти и просто уничтожить, даже зная, что он еще в состоянии трудиться на благо Рейха.
   А дальше он скрывался в темном железном подвале — как долго, известно одному только Богу. Бежал в Лодзь. Разве можно назвать это нормальной жизнью? А сейчас он живет вместе с Ривкой и Ревеном в квартире, где есть вода и электричество (по крайней мере, почти все время), причем ящеры не имеют ни малейшего понятия о том, где он находится.
   Не рай, конечно, но что теперь рай? Мойше получил возможность жить, как человек, а не вечно голодная ломовая лошадь или кролик, за которым гонится охотник.
   «Значит, на сегодня таково мое определение нормальной жизни?» — спросил сам себя Мойше, шагая по Згиерской улице в сторону рынка.
   Он покачал головой.
   — Нет, это не нормальная жизнь, — заявил он вслух, словно спорил с кем-то, кто с ним не соглашался.
   В нормальной жизни он вернулся бы к занятиям медициной, где худшее, с чем ему приходилось сталкиваться, была враждебность студентов поляков. Мойше с нетерпением ждал возможности возобновить учебу и начать применять свои знания.
   А вместо этого, стараясь вести себя, как человек, у которого нет никаких проблем, он, гладко выбритый, идет по улицам чужого города. Такая жизнь безопаснее, чем та, что он вел раньше, но… нормальная ли она? Нет.
   Как и в любой другой день, на рыночной площади было полно народа. На грязных кирпичных стенах домов, окружающих площадь, появилось несколько новых плакатов. Огромный, выше человеческого роста, Мордехай Хайм Рамковский смотрел на оборванных мужчин и женщин, собравшихся на площади, и, протягивая к ним руки, увещевал на идише, польском и немецком языках:
   РАБОТА — ЭТО СВОБОДА!
   ARBEIT МАСНТ FREI.
   Холодок пробежал по спине Русси, когда он прочитал надпись по-немецки. Именно она украшала ворота лагеря смерти под названием Аушвиц.
   «Интересно, знает ли об этом Рамковский?» — подумал Мойше.
   Он встал в очередь за капустой. За телегой продавца красовалось еще несколько плакатов с изображением Рамковского, а рядом с ними объявление поменьше, на трех языках:
   РАЗЫСКИВАЕТСЯ ЗА УБИЙСТВО И ИЗНАСИЛОВАНИЕ МАЛЕНЬКОЙ ДЕВОЧКИ.
   «Какое чудовище! Кто на такое способен?» — подумал Русси. Яркие красные буквы привлекли его внимание, и он взглянул на лицо человека, смотревшего на него с плаката. Такие снимки делали только ящеры — цветные, в трех измерениях. И тут Мойше с ужасом понял, что узнал преступника. Это был он сам.
   Конечно, его настоящее имя не называлось — ящеры не хотели себя выдавать. Под фотографией стояла подпись — Израиль Готлиб. Ниже сообщалось, что он совершил свои страшные преступления в Варшаве, разыскивается по всей Польше, предлагалась солидная награда за его поимку.
   Мойше принялся отчаянно оглядываться по сторонам. Может быть, люди смотрят на него, на плакат… вот сейчас кто-нибудь поднимет крик, его схватят и потащат по мостовой… Мойше и представить себе не мог, что ящеры в состоянии придумать такой дьявольский план, чтобы его схватить. У Русси возникло такое чувство, будто на лбу у него горит Каинова печать.
   Но никто из мужчин в шляпах и кепках, никто из женщин в платках не замечал этой печати. Более того, практически никто не обращал внимания на злополучный плакат; а те, кто бросал на него мимолетный взгляд, не переводил глаз на Русси.
   Он снова посмотрел на объявление, на сей раз внимательнее. И, наконец, понял, что произошло. Снимок сделан во время радио передачи, в которой он участвовал по просьбе Золраага. Иными словами, с бородой и в темной фетровой шляпе. Сейчас же он брился каждый день и носил серую тряпичную кепку. С его точки зрения разница незначительная — ведь само лицо не изменилось. Но, казалось, ни у кого не возникало ни малейшего подозрения, что он и есть то чудовище, которым наверняка пугают детей по всей Польше.
   Мойше потер подбородок и понял, что пора побриться. С сегодняшнего дня, что бы не случилось, он будет делать это каждый день. Стоит отложить неприятную процедуру на завтра, и станешь похож на самого себя.
   Подошла его очередь, он купил пару кочанов капусты и спросил, сколько стоит зеленый лук, который лежал у торговца в маленькой корзинке, стоявшей на телеге. Услышав цену, Мойше прижал руку ко лбу и вскричал:
   — Ganef! Тебя следует засунуть в землю, точно луковицу — головой вниз!
   — Лучше пусть лук растет из твоего pippuk, — сердито ответил продавец, отвечая на одно ругательство, произнесенное на идише, другим. — Было бы дешевле.
   Они еще некоторое время препирались, но Русси не удалось убедить торговца продать ему лук по цене, которая не привела бы Ривку в ярость, он сдался и пошел прочь, унося в холщовой сумке капусту. Пару минут он раздумывал, не купить ли чашку чая у типа с помятым самоваром, но потом решил не искушать судьбу. Чем быстрее он уберется с площади, тем лучше.
   Однако теперь он шел против течения. Пока он стоял в очереди, народу на рынке прибавилось. И тут неожиданно поток людей, направлявшихся к прилавкам, стал двигаться медленнее. Чудом не попав под колеса экипажа Хайяма Рамковского, Русси поднял голову.
   Лошадь, запряженная в четырехколесную повозку, возмущенно фыркнула, когда мужчина с суровым лицом, одетый в серую шинель и военную фуражку, натянул поводья, чтобы ее остановить. У возницы тоже сделался сердитый вид. Русси прикоснулся рукой к полям своей шляпы и пробормотал:
   — Прошу прошения, господин.
   Нацисты научили его, как следует вести себя с теми, кто сильнее, но унижаться перед своими было в десять раз труднее. Довольный возница кивнул, но из-за его спины донесся раздраженный старческий голос:
   — Эй, ты, иди-ка сюда.
   У Русси все внутри сжалось, но он повиновался. Подходя к Рамковскому, он увидел на сидении возницы аккуратную надпись по-немецки, оставшуюся со времен нацистского правления: AEL-TESTEN DER JUDEN, а чуть ниже — перевод на идиш: Экипаж Старейшины евреев.
   «Интересно, продолжает ли Старейшина носить желтую звезду на груди, как того требовали нацисты в гетто?» — подумал Мойше.
   Нет, не носит, с облегчением увидел он. Но место, где она была пришита, по-прежнему выделялось на твидовом пальто Рамковского.
   Впрочем, Мойше забыл о подобных мелочах, когда увидел, что рядом с Рамковским устроился ящер. Русси показалось, что он никогда не встречался именно с этим инопланетянином — но они все так похожи друг на друга! У него возникло ощущение, будто у всех плакатов, сообщающих о его «преступлениях», выросли руки и указывают прямо на него.
   Рамковский ткнул в него толстым пальцем.
   — Тебе следует быть поосторожнее. Ты мог сильно пострадать.
   — Да, Старейшина. Прошу меня простить. — Русси опустил глаза к земле, чтобы продемонстрировать скромность и одновременно помешать Рамковскому и ящеру разглядеть его лицо.
   Инопланетяне с трудом различали людей — как, впрочем, и люди ящеров, но Мойше не хотел оказаться исключением из правила.
   Ящер выглянул из-за тучного Рамковского, чтобы получше его рассмотреть. Его глазные бугорки начали вращаться — Мойше прекрасно помнил это движение!
   — Что у тебя в мешке? — спросил ящер на приличном немецком.
   — Пара кочанов капусты. — Русси хватило ума не сказать «недосягаемый господин», как его учили в Варшаве.
   Зачем ящеру знать, что он знаком с порядками Расы?
   — Сколько ты заплатил за капусту? — поинтересовался Рамковский.
   — Десять злотых, — ответил Мойше. Рамковский повернулся к ящеру и заявил:
   — Вот видите, Баним, как мы стали прекрасно жить, когда вы пришли к власти. Несколько месяцев назад капуста стоила во много раз дороже. Мы вам благодарны за помощь и сделаем все, что в наших силах, чтобы заслужить вашу благосклонность.
   — Да, разумеется, — согласился с ним Баним.
   Будь он человеком, Русси сказал бы, что в его голосе появилось презрение: разве можно испытывать что-нибудь иное к жалкому существу, в которое превратился Рамковский? Впрочем, ящеры, даже в большей степени, чем нацисты, считали себя расой господ. Может быть, Баним принимал подхалимство Рамковского как должное.
   Рамковский показал на свои изображения, развешанные по стенам вокруг рыночной площади.
   — Мы знаем свой долг, Баним, и трудимся изо всех сил, чтобы отплатить вам за заботу.
   Баним повернул один глазной бугорок в сторону плакатов, а другой не сводил с Русси. Мойше приготовился швырнуть в его чешуйчатую морду капусту и броситься бежать. Однако ящер только сказал:
   — Продолжайте идти тем же путем, и вы не пожалеете.
   — Будет исполнено, недосягаемый господин, — ответил Рамковский на шипящем языке Расы.
   Мойше изо всех сил старался не выдать себя, попытался изобразить на лице тупость и непонимание. Если он всего лишь обычный прохожий, откуда ему знать язык ящеров? Неожиданно Старейшина вспомнил о его присутствии.
   — Отнеси продукты домой, своей семье, — сказал он, снова переходя на идиш. — Сейчас мы не голодаем, как раньше, но забыть лишения не просто.
   — Вы совершенно правы, Старейшина. — Русси прикоснулся к полям шляпы.
   — Благодарю вас, Старейшина.
   И поспешил прочь от экипажа, стараясь не бежать, чтобы не привлекать к себе ненужного внимания. Холодный пот струился у него по спине, собирался под мышками.
   Вслед за страхом пришел гнев. Рамковский безнадежно глуп, если рассчитывает произвести на кого-то впечатление разговорами о том, как «мы» голодали. Нельзя сказать, чтобы он сильно похудел, когда немцы бесчинствовали в гетто, а пропитание себе он добывал потом и кровью своих соотечественников евреев.
   Но сейчас это не имело существенного значения. Главное, Русси удалось пройти весьма серьезную проверку. Мойше не удивило, что ящер его не узнал. Даже если бы Русси не сбрил бороду, инопланетянин вряд ли сообразил бы, кто перед ним.
   Но Хайм Рамковский… Рамковский стал марионеткой ящеров, точно так же, как в свое время сам Русси. Мойше не сомневался, что Старейшина видел один из снимков или пропагандистских фильмов, сделанных Золраагом и его подчиненными в то время, когда Мойше с ними сотрудничал. Но даже если и так, он не связал того Мойше Русси с евреем в жалкой, поношенной одежде, несущим домой капусту.
   — Очень хорошо, — вслух сказал Мойше.
   Подходя к своему дому, он помахал рукой Ревену, который гонял мяч с другими мальчишками, стараясь избегать столкновений с прохожими. Перед войной дети гибли под машинами каждый день — играть на дороге было чрезвычайно опасно.
   Сегодня Старейшина гетто Лодзи разъезжал по городу в запряженном лошадью экипаже, словно врач из девятнадцатого века, навещающий своих больных. Мойше знал, что единственной машиной с мотором владела пожарная станция. Люди передвигались на велосипедах или телегах, а чаще всего — пешком. Так что игра в мяч стала практически безопасной.
   «Даже в самой ужасной ситуации всегда есть что-то хорошее», — подумал Русси.
   Он отнес капусту домой. Увидев его покупку, Ривка страшно обрадовалась и только слегка поморщилась, когда Мойше сообщил ей, сколько за нее заплатил, из чего он сделал вывод, что на сей раз вел себя разумно.
   — Что еще продавали на рынке? — спросила Ривка.
   — Tzibeles — зеленый лук… но я не смог сторговаться на приличную цену и решил не покупать, — сказал он. Судя по выражению лица, Ривка ожидала, что он истратит все их деньги на одну ссохшуюся луковицу. — Мойше продолжал: — Но это не все.
   И он поведал ей о плакатах со своей фотографией.
   — Какой ужас, — вскричала Ривка, прежде чем он успел сообщить ей, в чем его обвиняют. Когда же он договорил, Ривка сжала руки в кулаки и выпалила: — Отвратительно!
   — Да уж, — не стал спорить с ней Мойше. — Но на снимках я изображен таким, каким был раньше, а ведь я изменил внешность. Теперь меня никто не узнает. Я убедился в этом после того, как купил капусту.
   — Правда? Как?
   — Со мной заговорили Старейшина и ящер, сидевший в его экипаже. Ни тот, ни другой не сообразили, кто я такой, хотя мои фотографии расклеены по всей рыночной площади.
   Русси говорил о случившемся так, словно происшествие было самым рядовым: он не хотел лишний раз тревожить Ривку; зато вдруг сам испугался — ужас, который он пережил там, на рыночной площади, вернулся.
   Его страх передался и жене.
   — Ну, что же, — сказала она тоном, исключающим какие-либо возражения,
   — теперь ты выйдешь из дома только в случае крайней необходимости — всякий раз, покидая квартиру, ты рискуешь жизнью.
   Мойше не стал спорить, он только сказал:
   — Я собирался сходить в больницу и предложить свои услуги. Население Лодзи — в особенности, евреи — нуждается в квалифицированной медицинской помощи, а персонала не хватает.
   — Одно дело, если бы речь шла только о твоей собственной жизни, — сказала Ривка. — Но если тебя поймают, Мойше, они схватят и нас с Ревеном. Сомневаюсь, что ящеры испытывают к нам нежные чувства. Ведь мы исчезли прямо у них из-под носа, когда они собрались нас арестовать.
   — Я все помню, — мрачно ответил Мойше. — Но после того как мы прятались в Варшаве, меня тошнит от одной только мысли, что придется снова сидеть взаперти.
   — Лучше пусть тебя тошнит, чем пристрелят ящеры, заявила Ривка, и Мойше не нашел, что ей ответить. — В любом случае, ты же знаешь, я лучше тебя разбираюсь в том, что нужно покупать и за какую цену. Если ты будешь сидеть дома, мы сэкономим кучу денег.
   Мойше понимал, что она совершенно права. Некоторое время назад он прятался в тесном бункере в варшавском подвале, а теперь оказался в заключении в квартире в Лодзи. Пережить можно и это. Но он успел почувствовать вкус свободы, и необходимость от нее отказаться причиняла мучительную боль.
   Ривка внимательно изучила капусту, сняла несколько пожелтевших листьев и выбросила их. Вот еще один показатель того, насколько лучше они стали жить. В те дни, когда нацисты согнали евреев в гетто, старые, увядшие листья капусты считались деликатесом. То, что Ривка может позволить себе выбросить их, означало — семья больше не голодает.
   Ривка нарезала остальную капусту и отправила ее вместе с картошкой и большой белой луковицей из стоявшей на полу корзинки для овощей в кастрюлю, где варился суп. Мойше подумал, что с удовольствием съел бы жареного цыпленка, или ячменный суп с говядиной и мозговыми косточками. Но на капусте и картошке можно продержаться долго, даже без мяса.
   — Да, давненько… — пробормотал он.
   — Что?
   — Так, ничего, — ответил он, заставив себя вспомнить о витаминах и питательных веществах, содержащихся в капусте, картошке и луке.
   Но человек ведь живет не только благодаря питательным веществам, в полезности которых убеждало Мойше его медицинское образование. Суп, несмотря на все усилия Ривки, оставался однообразно невкусным.
   Она накрыла кастрюлю крышкой. Поставила на плитку. Рано или поздно он закипит. Мойше давно отвык от пищи, которая готовится быстро — впрочем, суп всегда варился долго.
   — Интересно, долго еще Ревен будет играть на улице, — проговорила Ривка.
   — Хм-м-м — пробормотал Мойше и наградил ее задумчивым взглядом. Она улыбнулась ему в ответ, и показала язык. Мойше постарался ответить как можно строже: — Мне кажется, ты стараешься меня умаслить.
   Прислушавшись к своему голосу, он понял, что строгости в нем нет ни капли, зато энтузиазма юного жениха сколько угодно.
   По правде говоря, его действительно переполнял энтузиазм. Он быстро подошел к Ривке, и они обнялись. Через несколько секунд Ривка сказала:
   — Ради таких мгновений я согласна на то, чтобы ты брился. Усы все время щекотали мне нос, когда мы целовались.
   — Если тебе так нравится… — начал он, но решил не продолжать, а сжал рукой ее грудь сквозь тонкую шерстяную ткань платья; Ривка тихонько застонала и прижалась к нему сильнее.
   Распахнулась дверь.
   Мойше и Ривка отскочили в разные стороны, точно их оттолкнула мощная пружина. Ревен крикнул с порога:
   — Дай мне что-нибудь поесть. Я голодный.
   — Вон там лежит горбушка хлеба, можешь взять. А еще я варю суп, — ответила Ривка. — Папа принес чудесную капусту.
   Бросив на Мойше короткий взгляд, она выразительно пожала плечами, показывая ему, что ее огорчило вмешательство сына. Он прекрасно все понял, потому что чувствовал то же самое. В безумно перенаселенном варшавском гетто понятия скромности и уединения рассыпались в прах, потому что людей лишили практически всего. Они жили, как могли. А все остальные, оказавшиеся рядом в переполненной квартире, даже самые юные, делали вид, что ничего не замечают. Но правила вернулись, как только семья выбралась из гетто и начала жить относительно по-человечески.
   Ревен проглотил хлеб, который ему дала Мать, а затем уселся на кухне на полу и стал с нетерпением посматривать на кастрюлю с супом.
   — Вечером, — сказала Ривка Мойше.
   Он кивнул. А его сын возмущенно завопил:
   — Суп будет готов только вечером?
   — Нет, мы с папой говорили о другом, — успокоила его Ривка.
   Частично удовлетворенный ее ответом, Ревен вернулся к созерцанию кастрюли.
   Представления о скромности вернулись, когда они перестали жить в квартире, похожей на бочку с селедками. Но еда… они по-прежнему придавали ей огромное значение, несмотря на то, что больше не голодали. Если бы дело обстояло иначе, Мойше не обратил бы внимания на то, что Ривка выбросила пожелтевшие капустные листья в помойку, и не порадовался возросшему благополучию своей семьи.
   — Знаешь, — сказал он вдруг, — мне кажется, я понял Рамковского.
   — Ну да? — удивилась Ривка. — Как он может сотрудничать с ящерами? А перед ними наш Старейшина водил нежную дружбу с нацистами… — Ее передернуло.
   Мойше рассказал ей о том, что ему пришло в голову, когда он смотрел на увядшие капустные листья в мусорном ведре, а затем продолжил:
   — Мне кажется, Рамковский точно так же относится к власти, как мы к еде. Он любил ее, когда нацисты бесчинствовали в гетто, не мог же он вдруг взять и перемениться после того, как прилетели ящеры. Для него власть — это навязчивая идея. Да, именно так.
   Мойше поставил диагноз по-немецки, в идише нужного слова для определения психологического состояния не оказалось. Ривка кивнула, чтобы показать, что она понимает, о чем он говорит.
   — Ты выбросила капустные листья, мама? — спросил Ревен. Он поднялся с пола и подошел к мусорному ведру. — Можно, я их съем?
   — Нет, оставь их там, где они лежат, — ответила Ривка и повторила чуть громче: — Не трогай. Ты не умираешь от голода, подожди, когда сварится суп.
   Неожиданно она замолчала и удивленно улыбнулась.
   «Да, вот это прогресс!» — подумал Мойше и покачал головой. До какого же состояния их довели, если он считает прогрессом содержимое помойного ведра!
   * * * Распутица — грязь. Людмила Горбунова шла по летному полю, а ее сапоги с каждым новым шагом издавали отвратительные хлюпающие звуки. На них налипла грязь, ее становилось все больше и,, в конце концов, у нее возникло ощущение, будто она тащит за собой тяжеленные гири.
   В России и на Украине такая жуткая грязь бывала два раза в год. Осенью и весной. Весенняя распутица особенная. Когда солнышко растапливает лед и снег, лежащие с прошлой осени, миллионы квадратных километров земли превращаются в почти непроходимое болото. Включая дороги, которые покрыты асфальтом только в больших городах. В течение нескольких недель передвигаться по местности можно лишь в небольших, напоминающих лодки, телегах с огромными колесами, которые только и могут добраться до относительно твердой земли. Да еще на танках Т-34, снабженных широкими гусеницами.
   Во время распутицы авиация бездействовала. Самолеты Красной армии поднимались в воздух с плотно утрамбованных земляных дорожек, которые в настоящий момент превратились в жидкую грязь. Взлетать и садиться в таких условиях неразумно — удержать тяжелую машину от погружения в болото совсем не просто.
   Как обычно, исключением являлась одна модель — У-2. Используя лыжи, при помощи которых самолетик взлетал во время сильных снегопадов, он скользил по поверхности грязи, набирал необходимую скорость и поднимался в воздух. Приземлиться ему тоже не составляло никакого труда… если, конечно, пилот будет садиться осторожно, иначе самолет зароется носом в землю или перевернется — с весьма неприятными последствиями.
   Рабочие наземной команды закидали соломой грязь в земляном укрытии, где стоял У-2 Людмилы, и летчица спокойно по ней прошла — на улице она утопала в мерзкой жиже по щиколотку.
   Георг Шульц занимался распоркой, соединявшей верхнее и нижнее крыло самолета.
   — Guten Tag, — осторожно поздоровался он.
   — Добрый день, — ответила она тоже по-немецки, тоже осторожно.
   После того, как Людмила отшила его в самый первый раз, Шульц больше не делал ей непристойных предложений, но продолжал заниматься ее «кукурузником» с характерной для него тщательностью и вниманием к мелочам. Они по-прежнему чувствовали себя неловко в присутствии друг друга. Людмила несколько раз видела, как он за ней наблюдает, думая, что она на него не смотрит. Впрочем, он мог опасаться, что она расскажет о его безобразном поведении своим соотечественникам. Фашиста здесь терпели только за то, что он был отличным механиком. Достаточно лишь намека, тени подозрения, и долго он не продержится.
   Шульц засунул отвертку в карман комбинезона и встал по стойке «смирно», но держался так напряженно, что его поза, скорее, получилась насмешливой, а не почтительной.
   — Машина готова к полету, товарищ пилот, — отрапортовал он.
   — Спасибо, — ответила Людмила.
   Она не назвала его «товарищ механик» не потому, что по-немецки это прозвучало бы нелепо, а потому что, как ей казалось, сам Шульц произносил слово «товарищ» с каким-то сарказмом.
   «Интересно, как ему удалось выжить в гитлеровской Германии?» — подумала она.
   В Советском Союзе такое поведение стоило бы ему дорого.
   Людмила сама проверила наличие топлива и боезапас. Осторожность никогда не бывает лишней. Довольная результатами, она вышла из укрытия и помахала рукой наземной команде. Все вместе они выкатили «кукурузник» на взлетную полосу. Он держался на поверхности увереннее, чем люди.
   Шульц ухватился за пропеллер, и маленький пятицилиндровый двигатель Швецова практически сразу весело застрекотал. Людмила закашлялась от выхлопных газов, но удовлетворенно кивнула — мотор работал прекрасно. Конечно, Георг Шульц нацист и развратник, но свое дело он знает.