Страница:
– Ну да, я не считаю себя очень уж привлекательной, – признаюсь я, внутренне содрогаясь от этих слов. – На самом деле я представляю себе нечто обратное. Как будто мне безразлично, как я выгляжу.
Она вперивает в меня сверлящий взгляд из-под очков.
– И почему же вам безразлично, как вы выглядите?
На меня вдруг накатывает густая волна равнодушия.
– Потому что… ну, я не знаю… потому что мне это безразлично, – отвечаю я, бессознательно пытаясь подавить зевоту.
– Но ваш муж-то наверняка замечает, – не унимается она.
Интересно, что она подразумевает под этим «замечает»? Может, это своеобразный эвфемизм? И как насчет ее мужа? Замечает ли он ее в этих гольфах, торчащих из-под юбки?
– Нет, мой муж не такой, – объясняю я, отгоняя от себя возникшую перед глазами картину, как они «замечают» друг друга. – Его такие вещи не интересуют. – Веки мои постепенно тяжелеют, и мне кажется, будто они весят тонну.
– Какие именно вещи его не интересуют?
– Ну, не знаю… фигура, внешность, одежда.
– И что вы испытываете, понимая, что его не интересуют ваша фигура, внешность и одежда?
Я снова на мгновение задумываюсь.
– Чувство досады. С другой стороны, почему он должен интересоваться подобными вещами? Он любит меня такой, какая я есть, любит меня, а не то, как я выгляжу. – Я все больше и больше сползаю вниз по стеночке, расплываясь по кушетке, как сдутый баллон.
– Да, но любовь – это не просто чувство и не какая-то голая идея, – продолжает она, нимало не смутившись моим ответом. – И совершенно естественно, что в любви присутствует также и физическая сторона. Вы молоды, привлекательны, вы… сейчас уснете. Я права?
Я дергаюсь и сажусь прямо.
– Нет-нет, со мной все в порядке. Всего лишь легкая сонливость. Поздно легла вчера.
Сама не понимаю, зачем заставляю себя врать. Может, она права и я действительно не доверяю ей? – Ну хорошо, в любом случае на сегодня достаточно.
Стоило ей произнести эти слова, как я сразу оживаю.
Выйдя на улицу, покупаю в киоске два вафельных батончика «кит-кат». Съем их, пока буду ждать на платформе поезд. Все никак не могу оправиться от этой терапии. Неужели это когда-нибудь закончится? Неужели я когда-нибудь наконец выздоровлю и получу свидетельство, которое смогу предъявить мужу?
Металлический голос на платформе объявляет, что по техническим причинам мой поезд задерживается на двенадцать минут. Я сажусь на скамью и достаю из сумки свою «Элегантность». Неожиданный порыв ветра переворачивает листы и открывает книгу на предисловии.
У нее элегантность ассоциировалась с миром кинозвезд, молоденьких дебютанток и разочаровавшихся в жизни «разведенок».
Бледненькая и невзрачная, она носила очки и короткую черную стрижку, которую делала сама, предпочитала проводить большую часть времени в научной библиотеке, куда ходила всегда в одних и тех же простеньких просторных брюках, возможно, потому, что в преимущественно мужском мире науки, где она вращалась, мода имела мало значения. Однако и здесь не обошлось без Фрейда, и ее так и не воплотившиеся мечты и амбиции разбились о нас с сестрой. Она страстно хотела, чтобы мы стали профессиональными балеринами, эдакими образцами изящества и дисциплины, и мы ежедневно часами напролет упражнялись после школы. Она таскала нас по магазинам, где мы, впрочем, редко покупали нормальную детскую одежду, – такое впечатление, что она устраивала эти походы только для удовлетворения своего alter ego.
Мне вспоминается одно субботнее утро. Мать только что забрала меня из балетного класса, и мы блуждаем по отделам универмага «Кауфманн» в Питсбурге. Мне еще нет двенадцати, но я уже щеголяю в туфлях на высоченных каблуках, а точнее танкетках, и в джинсовой облегающей юбочке – ну точно как мой идол Фарра Фосетт в «Ангелах Чарли». Как и все девочки из балетной школы, я хочу выглядеть как прима-балерина. Мы накладываем тонны туши, теней и подводки на глаза и картинно закатываем их, как безмолвные героини в самых трепетных сценах нашумевших фильмов. Эта преувеличенно прямая осанка, этот смешной изогнутый подъем и «выворотность», зализанные тугие пучки – ну ни дать ни взять умирающие лебеди. И нам совершенно не приходит в голову, что сценический макияж, предназначенный для того, чтобы его можно было увидеть с последних рядов зала «Метрополитен-опера», вовсе не годится для прогулок по улице.
Мы с матерью находимся в отделе вечерней одежды. На часах половина одиннадцатого утра, а мы разглядываем бархат, тафту и блестки. Ей предстоит идти с отцом на официальную рождественскую вечеринку, и мы здесь для того, чтобы выбрать ей что-нибудь. Но это занятие матери совсем не по душе, ей невыносимо стоять перед зеркалом и что-то примерять. Я приношу одно за другим вечерние платья в примерочную, где она в поясе и лифчике сидит на табуретке, обхватив голову руками.
– Примерь-ка ты, – говорит она, и я это делаю, прихорашиваясь и принимая перед зеркалом сценические позы – вылитая Мария Каллас в миниатюре.
– Ты такая тоненькая, – говорит мать, когда я натягиваю розовое облегающее платье с блестками. – Тебе все к лицу.
Несколько часов напролет мы копаемся в грудах атласа и шелка, и в конце концов мать покупает мне черный топик с блестками и дорогущий светло-кремовый пиджачок, который я буду носить поверх школьной формы, хотя это и будет стоить мне ужасного наказания – за эту провинность мне придется оставаться после занятий в течение целого месяца.
Себе мать не выбирает ничего.
Выйдя из магазина, мы отправляемся в кондитерскую и покупаем большущую коробку шоколадных конфет «Годива», которые поедаем по дороге домой прямо в машине. Мы не имеем привычки обедать – ведь от обеда полнеют. Вместо этого мы, сидя на переднем сиденье машины и не глядя друг на друга, отправляем в рот одну за другой шоколадные конфеты:
Когда мы подъезжаем к дому, возбуждение от шопинга уже прошло – улетучилось. Мать неожиданно впадает в дурное расположение духа и на что-то сердится, а я чувствую страх и стыд. Она выходит из машины, хлопает дверцей и направляется в дом, вскоре я слышу, как она уже кричит на моего брата – просто так, без всякой причины: потому что полотенце криво сложено или телевизор включен. Она кричит, потому что ненавистна самой себе, потому что потратила триста долларов на вечерние туалеты для двенадцатилетней соплюшки, потому что так зла на весь белый свет, что не может больше сдерживаться. Она швыряет какой-то предмет, но промахивается.
Я слышу, как она ураганом несется по лестнице наверх и хлопает дверью своей спальни. Достаю из машины пакеты с покупками и прихватываю с собой пустую коробку из-под конфет. Важно, чтобы никто ее не увидел. Со всем этим добром иду, вернее, как все танцовщицы, грациозно семеню в дом. Там нахожу брата, он плачет, а вокруг него валяются осколки стекла и пластмассы, которые до недавнего момента были настенными часами. Он видит у меня в руках фирменные пакеты от «Кауфманна», коробку «Годивы», и я представляю, как он ненавидит меня. Я задираю подбородок и шествую мимо. Я плохая. Очень плохая девочка.
Моя мать так и не идет на рождественскую вечеринку. Они долго ругаются с отцом, а потом она на весь вечер запирается у себя.
Закрыв книгу, я встаю со скамейки и иду в конец перрона, туда, где кончается бетонная платформа и начинается насыпь из гравия и травка, и выбрасываю два несъеденных вафельных батончика.
Потихоньку сгущаются сумерки, и я вдруг слышу пение птиц – вообще-то они всегда поют ранними весенними вечерами, но именно сейчас эти звуки, как никогда, вселяют в меня надежду.
Меня вдруг осеняет мысль, что у нас с матерью, наверное, много общего. Возможно, я отношусь к тому распространенному типу женщин, которые чувствуют себя ужасными растрепами.
Что значит быть красивой? Иногда я кажусь себе очень даже привлекательной, но могу ли я считать себя красивой? Или я принадлежу к тому числу женщин, которым следует «взглянуть в лицо неприятным правдивым фактам»?
Вообще-то этим вопросом лучше не задаваться в девять утра, валяясь неумытой, нечесаной, в измятой ночной рубашке в постели. (Выбросить на помойку этот пережиток прошлого я до сих пор не сподвиглась.) Гоню от себя эту мысль и решительно отрываю от блокнота новый листок-липучку. «Красота не является гарантией счастья, – уверенно пишу я. – Бороться надо за элегантность, изящество и стиль». Этот листок я приклеиваю рядом с первым на зеркало платяного шкафа. Мой муж, который одевается для радиоспектакля на Би-би-си, устало вздыхает.
– Я искренне надеюсь, что мы не превратимся в эдакую образцовую семейку, у которой по всем углам расклеены искрящиеся остроумием памятки на все случаи жизни, – ворчит он, доставая из шкафа подтяжки и поношенную оксфордскую рубашку, подаренную ему матерью два года назад. – Я не хочу, чтобы наш дом был похож на комнату в воскресной церковной школе.
– А что ты имеешь против воскресных церковных школ? – легко парирую я. – Между прочим, если закрыть дверцу гардероба, то этих бумажек не будет видно.
– И все равно, – продолжает настаивать он, засовывая ногу в штанину допотопных брюк, – я думаю, на этом стоит остановиться. Я не хочу, одеваясь по утрам, видеть перед носом лозунги вроде «Кому сейчас легко?», «Не так все запущенно» – или как там теперь принято выражаться.
– Ну что ж, буду держать их при себе, – говорю я, чтобы поскорее закончить разговор.
Мне вдруг приходит в голову, что раз его не будет весь день, то у меня есть возможность сходить в спортивный зал. Осененная новой идеей, лезу под кровать и выуживаю оттуда покрытую слоем пыли сумку, в которой до сих пор валяется мой скомканный костюм для тренировок.
Вот и отлично – уже, считай, полдела.
Но мой муж, похоже, еще не закончил. Он отрывает от зеркала только что приклеенную мною бумажку и внимательно изучает, что на ней написано: «Красота не является гарантией счастья. Бороться надо за элегантность, изящество и стиль».
– Что все это значит, Луи? Ты же не собираешься стать всеобщим посмешищем? Кстати, как у тебя дела с психотерапевтом?
Копаясь в памяти, пытаюсь сообразить, где у меня завалялись лосины и нормальные носки… Вдруг срываюсь с места и несусь к корзине с грязным бельем.
– Нет, я не собираюсь становиться всеобщим посмешищем, – уверяю я мужа, роясь в груде нестираного барахла. – А с психотерапевтом у меня все отлично. Просто я пытаюсь совершенствовать себя, вот и все. Хоть что-то для себя сделать. – Мои слова, судя по всему, не убедили его, поэтому я меняю тактику. – Я имела в виду, что мне хочется, чтобы ты гордился мной.
Выражение его лица смягчается.
– Но… Тыковка, я и так горжусь тобой. Ты замечательная девчонка. – Он целует меня в лоб и гладит по головке. – Ты очень хорошая девчонка и очень хорошая Тыковка.
– Ну спасибо, – с улыбкой отвечаю я. – Только не мог бы ты сделать такое чудовищное одолжение и перестать называть меня Тыковкой?
Вид у него такой, словно он только что получил пощечину.
– Не называть тебя Тыковкой?! А что в этом такого плохого?
– Нет, я понимаю, что ты употребляешь это слово в качестве ласкового прозвища, но оно так несимпатично звучит. Сразу представляется что-то толстое, круглое и тяжелое. Нельзя ли нам выбрать вместо него какое-нибудь другое прозвище? Что, если ты будешь называть меня, например, «сладкая моя» или «ангел мой» или… ну, я не знаю… А может, «красавица моя»?
Он хмурится.
– Ну хорошо, а как насчет такого – «прелесть моя»? По-моему, очень мило. А ты как считаешь?
– Я всегда называл тебя Тыковкой. Ты моя Тыковка, – решительно заявляет он.
– Нет, это понятно, но ведь никто же не запрещает нам изменить мое прозвище? Не так ли? – Я пытаюсь умиротворить его, обняв за шею, но он отстраняется и тянется к стулу, чтобы снять со спинки пиджак.
– Нельзя изменить прозвище ни с того ни с сего только потому, что вдруг приспичило. В конце концов, это твое прозвище, но называю тебя так я, а мне оно не нравится. С этой «моей прелестью» я буду как дешевый пират из дурацкой пантомимы.
– Ну хорошо. Я, собственно, не настаиваю, просто прошу, чтобы ты придумал мне какое-нибудь более привлекательное прозвище… Ну, не знаю… Если это непременно должно быть что-то съестное, пусть будет, например, Горошинка. Ведь горошинка по размерам куда меньше тыквы.
– Луиза, я не какая-нибудь сюсюкающая стареющая красотка. – Он вздыхает и, прикрыв глаза руками, пытается сосредоточиться, потом наконец изрекает: – Вот, придумал – Колбаска. Это мое последнее предложение.
– Колбаска!
– Луиза, я англичанин, и ты это знала, когда выходила за меня. Я не могу называть свою жену Горошинкой, или Ягодкой моей сахарной, или какими-то там общепринятыми обращениями из раздела десертов.
– Но Колбаской-то ты же почему-то можешь меня называть!
– Ну хорошо, не обязательно просто Колбаской, можно Колбасочкой. – Он улыбается. – По-моему, симпатично.
У меня недоуменный вид – теперь его слова меня не убедили.
Он пожимает плечами.
– И кроме всего прочего, у меня прямо сейчас нет на это времени. Я должен идти. – Он направляется в коридор, забрав с журнального столика у двери свой сценарий. Наклонившись, он чмокает меня в лобик и говорит: – Ну пока, Колбаска, до вечера.
Дверь за ним закрывается.
Я возвращаюсь в спальню и там долго смотрю на пыльную спортивную сумку и старые обвисшие треники. Какой смысл корячиться, предпринимать все эти усилия, если в итоге все равно не станешь красивой, а самое трепетное из прозвищ, какое может придумать для тебя муж, – это Колбаска?
Словно загипнотизированная пением сказочной сирены, я чувствую, как постель манит меня обратно, подальше от спортивного зала и этой бессмысленной погони за самосовершенством. В конце концов, в моем распоряжении есть всего-то несколько драгоценных часов, которые я могу провести в состоянии полного покоя и забвения, пока не вернется муж. Дыхание мое постепенно замедляется, веки тяжелеют.
И тут я вижу припорхавший, как бабочка, маленький желтый листок, брошенный моим мужем на подушку. Читаю: «Красота не является гарантией счастья. Бороться надо за элегантность, изящество и стиль». Я подбираю его и снова прикрепляю к зеркалу.
– Я не тыква, – говорю я, обращаясь к своему отражению. – И не колбаска.
С этими словами я поднимаю с пола спортивную сумку и торопливо выхожу из спальни. Пока не передумала.
Муж еще спит на своей половине нашей широченной кровати, и я одеваюсь в темноте. После разборки в шкафу у меня не осталось почти ничего, что можно было бы выбрать, поэтому я натягиваю джинсовый сарафан и розовую оксфордскую блузу. Сарафан трещит на мне по швам – собственно, поэтому я и не носила его все эти годы. Застегиваю молнию и вытягиваюсь в струнку, словно сдавленная жестким корсетом. Пытаюсь вернуться в свое обычное сутуловатое состояние и чувствую, что почти задыхаюсь. Надеваю темно-коричневые туфли-лодочки, в которых была на собственной свадьбе. После недавней «большой отбраковки» это единственная оставшаяся у меня обувь на высоких каблуках. Пройдясь в них по квартире, я чувствую себя в них эдакой маленькой Мэрилин Монро. Ноги мои уже много лет не знали ничего, кроме дешевеньких спортивных полуботинок и протертых кед, так что сейчас я испытываю очень странное ощущение. Расчесываю волосы на косой пробор, закалываю их сбоку дешевой блестящей заколкой и крашу губы красной помадой. Перед уходом мельком вижу в прихожей в зеркале свое отражение.
Кто эта женщина?
Я уже опаздываю, но поделать ничего не могу – узкий длинный подол на пару с высоченными каблуками жутко мешают при ходьбе. Такое сочетание годится для дефиле по квартире, но никак не для прогулки на длинную дистанцию. Чем быстрее я пытаюсь идти, тем больше становлюсь похожей на заводную куклу. Единственный возможный сейчас способ хоть как-то передвигаться вперед – медленно переваливаться из стороны в сторону. Одним словом, сейчас всем заправляет сарафан – именно от него зависит, когда и в каком виде я приду на работу. Поэтому мне ничего не остается, кроме как ковылять вразвалочку.
И все-таки в этом что-то есть, когда ты медленно, словно прогуливаясь, идешь среди спешащей толпы. Все и вся кажется тебе уже другим. Я вдруг начинаю понимать, что в этой неторопливой походке есть какая-то мощная сила. И это совсем не то, когда ты не уверена в себе, или находишься в подавленном состоянии. Сарафан заставляет меня держаться прямо, придавая осанке величавое достоинство – как если бы мне было абсолютно безразлично, попаду ли я вовремя на работу. У меня такой вид, будто я иду ради собственного удовольствия, а не потому, что мне надо. В море шныряющих туда-сюда прохожих я смотрюсь как величественная ладья.
А еще можно при этом улыбаться. Вот тут-то и начинается все самое интересное. Водители такси притормаживают, даже если для них горит зеленый свет, только для того, чтобы пропустить меня. Полисмены у здания парламента говорят мне: «Доброе утро!» и с почтением касаются рукой шлема. А иностранные туристы с фотокамерами, сбившиеся в кучку перед Биг-Беном, вежливо отступают в сторону – как если бы они оказались посреди огромной гостиной и внезапно обнаружили, что она принадлежит мне.
Да, сейчас именно так оно и есть. Весь мир – это моя гостиная, а я в ней радушная хозяйка, степенно вышагивающая с целью удостовериться, что каждому здесь хорошо.
Я наблюдаю за тем, что происходит вокруг. Это еще одно преимущество медленной ходьбы – есть время оглядеться. Воздух свеж и прохладен, а солнечные лучи источают благожелательность. Дыша полной грудью, вернее, настолько полной, насколько позволяет сарафан, я вдруг испытываю новое незнакомое ощущение.
У меня все в порядке. На самом деле все в порядке.
Когда я не спеша вхожу в театральное фойе, сердце мое бьется радостно, щеки порозовели. Открываю дверь кассы и вдруг обращаю внимание на свою руку: она представляется мне маленькой, нежной и очень милой. На мгновение мне даже не верится, что это моя рука. Но она действительно моя. И она действительно маленькая, нежная и очень милая.
Колин уже ждет меня – ключи от кассы только у меня.
– Ишь ты! Вы только посмотрите на нее! – восклицает он и целует меня в обе щеки.
Я отвечаю ему лукавой улыбкой и говорю:
– Что вы имеете в виду, мистер Райли?
Отпираю дверь кассы и включаю в помещении свет.
– Как это что?! Давай-ка поставим чайник, и ты мне все-все расскажешь.
Случилось нечто удивительное. Меня начали замечать.
Колин – мой лучший друг. Он, правда, об этом не догадывается, но это действительно так. Он вечно упрекает меня в замкнутости и недоступности, но на самом деле он знает обо мне больше, чем мой психотерапевт и муж, вместе взятые. Когда-то он был танцором и исполнял одну из партий в «Кошках», но из-за травмы сухожилия ему навсегда пришлось распрощаться со сценической карьерой. Он и сейчас, если захочет, может выполнить впечатляющий пируэт, но довольствуется тем, что преподает сидячую аэробику бабулькам под семьдесят в оздоровительном центре (это занятие ему ужасно нравится, потому что ученицы все как одна называют его «молодой человек») да еще подрабатывает на полставки вместе со мной в кассе. Нас сближает не только любовь к театру и танцу, но еще и очень схожее католическое воспитание, полученное в детстве, пусть и по разные стороны Атлантического океана.
– Итак, ты у нас сегодня нарядная! Интересно, что это значит? Неужели романчик завела на стороне?
Он разглядывает чайник, исследуя донышко на предмет накипи. Наш офисный чайник очищается от накипи дважды в неделю, а кружки оттираются с содой, когда Колину скучно. Обычно мы пьем кофе – от него якобы не так темнеет зубная эмаль.
– Ну, романчик – это вряд ли, – отвечаю я, включая компьютер.
Он извлекает из рюкзака полиэтиленовый пакет, достает из него две аккуратно обернутые в бумагу пластиковые коробочки с крышечками и ставит их в холодильник.
– Что у нас сегодня на обед, Кол?
Это еще одна слабость Колина – он не в силах устоять против уцененных продуктов питания, срок годности которых еще не прошел, но уже близок к тому. Как правило, его обеды состоят из довольно смелых вкусовых сочетаний, диктуемых содержимым прилавков отдела уцененных товаров «Теско».
– Сегодня у нас ну просто сказочный кусочек запеченной баранины. Правда, срок годности у нее только-только кончился, но пахла она с утра восхитительно. А еще тушеные овощи – картошечка, капустка, перчик. Вид у них не совсем свежий, но это ничего, и такие сойдут.
Она вперивает в меня сверлящий взгляд из-под очков.
– И почему же вам безразлично, как вы выглядите?
На меня вдруг накатывает густая волна равнодушия.
– Потому что… ну, я не знаю… потому что мне это безразлично, – отвечаю я, бессознательно пытаясь подавить зевоту.
– Но ваш муж-то наверняка замечает, – не унимается она.
Интересно, что она подразумевает под этим «замечает»? Может, это своеобразный эвфемизм? И как насчет ее мужа? Замечает ли он ее в этих гольфах, торчащих из-под юбки?
– Нет, мой муж не такой, – объясняю я, отгоняя от себя возникшую перед глазами картину, как они «замечают» друг друга. – Его такие вещи не интересуют. – Веки мои постепенно тяжелеют, и мне кажется, будто они весят тонну.
– Какие именно вещи его не интересуют?
– Ну, не знаю… фигура, внешность, одежда.
– И что вы испытываете, понимая, что его не интересуют ваша фигура, внешность и одежда?
Я снова на мгновение задумываюсь.
– Чувство досады. С другой стороны, почему он должен интересоваться подобными вещами? Он любит меня такой, какая я есть, любит меня, а не то, как я выгляжу. – Я все больше и больше сползаю вниз по стеночке, расплываясь по кушетке, как сдутый баллон.
– Да, но любовь – это не просто чувство и не какая-то голая идея, – продолжает она, нимало не смутившись моим ответом. – И совершенно естественно, что в любви присутствует также и физическая сторона. Вы молоды, привлекательны, вы… сейчас уснете. Я права?
Я дергаюсь и сажусь прямо.
– Нет-нет, со мной все в порядке. Всего лишь легкая сонливость. Поздно легла вчера.
Сама не понимаю, зачем заставляю себя врать. Может, она права и я действительно не доверяю ей? – Ну хорошо, в любом случае на сегодня достаточно.
Стоило ей произнести эти слова, как я сразу оживаю.
Выйдя на улицу, покупаю в киоске два вафельных батончика «кит-кат». Съем их, пока буду ждать на платформе поезд. Все никак не могу оправиться от этой терапии. Неужели это когда-нибудь закончится? Неужели я когда-нибудь наконец выздоровлю и получу свидетельство, которое смогу предъявить мужу?
Металлический голос на платформе объявляет, что по техническим причинам мой поезд задерживается на двенадцать минут. Я сажусь на скамью и достаю из сумки свою «Элегантность». Неожиданный порыв ветра переворачивает листы и открывает книгу на предисловии.
С самого раннего детства я серьезно заботилась о том, чтобы хорошо одеваться. Это было своего рода рано развившееся честолюбие, которое во мне всячески поддерживала моя мать, на редкость хорошо разбиравшаяся в моде. Мы вместе ходили к портным и подолгу выбирали такие сочетания тканей и фасонов для своей одежды, которые были настолько оригинальны, что их невозможно было скопировать.Я вспоминаю свою мать и то, как она ненавидела ходить по магазинам, наряжаться и даже просто смотреть на себя в зеркало. Она не только не стремилась к элегантности, но даже считала интерес к ней пустым занятием, ибо это никак не вязалось с эстетическими канонами полученного ею в детстве сурового католического воспитания.
У нее элегантность ассоциировалась с миром кинозвезд, молоденьких дебютанток и разочаровавшихся в жизни «разведенок».
Бледненькая и невзрачная, она носила очки и короткую черную стрижку, которую делала сама, предпочитала проводить большую часть времени в научной библиотеке, куда ходила всегда в одних и тех же простеньких просторных брюках, возможно, потому, что в преимущественно мужском мире науки, где она вращалась, мода имела мало значения. Однако и здесь не обошлось без Фрейда, и ее так и не воплотившиеся мечты и амбиции разбились о нас с сестрой. Она страстно хотела, чтобы мы стали профессиональными балеринами, эдакими образцами изящества и дисциплины, и мы ежедневно часами напролет упражнялись после школы. Она таскала нас по магазинам, где мы, впрочем, редко покупали нормальную детскую одежду, – такое впечатление, что она устраивала эти походы только для удовлетворения своего alter ego.
Мне вспоминается одно субботнее утро. Мать только что забрала меня из балетного класса, и мы блуждаем по отделам универмага «Кауфманн» в Питсбурге. Мне еще нет двенадцати, но я уже щеголяю в туфлях на высоченных каблуках, а точнее танкетках, и в джинсовой облегающей юбочке – ну точно как мой идол Фарра Фосетт в «Ангелах Чарли». Как и все девочки из балетной школы, я хочу выглядеть как прима-балерина. Мы накладываем тонны туши, теней и подводки на глаза и картинно закатываем их, как безмолвные героини в самых трепетных сценах нашумевших фильмов. Эта преувеличенно прямая осанка, этот смешной изогнутый подъем и «выворотность», зализанные тугие пучки – ну ни дать ни взять умирающие лебеди. И нам совершенно не приходит в голову, что сценический макияж, предназначенный для того, чтобы его можно было увидеть с последних рядов зала «Метрополитен-опера», вовсе не годится для прогулок по улице.
Мы с матерью находимся в отделе вечерней одежды. На часах половина одиннадцатого утра, а мы разглядываем бархат, тафту и блестки. Ей предстоит идти с отцом на официальную рождественскую вечеринку, и мы здесь для того, чтобы выбрать ей что-нибудь. Но это занятие матери совсем не по душе, ей невыносимо стоять перед зеркалом и что-то примерять. Я приношу одно за другим вечерние платья в примерочную, где она в поясе и лифчике сидит на табуретке, обхватив голову руками.
– Примерь-ка ты, – говорит она, и я это делаю, прихорашиваясь и принимая перед зеркалом сценические позы – вылитая Мария Каллас в миниатюре.
– Ты такая тоненькая, – говорит мать, когда я натягиваю розовое облегающее платье с блестками. – Тебе все к лицу.
Несколько часов напролет мы копаемся в грудах атласа и шелка, и в конце концов мать покупает мне черный топик с блестками и дорогущий светло-кремовый пиджачок, который я буду носить поверх школьной формы, хотя это и будет стоить мне ужасного наказания – за эту провинность мне придется оставаться после занятий в течение целого месяца.
Себе мать не выбирает ничего.
Выйдя из магазина, мы отправляемся в кондитерскую и покупаем большущую коробку шоколадных конфет «Годива», которые поедаем по дороге домой прямо в машине. Мы не имеем привычки обедать – ведь от обеда полнеют. Вместо этого мы, сидя на переднем сиденье машины и не глядя друг на друга, отправляем в рот одну за другой шоколадные конфеты:
Когда мы подъезжаем к дому, возбуждение от шопинга уже прошло – улетучилось. Мать неожиданно впадает в дурное расположение духа и на что-то сердится, а я чувствую страх и стыд. Она выходит из машины, хлопает дверцей и направляется в дом, вскоре я слышу, как она уже кричит на моего брата – просто так, без всякой причины: потому что полотенце криво сложено или телевизор включен. Она кричит, потому что ненавистна самой себе, потому что потратила триста долларов на вечерние туалеты для двенадцатилетней соплюшки, потому что так зла на весь белый свет, что не может больше сдерживаться. Она швыряет какой-то предмет, но промахивается.
Я слышу, как она ураганом несется по лестнице наверх и хлопает дверью своей спальни. Достаю из машины пакеты с покупками и прихватываю с собой пустую коробку из-под конфет. Важно, чтобы никто ее не увидел. Со всем этим добром иду, вернее, как все танцовщицы, грациозно семеню в дом. Там нахожу брата, он плачет, а вокруг него валяются осколки стекла и пластмассы, которые до недавнего момента были настенными часами. Он видит у меня в руках фирменные пакеты от «Кауфманна», коробку «Годивы», и я представляю, как он ненавидит меня. Я задираю подбородок и шествую мимо. Я плохая. Очень плохая девочка.
Моя мать так и не идет на рождественскую вечеринку. Они долго ругаются с отцом, а потом она на весь вечер запирается у себя.
Закрыв книгу, я встаю со скамейки и иду в конец перрона, туда, где кончается бетонная платформа и начинается насыпь из гравия и травка, и выбрасываю два несъеденных вафельных батончика.
Потихоньку сгущаются сумерки, и я вдруг слышу пение птиц – вообще-то они всегда поют ранними весенними вечерами, но именно сейчас эти звуки, как никогда, вселяют в меня надежду.
Меня вдруг осеняет мысль, что у нас с матерью, наверное, много общего. Возможно, я отношусь к тому распространенному типу женщин, которые чувствуют себя ужасными растрепами.
Делая очередной глоток чая, я тянусь к туалетному столику и беру блокнот с отрывными листками-липучками и ручку. Из всех удовольствий, существующих в мире, самым роскошным я считаю чтение с утра в постели с кружкой свежезаваренного дымящегося чая. Повыше подоткнув под спину подушки, я задумываюсь.Красота
Со времен сотворения, мира женщины гнались за красотой с таким же рвением и усердием, с каким Менелай преследовал, укрывшуюся в Трое Елену, и зачастую с теми же плачевными результатами. Но как же иначе? Ведь красота всегда была, синонимом власти над миром. Какой же девушке не захочется этой власти?
Однако, как, ни печален этот факт, только Богу и природе дано сделать женщину красивой, и, если быть совсем уж откровенной, большинство из нас не попадают и никогда не попадут, в эту исключительную категорию. Возможно, вы сочтете мои слова, немного жесткими. Вероятно, так оно и есть. Но я свято убеждена, что лучше как можно раньше взглянуть в лицо фактам, особенно наиболее неприятным из них, и примириться с ними, чем в нервной горячке тратить годы на преследование недостижимых целей.
Кроме того, сама по себе красота еще не является гарантией счастья в этой жизни. Я знавала многих красавиц, которые из-за отсутствия элегантности и воспитания выглядели столь безнадежно непривлекательными, что для них было бы проще и безболезненнее родиться не красивыми, а, обыкновенными. Женщина, долина иметь очень сильный характер, чтобы не поддаться врожденному и естественному желанию привлекать к себе внимание везде, куда бы она ни пошла. Нет более трагического и плачевного зрелища, чем стареющая красавица, никогда в жизни не заботившаяся о своем интеллектуальном и эстетическом развитии, о том, чтобы быть интересной собеседнику, и которая, дабы произвести впечатление, привыкла козырять своей безупречной фигурой, а, не полагаться на элегантность и вкус. Такие женщины неинтересны в общении, и обычно им удается научиться лить держать в руке бокал шампанского.
В то время как красота представляет, собой природный дар, дар свыше, элегантность, изящество и стильность – понятия гораздо более демократичные. Чтобы научиться выглядеть элегантно, изящно и стильно, нужно всего лишь немного самодисциплины, внимательный глаз, а также здоровый настрой и чуточку усилий. Так что самая обыкновенном девушка, окинув себя честным критическим взглядом и проявив прилежание в совершенствовании своих мыслей и характера, очень скоро обнаружит, что расцвела, как оперившийся лебедь. Время, которое она проведет наедине с собой, отгородившись от суетности мира, пойдет ей на пользу и закалит ее. Самодисциплина поможет ей с изяществом, мужеством, и достоинством перейти рубеж старости, а, кроме того, к ней придет умение понимать, сочувствовать и сопереживать – a что как не это делает женщину привлекательной для окружающих!
Что значит быть красивой? Иногда я кажусь себе очень даже привлекательной, но могу ли я считать себя красивой? Или я принадлежу к тому числу женщин, которым следует «взглянуть в лицо неприятным правдивым фактам»?
Вообще-то этим вопросом лучше не задаваться в девять утра, валяясь неумытой, нечесаной, в измятой ночной рубашке в постели. (Выбросить на помойку этот пережиток прошлого я до сих пор не сподвиглась.) Гоню от себя эту мысль и решительно отрываю от блокнота новый листок-липучку. «Красота не является гарантией счастья, – уверенно пишу я. – Бороться надо за элегантность, изящество и стиль». Этот листок я приклеиваю рядом с первым на зеркало платяного шкафа. Мой муж, который одевается для радиоспектакля на Би-би-си, устало вздыхает.
– Я искренне надеюсь, что мы не превратимся в эдакую образцовую семейку, у которой по всем углам расклеены искрящиеся остроумием памятки на все случаи жизни, – ворчит он, доставая из шкафа подтяжки и поношенную оксфордскую рубашку, подаренную ему матерью два года назад. – Я не хочу, чтобы наш дом был похож на комнату в воскресной церковной школе.
– А что ты имеешь против воскресных церковных школ? – легко парирую я. – Между прочим, если закрыть дверцу гардероба, то этих бумажек не будет видно.
– И все равно, – продолжает настаивать он, засовывая ногу в штанину допотопных брюк, – я думаю, на этом стоит остановиться. Я не хочу, одеваясь по утрам, видеть перед носом лозунги вроде «Кому сейчас легко?», «Не так все запущенно» – или как там теперь принято выражаться.
– Ну что ж, буду держать их при себе, – говорю я, чтобы поскорее закончить разговор.
Мне вдруг приходит в голову, что раз его не будет весь день, то у меня есть возможность сходить в спортивный зал. Осененная новой идеей, лезу под кровать и выуживаю оттуда покрытую слоем пыли сумку, в которой до сих пор валяется мой скомканный костюм для тренировок.
Вот и отлично – уже, считай, полдела.
Но мой муж, похоже, еще не закончил. Он отрывает от зеркала только что приклеенную мною бумажку и внимательно изучает, что на ней написано: «Красота не является гарантией счастья. Бороться надо за элегантность, изящество и стиль».
– Что все это значит, Луи? Ты же не собираешься стать всеобщим посмешищем? Кстати, как у тебя дела с психотерапевтом?
Копаясь в памяти, пытаюсь сообразить, где у меня завалялись лосины и нормальные носки… Вдруг срываюсь с места и несусь к корзине с грязным бельем.
– Нет, я не собираюсь становиться всеобщим посмешищем, – уверяю я мужа, роясь в груде нестираного барахла. – А с психотерапевтом у меня все отлично. Просто я пытаюсь совершенствовать себя, вот и все. Хоть что-то для себя сделать. – Мои слова, судя по всему, не убедили его, поэтому я меняю тактику. – Я имела в виду, что мне хочется, чтобы ты гордился мной.
Выражение его лица смягчается.
– Но… Тыковка, я и так горжусь тобой. Ты замечательная девчонка. – Он целует меня в лоб и гладит по головке. – Ты очень хорошая девчонка и очень хорошая Тыковка.
– Ну спасибо, – с улыбкой отвечаю я. – Только не мог бы ты сделать такое чудовищное одолжение и перестать называть меня Тыковкой?
Вид у него такой, словно он только что получил пощечину.
– Не называть тебя Тыковкой?! А что в этом такого плохого?
– Нет, я понимаю, что ты употребляешь это слово в качестве ласкового прозвища, но оно так несимпатично звучит. Сразу представляется что-то толстое, круглое и тяжелое. Нельзя ли нам выбрать вместо него какое-нибудь другое прозвище? Что, если ты будешь называть меня, например, «сладкая моя» или «ангел мой» или… ну, я не знаю… А может, «красавица моя»?
Он хмурится.
– Ну хорошо, а как насчет такого – «прелесть моя»? По-моему, очень мило. А ты как считаешь?
– Я всегда называл тебя Тыковкой. Ты моя Тыковка, – решительно заявляет он.
– Нет, это понятно, но ведь никто же не запрещает нам изменить мое прозвище? Не так ли? – Я пытаюсь умиротворить его, обняв за шею, но он отстраняется и тянется к стулу, чтобы снять со спинки пиджак.
– Нельзя изменить прозвище ни с того ни с сего только потому, что вдруг приспичило. В конце концов, это твое прозвище, но называю тебя так я, а мне оно не нравится. С этой «моей прелестью» я буду как дешевый пират из дурацкой пантомимы.
– Ну хорошо. Я, собственно, не настаиваю, просто прошу, чтобы ты придумал мне какое-нибудь более привлекательное прозвище… Ну, не знаю… Если это непременно должно быть что-то съестное, пусть будет, например, Горошинка. Ведь горошинка по размерам куда меньше тыквы.
– Луиза, я не какая-нибудь сюсюкающая стареющая красотка. – Он вздыхает и, прикрыв глаза руками, пытается сосредоточиться, потом наконец изрекает: – Вот, придумал – Колбаска. Это мое последнее предложение.
– Колбаска!
– Луиза, я англичанин, и ты это знала, когда выходила за меня. Я не могу называть свою жену Горошинкой, или Ягодкой моей сахарной, или какими-то там общепринятыми обращениями из раздела десертов.
– Но Колбаской-то ты же почему-то можешь меня называть!
– Ну хорошо, не обязательно просто Колбаской, можно Колбасочкой. – Он улыбается. – По-моему, симпатично.
У меня недоуменный вид – теперь его слова меня не убедили.
Он пожимает плечами.
– И кроме всего прочего, у меня прямо сейчас нет на это времени. Я должен идти. – Он направляется в коридор, забрав с журнального столика у двери свой сценарий. Наклонившись, он чмокает меня в лобик и говорит: – Ну пока, Колбаска, до вечера.
Дверь за ним закрывается.
Я возвращаюсь в спальню и там долго смотрю на пыльную спортивную сумку и старые обвисшие треники. Какой смысл корячиться, предпринимать все эти усилия, если в итоге все равно не станешь красивой, а самое трепетное из прозвищ, какое может придумать для тебя муж, – это Колбаска?
Словно загипнотизированная пением сказочной сирены, я чувствую, как постель манит меня обратно, подальше от спортивного зала и этой бессмысленной погони за самосовершенством. В конце концов, в моем распоряжении есть всего-то несколько драгоценных часов, которые я могу провести в состоянии полного покоя и забвения, пока не вернется муж. Дыхание мое постепенно замедляется, веки тяжелеют.
И тут я вижу припорхавший, как бабочка, маленький желтый листок, брошенный моим мужем на подушку. Читаю: «Красота не является гарантией счастья. Бороться надо за элегантность, изящество и стиль». Я подбираю его и снова прикрепляю к зеркалу.
– Я не тыква, – говорю я, обращаясь к своему отражению. – И не колбаска.
С этими словами я поднимаю с пола спортивную сумку и торопливо выхожу из спальни. Пока не передумала.
Пятница, семь пятнадцать утра. Я собираюсь на работу. В душе по-прежнему мечтая быть актрисой, я зарабатываю деньги совсем другим – продаю билеты в кассе небольшой актерской студии на Чаринг-Кросс.Удобство
Идея удобства проникла во все сферы жизни, безусловно, став одним из основных велений времени. Нам больше невыносима мысль даже о малейших физических или моральных ограничениях, и многие детали, считавшиеся признаками элегантности еще некоторое время назад, ныне отвергнуты по соображениям удобства. Эпоха жестких воротников, накрахмаленных рубашек, громоздких фижм и тяжелых париков прошла. Неизменно консервативной в этом отношении осталась лишь женская обувь.
Однако если женщины не прекратят гнаться за удобством все двадцать четыре часа в сутки двенадцать месяцев в году, они могут в конечном счете обнаружить, что безвозвратно сделались рабынями толстой резиновой подошвы и нейлона от головы до пят, a также пищи быстрого приготовления, организованных туристических поездок, полного функционального единообразия, – одним словом, всего, чmo сводит, на нет само понятие индивидуальности. Как только удобство начинает становиться вещью в себе, оно превращается во врага номер один для элегантности.
Муж еще спит на своей половине нашей широченной кровати, и я одеваюсь в темноте. После разборки в шкафу у меня не осталось почти ничего, что можно было бы выбрать, поэтому я натягиваю джинсовый сарафан и розовую оксфордскую блузу. Сарафан трещит на мне по швам – собственно, поэтому я и не носила его все эти годы. Застегиваю молнию и вытягиваюсь в струнку, словно сдавленная жестким корсетом. Пытаюсь вернуться в свое обычное сутуловатое состояние и чувствую, что почти задыхаюсь. Надеваю темно-коричневые туфли-лодочки, в которых была на собственной свадьбе. После недавней «большой отбраковки» это единственная оставшаяся у меня обувь на высоких каблуках. Пройдясь в них по квартире, я чувствую себя в них эдакой маленькой Мэрилин Монро. Ноги мои уже много лет не знали ничего, кроме дешевеньких спортивных полуботинок и протертых кед, так что сейчас я испытываю очень странное ощущение. Расчесываю волосы на косой пробор, закалываю их сбоку дешевой блестящей заколкой и крашу губы красной помадой. Перед уходом мельком вижу в прихожей в зеркале свое отражение.
Кто эта женщина?
Я уже опаздываю, но поделать ничего не могу – узкий длинный подол на пару с высоченными каблуками жутко мешают при ходьбе. Такое сочетание годится для дефиле по квартире, но никак не для прогулки на длинную дистанцию. Чем быстрее я пытаюсь идти, тем больше становлюсь похожей на заводную куклу. Единственный возможный сейчас способ хоть как-то передвигаться вперед – медленно переваливаться из стороны в сторону. Одним словом, сейчас всем заправляет сарафан – именно от него зависит, когда и в каком виде я приду на работу. Поэтому мне ничего не остается, кроме как ковылять вразвалочку.
И все-таки в этом что-то есть, когда ты медленно, словно прогуливаясь, идешь среди спешащей толпы. Все и вся кажется тебе уже другим. Я вдруг начинаю понимать, что в этой неторопливой походке есть какая-то мощная сила. И это совсем не то, когда ты не уверена в себе, или находишься в подавленном состоянии. Сарафан заставляет меня держаться прямо, придавая осанке величавое достоинство – как если бы мне было абсолютно безразлично, попаду ли я вовремя на работу. У меня такой вид, будто я иду ради собственного удовольствия, а не потому, что мне надо. В море шныряющих туда-сюда прохожих я смотрюсь как величественная ладья.
А еще можно при этом улыбаться. Вот тут-то и начинается все самое интересное. Водители такси притормаживают, даже если для них горит зеленый свет, только для того, чтобы пропустить меня. Полисмены у здания парламента говорят мне: «Доброе утро!» и с почтением касаются рукой шлема. А иностранные туристы с фотокамерами, сбившиеся в кучку перед Биг-Беном, вежливо отступают в сторону – как если бы они оказались посреди огромной гостиной и внезапно обнаружили, что она принадлежит мне.
Да, сейчас именно так оно и есть. Весь мир – это моя гостиная, а я в ней радушная хозяйка, степенно вышагивающая с целью удостовериться, что каждому здесь хорошо.
Я наблюдаю за тем, что происходит вокруг. Это еще одно преимущество медленной ходьбы – есть время оглядеться. Воздух свеж и прохладен, а солнечные лучи источают благожелательность. Дыша полной грудью, вернее, настолько полной, насколько позволяет сарафан, я вдруг испытываю новое незнакомое ощущение.
У меня все в порядке. На самом деле все в порядке.
Когда я не спеша вхожу в театральное фойе, сердце мое бьется радостно, щеки порозовели. Открываю дверь кассы и вдруг обращаю внимание на свою руку: она представляется мне маленькой, нежной и очень милой. На мгновение мне даже не верится, что это моя рука. Но она действительно моя. И она действительно маленькая, нежная и очень милая.
Колин уже ждет меня – ключи от кассы только у меня.
– Ишь ты! Вы только посмотрите на нее! – восклицает он и целует меня в обе щеки.
Я отвечаю ему лукавой улыбкой и говорю:
– Что вы имеете в виду, мистер Райли?
Отпираю дверь кассы и включаю в помещении свет.
– Как это что?! Давай-ка поставим чайник, и ты мне все-все расскажешь.
Случилось нечто удивительное. Меня начали замечать.
Колин – мой лучший друг. Он, правда, об этом не догадывается, но это действительно так. Он вечно упрекает меня в замкнутости и недоступности, но на самом деле он знает обо мне больше, чем мой психотерапевт и муж, вместе взятые. Когда-то он был танцором и исполнял одну из партий в «Кошках», но из-за травмы сухожилия ему навсегда пришлось распрощаться со сценической карьерой. Он и сейчас, если захочет, может выполнить впечатляющий пируэт, но довольствуется тем, что преподает сидячую аэробику бабулькам под семьдесят в оздоровительном центре (это занятие ему ужасно нравится, потому что ученицы все как одна называют его «молодой человек») да еще подрабатывает на полставки вместе со мной в кассе. Нас сближает не только любовь к театру и танцу, но еще и очень схожее католическое воспитание, полученное в детстве, пусть и по разные стороны Атлантического океана.
– Итак, ты у нас сегодня нарядная! Интересно, что это значит? Неужели романчик завела на стороне?
Он разглядывает чайник, исследуя донышко на предмет накипи. Наш офисный чайник очищается от накипи дважды в неделю, а кружки оттираются с содой, когда Колину скучно. Обычно мы пьем кофе – от него якобы не так темнеет зубная эмаль.
– Ну, романчик – это вряд ли, – отвечаю я, включая компьютер.
Он извлекает из рюкзака полиэтиленовый пакет, достает из него две аккуратно обернутые в бумагу пластиковые коробочки с крышечками и ставит их в холодильник.
– Что у нас сегодня на обед, Кол?
Это еще одна слабость Колина – он не в силах устоять против уцененных продуктов питания, срок годности которых еще не прошел, но уже близок к тому. Как правило, его обеды состоят из довольно смелых вкусовых сочетаний, диктуемых содержимым прилавков отдела уцененных товаров «Теско».
– Сегодня у нас ну просто сказочный кусочек запеченной баранины. Правда, срок годности у нее только-только кончился, но пахла она с утра восхитительно. А еще тушеные овощи – картошечка, капустка, перчик. Вид у них не совсем свежий, но это ничего, и такие сойдут.