Страница:
Он осторожно обнимает меня за плечи.
– Входи. Присаживайся. А я приготовлю нам с тобой хорошего горячего чая.
У меня не было намерения красть его или забирать без спроса, и я до сих пор не понимаю, почему сделала это. Он висел на спинке стула в углу спальни, и я просто бросила его в чемодан вместе с остальными вещами. Это был его любимый свитер, и он будет скучать по нему. А возможно, в этом как раз все дело. Возможно, мне нужно выяснить, кого из нас он захочет увидеть первым.
Потом начали приходить голубые конверты – письма от моего мужа.
Прости… Я не оправдал твоих ожиданий… Мне так горько, прости…
Они приходили одно за другим, пропитанные сожалением и раскаянием, но ни в одном из них он не просил меня вернуться домой.
Я все-таки ожидала большего. Какого-то великодушного жеста – чтобы он, например, примчался на такси посреди ночи и заставил меня вернуться домой. Или подкараулил бы меня на выходе из театра с огромной охапкой роз! Какая-то часть меня содрогается при мысли о том, что я могу неожиданно увидеть его, худого и изможденного, нервно поджидающего меня на углу с сигаретой во рту. Но еще больше я содрогаюсь, всякий раз видя (по мере того как проходят дни), что этот угол пуст, и меня ужасает, с какой обреченностью и готовностью он отпустил меня. Эти письма никак не назовешь объяснениями в любви, или просьбами о помощи, или хотя бы обещаниями на будущее, это всего лишь настойчивые унизительные извинения, на которые, если подумать, нет ответа. В свойственной ему спокойной манере он просто дает мне знать, что все перекрестки и углы отныне будут пусты.
Я сижу в своей комнате, плачу, хлюпаю носом и бесконечно сморкаюсь, изводя один за другим рулоны туалетной бумаги. Я не могу вернуться обратно, но и находиться там, где я сейчас, я тоже не могу. Колин пытается утешить меня всевозможными кулинарными изысками – почти свежими печенюшками-бурбонами, лишь слегка раздавленными шоколадными эклерами и быстрорастворимым куриным супом (спецпредложение – два пакетика по цене одного). Но у меня напрочь пропал аппетит. Вместо этого я шатающейся походкой иногда плетусь в индийский магазинчик, покупаю там консервированные спагетти в соусе и ем чаще всего прямо из банки.
Даже Риа, с которой мы знакомы совсем недавно и у которой имеется достаточно причин насторожиться при виде откровенного недостатка у меня душевного здоровья, делает несколько пробных подходов ко мне. Она предлагает помочь мне распаковать вещи, застелить мою кровать каким-то миленьким постельным бельем и даже готова пожертвовать для меня старинную лампу времен тридцатых годов из своей коллекции раритетных предметов. Но все без толку – я не хочу распаковывать сумки; кровать у меня такая маленькая, что нет смысла беспокоиться о каком-то хорошем постельном белье, а до старинных предметов, украшающих комнату, мне и вовсе нет дела. Со мной явно все кончено. С годами я превратилась из подающей надежды юной актрисы в угрюмую, лишенную каких бы то ни было иллюзий работницу театральной кассы, продающую билеты на спектакли, в которых ей не дано сыграть. В свои тридцать два года я списана как старый реквизит и живу в захламленном шкафу по соседству с королевой и старой девой.
На работе я беру несколько отгулов, потом еще несколько. Когда я наконец появляюсь там, глаза у меня красные, распухшие от слез, а сосредоточиться я могу не лучше трехлетнего ребенка. Одно и то же приходится повторять трижды или больше, прежде чем я соображу, о чем идет речь. Я делаю ошибки. Коллеги прикрывают меня и в итоге поручают совсем уж несложные задания, лишь бы я не натворила бед. Я абсолютно не способна принять даже самое простое решение – например, какой сандвич хочу выбрать во время обеда. Я что-то заказываю, но даже не притрагиваюсь к еде. Я прилично потеряла в весе и никак не могу найти силы, чтобы вымыть голову или сложить чистое белье. Каждый день я, как униформу, ношу одно и то же платье. Но мне это совершенно безразлично. Мне хочется только одного – побежать скорее домой, закрыться в своей комнате и уснуть в свитере, который еще хранит его запах и напоминает мне о нем.
И вдруг на третьей неделе моих необузданных страданий свитер исчезает.
Как-то утром я оставляю его любовно скомканной кучкой на своей постели, а днем обнаруживаю, что его там нет. Я переворачиваю все в комнате вверх дном, вытаскиваю содержимое полураспакованных сумок, срываю с постели простыни. Потом я переношу поиски в гостиную и даже в места общего пользования – заглядываю под подушки дивана, роюсь в корзине с грязным бельем. И только когда все возможные варианты исчерпаны и я нахожусь на грани истерии, меня вдруг осеняет: свитер не просто пропал – тут имело место похищение.
Мои новые домочадцы как-то подозрительно рано откланялись сегодня и разошлись по своим комнатам. Первым делом я стучусь в дверь Колина.
– Я не брал! – кричит он сквозь грохочущие звуки нового компакт-диска Робби Уильямса.
– Нет, ты знаешь, где он, ты, предатель!
Разъяренная, я несусь по коридору к другой комнате. Ломлюсь в дверь.
– Риа, по-моему, ты взяла мою вещь, и я хочу, чтобы ты ее вернула!
Из-за двери тихий мрачный голос уверенно отвечает:
– Нет.
Моему изумлению нет предела.
– Что значит «нет»? Это мой свитер! Изволь отдать его!
– Нет. Он портит моральную атмосферу в доме.
Теперь я просто потрясена.
– Ах ты нахальная маленькая стерва! При чем тут моральная атмосфера?! Какое он имеет отношение к моральной атмосфере в доме? – Я угрожающе трясу дверную ручку.
Дверь открывается, но не вся, а только щель. В одних чулках, росточком не выше пяти футов, Риа смотрит на меня, как крошечный злобный эльф.
– Он очень даже имеет отношение к моральной атмосфере в доме, потому что одна персона напрочь отказалась даже от попыток держать себя в руках.
Тут Колин высовывается из своей двери.
– Она права, Луи.
Этого я вынести уже не могу. У меня щиплет глаза, и в горле застрял ком, не дающий дышать.
– Я не собираюсь с вами ничего обсуждать. Просто отдайте мне свитер. Мне сейчас не до шуток.
Риа берет меня за руку.
– Но, дорогая, поверь, такое чрезмерное погружение в собственное горе не способ залатать разбитое сердце. Ты сама себе вредишь.
Я отдергиваю руку.
– Да тебе-то какая разница, что я делаю, если я не шумлю и исправно плачу за квартиру! Тебе-то какое до этого дело?!
– Луиза… – Моя резкость застигла ее врасплох, но я уже не могу остановиться.
– Только не надо! Не надо притворяться, будто тебя волнует то, что происходит со мной! Ты хоть понимаешь… ты хоть заметила, что мой муж даже ни разу не позвонил с тех пор, как я переехала сюда?! Ты понимаешь, что это означает? Хоть представляешь, что это такое?..
– Милая, прости, но…
– Он не хочет, чтобы я вернулась! – ору я ей в лицо, и слезы льются по моим щекам. – Он даже не хочет, чтобы я вернула ему этот гребаный свитер!
Я бегу к своей комнате и хлопаю дверью. Я веду себя как ребенок, устроивший капризную истерику. Раздавленная собственными переживаниями, я окончательно теряю над собой контроль. Я бросаюсь на постель и, колотя по ней кулаками, горько рыдаю в подушку. Я слаба и беспомощна, как маленький ребенок.
И тут внезапно ко мне приходит ощущение некоего дежа-вю, воспоминание из давно забытых времен.
Свитер я краду отнюдь не впервые.
Первый принадлежал моему отцу – старенький мягкий пуловер цвета зеленого мха, всегда висевший на крючке в помещении для стирки рядом с гаражом. Он надевал его, занимаясь разными домашними делами, но когда-то этот свитер знавал и лучшие времена и вместе со своим хозяином посетил бесчисленное количество дружеских вечеринок и встреч в его колледжские годы. Они были добрыми приятелями, и чем больше свитер вынашивался, тем больше отец любил его. Когда моя мать отправила его в отставку, выгнав из платяного шкафа, он сиротливо висел на крючке, преданно дожидаясь своего хозяина, словно старый верный лохматый пес.
Больше всего в отце мне запомнилась его рассеянность. Мыслями он все время где-то витал. Шустрый и энергичный, как ураган, он, по-моему, даже терял вес, когда одевался по утрам. «У меня на сегодня целый список дел, – постоянно заявлял он. – Целый список дел». И с этими словами куда-то убегал. Он нагружал себя героическими, поистине невыполнимыми задачами. «Сегодня до ужина мне надо успеть поменять в доме проводку». (Мой отец не был электриком.) Или: «Я уверен, можно своими силами сделать в доме бассейн». И он опять исчезал. Перед ним всегда стояла необходимость закончить сразу несколько крайне важных работ по дому, и успеть нужно было непременно до наступления темноты. В своем верном и преданном зеленом свитере, согревавшем его, он убегал куда-то уже на рассвете и, как заведенный мотор, носился весь день, растворяясь в делах.
Привлечь к себе внимание отца было не так-то просто, зато, если тебя одолевало отчаяние, можно было стащить его свитер.
Только трудность заключалась в том, что в отчаянии были мы все, так что борьба за свитер была яростной.
Традиционно первый ход был за матерью. Но в ее арсенале имелось и другое, куда более эффективное оружие. Она отточила до совершенства умение привлечь внимание моего отца, так что всем нам оставалось только дивиться. Поскольку отец любил во всем порядок, она заключила, что лучший способ привлечь его внимание – это заболеть. Так появились эти странные изнурительные головные боли, которые возникали в мгновение, не пойми с чего, и могли длиться сколько угодно, от двадцати минут до двух недель – в зависимости от необходимости. Это был гениальный ход. Уж если отцу непременно нужно на что-то отвлекаться, так пусть он отвлекается на нее. В конечном счете, она потихоньку завладела «авторскими правами» на все виды недугов в нашей семье. Мои брат с сестрой время от времени пытались подражать ей, но это была слабая имитация, что-то вроде дани гению мастера, но разве можно преуспеть в состязании с тем, кто не боится ради достижения цели даже умереть?
Однако, несмотря на свою эффективность, этот метод тоже был не вечным. К тому времени, когда мне исполнилось семнадцать, мать была уже сыта по горло ролью вечного инвалида. Очевидно, ей пришло в голову, что она заслуживает большего в жизни, и это злило ее. Злило настолько, что она вообще перестала разговаривать с отцом. Тот период мне запомнился как год молчания.
Тяжелая атмосфера в доме усугублялась еще и тем, что оба они отказывались признать сам факт размолвки.
– Мам, а почему вы с папой не разговариваете?
– Мы разговариваем. Просто нам нечего друг другу сказать.
Его голос обитал на частоте, которую она перестала ловить. Гнев и злость сгущались в нашем доме, как грозовая туча, напряжение росло с каждым днем. Отец продолжал заниматься благоустройством, возможно, даже энергичнее, так как теперь не приходилось отвлекаться на разговоры, но мать встречала любое его начинание, любое доброе дело с неизменным равнодушием сфинкса. Мы все были в ужасе, когда поняли, как легко потерять ее любовь. Доселе и без того невидимый, человек исчез окончательно. Как раз примерно в то время мы с отцом стали друзьями. По утрам он вез меня в школу, и в машине, единственном месте, где мы могли по-настоящему уединиться, слушал мои бесконечные записи Дэвида Боуи и расспрашивал меня об учебе. Когда я взялась за Диккенса, он купил себе один из его романов и тоже прочел. Примерно тогда я и начала надевать его зеленый свитер, висевший на крючке за дверью.
Однажды я пришла в нем из школы, и мать застукала меня.
– Больше не смей надевать его, – предупредила она. Моя мать умела высказаться так, чтобы ее поняли.
Отбросив назад волосы, я с вызовом подняла на нее густо накрашенные глаза.
– Это почему?
Мать ничего не ответила, но это молчание было красноречивее слов.
– Мам, но тебе-то какое дело? – недоумевала я. – Сама же ты не собираешься его носить.
Она только посмотрела на меня и сказала:
– Просто не надевай – и все.
На следующий день я снова надела свитер.
Так продолжалось несколько недель. Мать предупредила меня, но я проигнорировала ее слова. А отца, как всегда, не было видно.
Скандал случился в день моего семнадцатилетия, когда я вернулась из школы вместе с отцом и своей лучшей подругой. Мать стояла на кухне, держа в руках торт, который, видимо, только что купила по дороге с работы, и буквально изменилась в лице, когда я вошла. Я держала отца за руку, смеялась, и… на мне был его свитер. Оттолкнув отца в сторону, мать схватила меня за локоть, ногтями впиваясь в кожу, и потащила в коридор.
– Он принадлежит не тебе! – буквально шипела она от злости, которую не в силах была контролировать. – Тебе понятно? Он принадлежит не тебе! – Она сверлила меня пронзительным странным взглядом, потом наконец отпустила мою руку.
С тех пор я не дотрагивалась до свитера. Он вернулся на свой крючок в помещении для стирки и провисел там, одинокий и заброшенный, несколько месяцев.
Потом, в один весенний день, я увидела его на матери, когда они с отцом мыли нашу машину. Отец сосредоточенно пылесосил салон, а мать выплескивала ведро с черной грязной водой. Для любого человека со стороны они выглядели обычной супружеской парой, занимающейся обыденными воскресными домашними делами, но я-то видела другую картину.
Моя мать наконец сдалась. Год молчания кончился. Как всегда увлеченный и рассеянный, отец, наверное, даже не заметил, что она умыкнула его свитер. Но она вернулась, чтобы красть у него эти короткие моменты дружбы, к которым прибавился еще и свитер.
Мать была права – свитер не принадлежал мне. Вещи, которые ты вынужден красть, не могут тебе принадлежать.
И вот теперь я сижу зареванная на постели и лихорадочно сморкаюсь. За окном солнце клонится к закату. Когда я наконец открываю дверь своей спальни, за порогом на полу лежит сложенный аккуратной стопочкой синий вязаный свитер.
Я иду в гостиную, где Колин и Риа смотрят вечернее ток-шоу о монархах-самозванцах. Колин делает звук потише, и они оба вопросительно смотрят на меня.
– Вы меня простите, – начинаю я. – Вы были правы насчет… этого свитера… Он действительно мне не поможет. – Опустив глаза, я разглядываю свои тапочки. Мне еще никогда не приходилось извиняться за такую детскую выходку, за такие капризы и истерику. Оказывается, это гораздо труднее, чем я думала. – Все дело в том, что у меня не очень-то получается жить самостоятельно… – Но, даже будучи произнесенным вслух, это признание не отражает всей правды. – Я просто не знаю… что мне делать!
На мгновение мне кажется, что они сейчас рассмеются, но Колин вдруг берет меня за руку.
– Никто не знает, Узи. Мы тоже. Только помни: ты не одна. Мы с тобой и всегда тебя поддержим. Когда два года назад меня бросил Алан, мне хотелось только одного – вскрыть себе вены.
– А я – хочешь верь, хочешь нет – однажды была тоже дико влюблена, – спокойно сообщает Риа.
Я смотрю на нее с удивлением – такая безмятежная, энергичная, вечно собранная, Риа совсем не похожа на человека, обуреваемого любовными страстями.
– И как ты поступила, когда эта любовь кончилась? – спрашиваю я. Мне даже представить трудно в ее исполнении такой душераздирающий спектакль, какой устроила я.
Она улыбается и смотрит на Колина.
– Я плакала так же, как ты. А потом тоже пришла сюда. Мы с Колином были знакомы через общих друзей, и я знала, что после ухода Алана ему нужно, чтобы кто-то жил в доме. А потом постепенно все ушло в прошлое.
Колин тихонько пожимает мне руку.
– Добро пожаловать под крышу к мамочке Райли – в приют для строптивых женщин! Все образуется, детка. Поверь мне. Самое главное не слететь с катушек и оказаться в форме, когда вернется счастливая полоса. Так что держи хвост пистолетом. Даже если тебе кажется, будто все видят, что ты склеена из разбитых кусочков.
Риа кивает.
– Да. А. если нападут сомнения, просто прими ванну.
Так, не имея собственных соображений по поводу того, как жить дальше, я принимаю их совет.
Риа делает для меня ванну с лавандовым маслом, а тем временем Колин готовит ужин – жареные сосиски с картофельным пюре. Они отчаянно спорят о том, какой компакт-диск поставить («Вариации Голдберга» или вторую часть хитов «Массив Клаб»), и побеждает Бах – но только за счет меня, находящейся на грани самоубийства. Колин сервирует стол разнородными серебряными вилками, ножами и фарфоровыми тарелками, доставшимися ему в наследство от любимой бабушки. Пока я расслабляюсь в ванной, Риа застилает мою кровать веселенькими простынями, которые предлагала раньше, и даже успевает повесить кое-что из моей одежды на плечики. Когда я, свежая и румяная, выхожу в банном халате из ванной, оба аплодируют.
В ту ночь постель кажется мне более мягкой и уютной, и шум с улицы уже не так беспокоит. Я слышу только тихий шорох листьев за окном и разглядываю на ковре полоски лунного света, пробивающегося сквозь планки жалюзи. Я погружаюсь в крепкий сон, которому, несомненно, способствовало такое сильнодействующее сочетание, как горячая ванна и сосиски, а проснувшись, чувствую необычайную бодрость, несмотря на подспудную болезненную тяжесть в области сердца. Погладив блузку, я надеваю чистый брючный костюм и даже вместе с Колином успеваю на автобус, чтобы вовремя попасть на работу. Я по-прежнему чувствую себя, как пустая раковина, но по крайней мере не выгляжу, как она.
Через неделю я по почте отправляю свитер обратно мужу с коротенькой приписочкой:
Взяла его по ошибке. Извини за доставленное неудобство.
Каким бы мягким и уютным он ни был, больше он мне не нужен.
В конце концов, он никогда мне не принадлежал.
Я сижу на краешкедивана в кабинете моего психотерапевта. Сижу умышленно. С тех пор как я рассталась с мужем, она участила наши сеансы, но в последнее время я напрочь отказываюсь даже обсуждать вопрос о том, чтобы участвовать в них лежа. Я не нахожу ничего дурного в том, чтобы проводить эти сеансы сидя, а вот обсуждение этого вопроса сочла пустой тратой времени. Мое решение освободило меня от многого, зато имело последствия – шероховатости в моих отношениях с психотерапевтом только углубились.
Миссис П. закрывает дверь и садится. Она ждет, что я лягу, но я этого не делаю. Я улыбаюсь ей, но не вижу улыбки в ответ. Вместо этого она смотрит на мои туфли.
– У этих туфель очень высокие каблуки, – говорит она.
У моих любимых туфелек от Берти действительно очень высокие каблуки, зато они выглядят чрезвычайно сексуально.
– Да, это правда.
Она не может оторвать от них взгляд. Я сажусь, положив ногу на ногу, элегантно выставив вперед хрупкую изящную лодыжку. Эта поза мне ужасно нравится, зато миссис П., похоже, не находит себе места.
– Должно быть, в них не очень удобно ходить, – прибавляет она.
– Если к ним привыкнуть, все будет просто прекрасно, и они не доставят вовсе никаких мучений, что бы ни показалось со стороны. Впрочем, эти туфли действительно не для ходьбы. – Я смеюсь.
Она натянуто улыбается в ответ. И почему мы говорим о туфлях?
Разумеется, как бы я ни старалась, у меня не получается удержаться от разглядывания ее туфель. Бежевые, на плоской старушечьей подошве, они явно куплены в «Маркс и Спенсер». Она ловит мой взгляд и инстинктивно прячет ноги.
– Ваше отношение к моде кардинально изменилось, – констатирует она.
– Так это и хорошо. – Она смотрит на меня в упор из-под очков. – Теперь я одеваюсь, как подобает уверенной в себе женщине, – поясняю я.
– А как одевается уверенная в себе женщина? – В ее голосе звучит вызов.
– Она одевается, всегда помня, что она женщина и что ей нравится быть таковой. Она одевается так, чтобы люди заметили ее. – Я разглаживаю морщину на юбке. – К тому же у меня теперь более престижная работа, – напоминаю я, – и мне необходимо выглядеть более солидно и элегантно.
– Да.
Она кивает, однако по ней никак нельзя сказать, что мои слова ее убедили. Интересно, в чем я пытаюсь убедить ее?
– Тогда почему же вы раньше не одевались, как уверенная в себе женщина?
– Думаю, потому, что не была уверена в себе. К тому же вокруг меня не было никого, кто мог бы это заметить. – По этой дорожке мы с ней уже ходили, и мне, помнится, это не понравилось. Автоматически шарю глазами в поисках салфеток. Вижу их на кофейном столике под красное дерево, остается только дотянуться. Как они были бы кстати! Неужели их специально учат этому на курсах психологии – как правильно разложить салфетки? Слишком близко – значит, будет «способствовать»?
– А как же ваш муж? – Она смотрит на меня, но я не могу расшифровать этот взгляд – недобрый и небезразличный.
Какая-то тяжелая волна, нахлынувшая изнутри, распирает мою грудь, рвется наверх, к гортани. Я глотаю ком в горле, делаю ровный вдох и впервые говорю это громко вслух другому человеку:
– Мой муж – гей.
Звучит это так обыденно, будто я предложила погрызть чипсов. Мне становится смешно, и я не могу скрыть откровенной, немного неловкой полуухмылки. Я знаю, что так вести себя нельзя, но от этого меня распирает еще больше. Изо всех сил сдерживаю почти уже дергающийся рот, но он сам растягивается в улыбке, сквозь которую на этот раз прорывается нервный смешок. Рука сама поднимается, чтобы прикрыть губы, но уже поздно. Ухмылка перерастает в истеричное хихиканье, странным образом похожее на смех гиены.
Миссис П. смотрит на меня лишенным всяких эмоций взглядом. Она напоминает монахиню, из тех, что учили нас в школе.
– Луиза, почему вы смеетесь? – Ее голос холоден и тверд как камень.
Я снова чувствую себя шестилетней девочкой, пришедшей в воскресную церковную школу.
– Я не смеюсь, – говорю я, как дурочка зажимая рот рукой.
– Нет, вы смеетесь!
– Нет, я уже не смеюсь. – Я выпрямляюсь. Вспоминаю хороший способ: Нужно подумать о чем-нибудь грустном – об автомобильной аварии, о смерти родителей. Смерть родителей, смерть родителей, смерть родителей…
– Луиза…
Черт! Я снова не выдерживаю и теперь уже валюсь на диван, сквозь смех кое-как выдавливая из себя:
– Извините.
– Луиза…
У меня вырываются звуки, каких раньше я не то что не издавала, но даже не слышала.
– Луиза!
– Да?
– Почему вы смеетесь?
С трудом поднимаю голову и хрипло шепчу:
– А вы бы?..
– Что я, Луиза?
Мне вдруг становится холодно и неуютно, мой голос звучит по-девчачьи обиженно:
– Вы бы смеялись, будь ваш муж – гей?
За этими словами следует давящая тишина. Это молчание из моего детства, молчание моей матери, которое вовсе не является молчанием, а скорее кричащим вакуумом отсутствующего ответа.
Она снова устремляет на меня взгляд, который я никак не могу понять, и говорит:
– Нет. Не думаю, что я бы смеялась.
Небеса померкли. Лицо мое мокро от слез, глаза щиплет. «А ты бы попробовала, – шепчу я про себя, прикладывая к глазам салфетку. – Это уже истерия».
– А почему вы думаете, что ваш муж – гей? – спрашивает она.
Я устала и хочу домой.
– Он сам сказал. Когда мы познакомились, признался, что считал себя геем, уж бисексуалом точно.
По-моему, мне пора. Уж лучше пойти и напиться.
– Но это вовсе не означает, что он гей.
От размазанной туши щиплет глаза. Я что, глухая?
– Простите, что вы сказали?
– Я говорю, это вовсе не означает, что он гей. Ох ты Боже мой!
– Тогда что же это означает?
– Ну-у… – Теперь она сидит, положив ногу на ногу. – Это означает, что он сомневается в своей сексуальности, задается вопросом, что это такое – быть мужчиной. Но это вовсе не означает, что он гей.
– Входи. Присаживайся. А я приготовлю нам с тобой хорошего горячего чая.
В первые дни жизни у Колина я впала в своеобразный ступор, на работу ходила в каком-то оцепенении, а возвращаясь, весь вечер проводила, свернувшись клубочком в кровати, плача и таращась в потолок. Выбор одежды в тот суровый период моей жизни носил несколько болезненный и даже патологический характер – он пал на поношенный вязаный кашемировый свитер моего мужа. В течение долгих лет у меня были тайные отношения с этим джемпером – я укутывалась в его мягкое, дарящее нежность тепло, как ребенок, который спешит укрыться любимым одеялом. Я тихонько таскала его из мужнина шкафа, когда он был в театре, и пулей летела, чтобы вернуть на место, когда слышала в замке звук поворачивающегося ключа.Шерстяные изделия
Мало кто из женщин устоит перед соблазном нового мягкого пуловера какой-нибудь приятной расцветки, и как они будут правы! Если вы чувствительны к холоду так, как я, то пуловер действительно будет, единственной одеждой, которая обеспечит вам ощущение комфорта и удовлетворения с самого утра и до поздней ночи, в любое время года, как в сельской местности, так и в городе. Шерстяной свитер в мире моды можно считать бабушкой – он дарит вам свое тепло, любовь и прощение. (Если, конечно, природа не наградила вас слишком большим бюстом. В этом случае в ваших интересах носить что-нибудь менее облегающее.)
Изготовленный из шелковой пряжи на более теплые дни и из кашемира, на настоящие холода, хороший свитер не знает соперников. Лишь немного заботы и внимания – и он прослужит вам долгие годы, не выказав ни малейшего признака старения. В наше бурное время, когда, мода, меняется, словно вихрь, любой женщине приятно будет узнать, что качественные шерстяные изделия не утратят, элегантности и в будущем. Они идеально иллюстрируют современную тенденцию к раскрепощению и удобству.
У меня не было намерения красть его или забирать без спроса, и я до сих пор не понимаю, почему сделала это. Он висел на спинке стула в углу спальни, и я просто бросила его в чемодан вместе с остальными вещами. Это был его любимый свитер, и он будет скучать по нему. А возможно, в этом как раз все дело. Возможно, мне нужно выяснить, кого из нас он захочет увидеть первым.
Потом начали приходить голубые конверты – письма от моего мужа.
Прости… Я не оправдал твоих ожиданий… Мне так горько, прости…
Они приходили одно за другим, пропитанные сожалением и раскаянием, но ни в одном из них он не просил меня вернуться домой.
Я все-таки ожидала большего. Какого-то великодушного жеста – чтобы он, например, примчался на такси посреди ночи и заставил меня вернуться домой. Или подкараулил бы меня на выходе из театра с огромной охапкой роз! Какая-то часть меня содрогается при мысли о том, что я могу неожиданно увидеть его, худого и изможденного, нервно поджидающего меня на углу с сигаретой во рту. Но еще больше я содрогаюсь, всякий раз видя (по мере того как проходят дни), что этот угол пуст, и меня ужасает, с какой обреченностью и готовностью он отпустил меня. Эти письма никак не назовешь объяснениями в любви, или просьбами о помощи, или хотя бы обещаниями на будущее, это всего лишь настойчивые унизительные извинения, на которые, если подумать, нет ответа. В свойственной ему спокойной манере он просто дает мне знать, что все перекрестки и углы отныне будут пусты.
Я сижу в своей комнате, плачу, хлюпаю носом и бесконечно сморкаюсь, изводя один за другим рулоны туалетной бумаги. Я не могу вернуться обратно, но и находиться там, где я сейчас, я тоже не могу. Колин пытается утешить меня всевозможными кулинарными изысками – почти свежими печенюшками-бурбонами, лишь слегка раздавленными шоколадными эклерами и быстрорастворимым куриным супом (спецпредложение – два пакетика по цене одного). Но у меня напрочь пропал аппетит. Вместо этого я шатающейся походкой иногда плетусь в индийский магазинчик, покупаю там консервированные спагетти в соусе и ем чаще всего прямо из банки.
Даже Риа, с которой мы знакомы совсем недавно и у которой имеется достаточно причин насторожиться при виде откровенного недостатка у меня душевного здоровья, делает несколько пробных подходов ко мне. Она предлагает помочь мне распаковать вещи, застелить мою кровать каким-то миленьким постельным бельем и даже готова пожертвовать для меня старинную лампу времен тридцатых годов из своей коллекции раритетных предметов. Но все без толку – я не хочу распаковывать сумки; кровать у меня такая маленькая, что нет смысла беспокоиться о каком-то хорошем постельном белье, а до старинных предметов, украшающих комнату, мне и вовсе нет дела. Со мной явно все кончено. С годами я превратилась из подающей надежды юной актрисы в угрюмую, лишенную каких бы то ни было иллюзий работницу театральной кассы, продающую билеты на спектакли, в которых ей не дано сыграть. В свои тридцать два года я списана как старый реквизит и живу в захламленном шкафу по соседству с королевой и старой девой.
На работе я беру несколько отгулов, потом еще несколько. Когда я наконец появляюсь там, глаза у меня красные, распухшие от слез, а сосредоточиться я могу не лучше трехлетнего ребенка. Одно и то же приходится повторять трижды или больше, прежде чем я соображу, о чем идет речь. Я делаю ошибки. Коллеги прикрывают меня и в итоге поручают совсем уж несложные задания, лишь бы я не натворила бед. Я абсолютно не способна принять даже самое простое решение – например, какой сандвич хочу выбрать во время обеда. Я что-то заказываю, но даже не притрагиваюсь к еде. Я прилично потеряла в весе и никак не могу найти силы, чтобы вымыть голову или сложить чистое белье. Каждый день я, как униформу, ношу одно и то же платье. Но мне это совершенно безразлично. Мне хочется только одного – побежать скорее домой, закрыться в своей комнате и уснуть в свитере, который еще хранит его запах и напоминает мне о нем.
И вдруг на третьей неделе моих необузданных страданий свитер исчезает.
Как-то утром я оставляю его любовно скомканной кучкой на своей постели, а днем обнаруживаю, что его там нет. Я переворачиваю все в комнате вверх дном, вытаскиваю содержимое полураспакованных сумок, срываю с постели простыни. Потом я переношу поиски в гостиную и даже в места общего пользования – заглядываю под подушки дивана, роюсь в корзине с грязным бельем. И только когда все возможные варианты исчерпаны и я нахожусь на грани истерии, меня вдруг осеняет: свитер не просто пропал – тут имело место похищение.
Мои новые домочадцы как-то подозрительно рано откланялись сегодня и разошлись по своим комнатам. Первым делом я стучусь в дверь Колина.
– Я не брал! – кричит он сквозь грохочущие звуки нового компакт-диска Робби Уильямса.
– Нет, ты знаешь, где он, ты, предатель!
Разъяренная, я несусь по коридору к другой комнате. Ломлюсь в дверь.
– Риа, по-моему, ты взяла мою вещь, и я хочу, чтобы ты ее вернула!
Из-за двери тихий мрачный голос уверенно отвечает:
– Нет.
Моему изумлению нет предела.
– Что значит «нет»? Это мой свитер! Изволь отдать его!
– Нет. Он портит моральную атмосферу в доме.
Теперь я просто потрясена.
– Ах ты нахальная маленькая стерва! При чем тут моральная атмосфера?! Какое он имеет отношение к моральной атмосфере в доме? – Я угрожающе трясу дверную ручку.
Дверь открывается, но не вся, а только щель. В одних чулках, росточком не выше пяти футов, Риа смотрит на меня, как крошечный злобный эльф.
– Он очень даже имеет отношение к моральной атмосфере в доме, потому что одна персона напрочь отказалась даже от попыток держать себя в руках.
Тут Колин высовывается из своей двери.
– Она права, Луи.
Этого я вынести уже не могу. У меня щиплет глаза, и в горле застрял ком, не дающий дышать.
– Я не собираюсь с вами ничего обсуждать. Просто отдайте мне свитер. Мне сейчас не до шуток.
Риа берет меня за руку.
– Но, дорогая, поверь, такое чрезмерное погружение в собственное горе не способ залатать разбитое сердце. Ты сама себе вредишь.
Я отдергиваю руку.
– Да тебе-то какая разница, что я делаю, если я не шумлю и исправно плачу за квартиру! Тебе-то какое до этого дело?!
– Луиза… – Моя резкость застигла ее врасплох, но я уже не могу остановиться.
– Только не надо! Не надо притворяться, будто тебя волнует то, что происходит со мной! Ты хоть понимаешь… ты хоть заметила, что мой муж даже ни разу не позвонил с тех пор, как я переехала сюда?! Ты понимаешь, что это означает? Хоть представляешь, что это такое?..
– Милая, прости, но…
– Он не хочет, чтобы я вернулась! – ору я ей в лицо, и слезы льются по моим щекам. – Он даже не хочет, чтобы я вернула ему этот гребаный свитер!
Я бегу к своей комнате и хлопаю дверью. Я веду себя как ребенок, устроивший капризную истерику. Раздавленная собственными переживаниями, я окончательно теряю над собой контроль. Я бросаюсь на постель и, колотя по ней кулаками, горько рыдаю в подушку. Я слаба и беспомощна, как маленький ребенок.
И тут внезапно ко мне приходит ощущение некоего дежа-вю, воспоминание из давно забытых времен.
Свитер я краду отнюдь не впервые.
Первый принадлежал моему отцу – старенький мягкий пуловер цвета зеленого мха, всегда висевший на крючке в помещении для стирки рядом с гаражом. Он надевал его, занимаясь разными домашними делами, но когда-то этот свитер знавал и лучшие времена и вместе со своим хозяином посетил бесчисленное количество дружеских вечеринок и встреч в его колледжские годы. Они были добрыми приятелями, и чем больше свитер вынашивался, тем больше отец любил его. Когда моя мать отправила его в отставку, выгнав из платяного шкафа, он сиротливо висел на крючке, преданно дожидаясь своего хозяина, словно старый верный лохматый пес.
Больше всего в отце мне запомнилась его рассеянность. Мыслями он все время где-то витал. Шустрый и энергичный, как ураган, он, по-моему, даже терял вес, когда одевался по утрам. «У меня на сегодня целый список дел, – постоянно заявлял он. – Целый список дел». И с этими словами куда-то убегал. Он нагружал себя героическими, поистине невыполнимыми задачами. «Сегодня до ужина мне надо успеть поменять в доме проводку». (Мой отец не был электриком.) Или: «Я уверен, можно своими силами сделать в доме бассейн». И он опять исчезал. Перед ним всегда стояла необходимость закончить сразу несколько крайне важных работ по дому, и успеть нужно было непременно до наступления темноты. В своем верном и преданном зеленом свитере, согревавшем его, он убегал куда-то уже на рассвете и, как заведенный мотор, носился весь день, растворяясь в делах.
Привлечь к себе внимание отца было не так-то просто, зато, если тебя одолевало отчаяние, можно было стащить его свитер.
Только трудность заключалась в том, что в отчаянии были мы все, так что борьба за свитер была яростной.
Традиционно первый ход был за матерью. Но в ее арсенале имелось и другое, куда более эффективное оружие. Она отточила до совершенства умение привлечь внимание моего отца, так что всем нам оставалось только дивиться. Поскольку отец любил во всем порядок, она заключила, что лучший способ привлечь его внимание – это заболеть. Так появились эти странные изнурительные головные боли, которые возникали в мгновение, не пойми с чего, и могли длиться сколько угодно, от двадцати минут до двух недель – в зависимости от необходимости. Это был гениальный ход. Уж если отцу непременно нужно на что-то отвлекаться, так пусть он отвлекается на нее. В конечном счете, она потихоньку завладела «авторскими правами» на все виды недугов в нашей семье. Мои брат с сестрой время от времени пытались подражать ей, но это была слабая имитация, что-то вроде дани гению мастера, но разве можно преуспеть в состязании с тем, кто не боится ради достижения цели даже умереть?
Однако, несмотря на свою эффективность, этот метод тоже был не вечным. К тому времени, когда мне исполнилось семнадцать, мать была уже сыта по горло ролью вечного инвалида. Очевидно, ей пришло в голову, что она заслуживает большего в жизни, и это злило ее. Злило настолько, что она вообще перестала разговаривать с отцом. Тот период мне запомнился как год молчания.
Тяжелая атмосфера в доме усугублялась еще и тем, что оба они отказывались признать сам факт размолвки.
– Мам, а почему вы с папой не разговариваете?
– Мы разговариваем. Просто нам нечего друг другу сказать.
Его голос обитал на частоте, которую она перестала ловить. Гнев и злость сгущались в нашем доме, как грозовая туча, напряжение росло с каждым днем. Отец продолжал заниматься благоустройством, возможно, даже энергичнее, так как теперь не приходилось отвлекаться на разговоры, но мать встречала любое его начинание, любое доброе дело с неизменным равнодушием сфинкса. Мы все были в ужасе, когда поняли, как легко потерять ее любовь. Доселе и без того невидимый, человек исчез окончательно. Как раз примерно в то время мы с отцом стали друзьями. По утрам он вез меня в школу, и в машине, единственном месте, где мы могли по-настоящему уединиться, слушал мои бесконечные записи Дэвида Боуи и расспрашивал меня об учебе. Когда я взялась за Диккенса, он купил себе один из его романов и тоже прочел. Примерно тогда я и начала надевать его зеленый свитер, висевший на крючке за дверью.
Однажды я пришла в нем из школы, и мать застукала меня.
– Больше не смей надевать его, – предупредила она. Моя мать умела высказаться так, чтобы ее поняли.
Отбросив назад волосы, я с вызовом подняла на нее густо накрашенные глаза.
– Это почему?
Мать ничего не ответила, но это молчание было красноречивее слов.
– Мам, но тебе-то какое дело? – недоумевала я. – Сама же ты не собираешься его носить.
Она только посмотрела на меня и сказала:
– Просто не надевай – и все.
На следующий день я снова надела свитер.
Так продолжалось несколько недель. Мать предупредила меня, но я проигнорировала ее слова. А отца, как всегда, не было видно.
Скандал случился в день моего семнадцатилетия, когда я вернулась из школы вместе с отцом и своей лучшей подругой. Мать стояла на кухне, держа в руках торт, который, видимо, только что купила по дороге с работы, и буквально изменилась в лице, когда я вошла. Я держала отца за руку, смеялась, и… на мне был его свитер. Оттолкнув отца в сторону, мать схватила меня за локоть, ногтями впиваясь в кожу, и потащила в коридор.
– Он принадлежит не тебе! – буквально шипела она от злости, которую не в силах была контролировать. – Тебе понятно? Он принадлежит не тебе! – Она сверлила меня пронзительным странным взглядом, потом наконец отпустила мою руку.
С тех пор я не дотрагивалась до свитера. Он вернулся на свой крючок в помещении для стирки и провисел там, одинокий и заброшенный, несколько месяцев.
Потом, в один весенний день, я увидела его на матери, когда они с отцом мыли нашу машину. Отец сосредоточенно пылесосил салон, а мать выплескивала ведро с черной грязной водой. Для любого человека со стороны они выглядели обычной супружеской парой, занимающейся обыденными воскресными домашними делами, но я-то видела другую картину.
Моя мать наконец сдалась. Год молчания кончился. Как всегда увлеченный и рассеянный, отец, наверное, даже не заметил, что она умыкнула его свитер. Но она вернулась, чтобы красть у него эти короткие моменты дружбы, к которым прибавился еще и свитер.
Мать была права – свитер не принадлежал мне. Вещи, которые ты вынужден красть, не могут тебе принадлежать.
И вот теперь я сижу зареванная на постели и лихорадочно сморкаюсь. За окном солнце клонится к закату. Когда я наконец открываю дверь своей спальни, за порогом на полу лежит сложенный аккуратной стопочкой синий вязаный свитер.
Я иду в гостиную, где Колин и Риа смотрят вечернее ток-шоу о монархах-самозванцах. Колин делает звук потише, и они оба вопросительно смотрят на меня.
– Вы меня простите, – начинаю я. – Вы были правы насчет… этого свитера… Он действительно мне не поможет. – Опустив глаза, я разглядываю свои тапочки. Мне еще никогда не приходилось извиняться за такую детскую выходку, за такие капризы и истерику. Оказывается, это гораздо труднее, чем я думала. – Все дело в том, что у меня не очень-то получается жить самостоятельно… – Но, даже будучи произнесенным вслух, это признание не отражает всей правды. – Я просто не знаю… что мне делать!
На мгновение мне кажется, что они сейчас рассмеются, но Колин вдруг берет меня за руку.
– Никто не знает, Узи. Мы тоже. Только помни: ты не одна. Мы с тобой и всегда тебя поддержим. Когда два года назад меня бросил Алан, мне хотелось только одного – вскрыть себе вены.
– А я – хочешь верь, хочешь нет – однажды была тоже дико влюблена, – спокойно сообщает Риа.
Я смотрю на нее с удивлением – такая безмятежная, энергичная, вечно собранная, Риа совсем не похожа на человека, обуреваемого любовными страстями.
– И как ты поступила, когда эта любовь кончилась? – спрашиваю я. Мне даже представить трудно в ее исполнении такой душераздирающий спектакль, какой устроила я.
Она улыбается и смотрит на Колина.
– Я плакала так же, как ты. А потом тоже пришла сюда. Мы с Колином были знакомы через общих друзей, и я знала, что после ухода Алана ему нужно, чтобы кто-то жил в доме. А потом постепенно все ушло в прошлое.
Колин тихонько пожимает мне руку.
– Добро пожаловать под крышу к мамочке Райли – в приют для строптивых женщин! Все образуется, детка. Поверь мне. Самое главное не слететь с катушек и оказаться в форме, когда вернется счастливая полоса. Так что держи хвост пистолетом. Даже если тебе кажется, будто все видят, что ты склеена из разбитых кусочков.
Риа кивает.
– Да. А. если нападут сомнения, просто прими ванну.
Так, не имея собственных соображений по поводу того, как жить дальше, я принимаю их совет.
Риа делает для меня ванну с лавандовым маслом, а тем временем Колин готовит ужин – жареные сосиски с картофельным пюре. Они отчаянно спорят о том, какой компакт-диск поставить («Вариации Голдберга» или вторую часть хитов «Массив Клаб»), и побеждает Бах – но только за счет меня, находящейся на грани самоубийства. Колин сервирует стол разнородными серебряными вилками, ножами и фарфоровыми тарелками, доставшимися ему в наследство от любимой бабушки. Пока я расслабляюсь в ванной, Риа застилает мою кровать веселенькими простынями, которые предлагала раньше, и даже успевает повесить кое-что из моей одежды на плечики. Когда я, свежая и румяная, выхожу в банном халате из ванной, оба аплодируют.
В ту ночь постель кажется мне более мягкой и уютной, и шум с улицы уже не так беспокоит. Я слышу только тихий шорох листьев за окном и разглядываю на ковре полоски лунного света, пробивающегося сквозь планки жалюзи. Я погружаюсь в крепкий сон, которому, несомненно, способствовало такое сильнодействующее сочетание, как горячая ванна и сосиски, а проснувшись, чувствую необычайную бодрость, несмотря на подспудную болезненную тяжесть в области сердца. Погладив блузку, я надеваю чистый брючный костюм и даже вместе с Колином успеваю на автобус, чтобы вовремя попасть на работу. Я по-прежнему чувствую себя, как пустая раковина, но по крайней мере не выгляжу, как она.
Через неделю я по почте отправляю свитер обратно мужу с коротенькой приписочкой:
Взяла его по ошибке. Извини за доставленное неудобство.
Каким бы мягким и уютным он ни был, больше он мне не нужен.
В конце концов, он никогда мне не принадлежал.
Я сижу на краешкедивана в кабинете моего психотерапевта. Сижу умышленно. С тех пор как я рассталась с мужем, она участила наши сеансы, но в последнее время я напрочь отказываюсь даже обсуждать вопрос о том, чтобы участвовать в них лежа. Я не нахожу ничего дурного в том, чтобы проводить эти сеансы сидя, а вот обсуждение этого вопроса сочла пустой тратой времени. Мое решение освободило меня от многого, зато имело последствия – шероховатости в моих отношениях с психотерапевтом только углубились.
Миссис П. закрывает дверь и садится. Она ждет, что я лягу, но я этого не делаю. Я улыбаюсь ей, но не вижу улыбки в ответ. Вместо этого она смотрит на мои туфли.
– У этих туфель очень высокие каблуки, – говорит она.
У моих любимых туфелек от Берти действительно очень высокие каблуки, зато они выглядят чрезвычайно сексуально.
– Да, это правда.
Она не может оторвать от них взгляд. Я сажусь, положив ногу на ногу, элегантно выставив вперед хрупкую изящную лодыжку. Эта поза мне ужасно нравится, зато миссис П., похоже, не находит себе места.
– Должно быть, в них не очень удобно ходить, – прибавляет она.
– Если к ним привыкнуть, все будет просто прекрасно, и они не доставят вовсе никаких мучений, что бы ни показалось со стороны. Впрочем, эти туфли действительно не для ходьбы. – Я смеюсь.
Она натянуто улыбается в ответ. И почему мы говорим о туфлях?
Разумеется, как бы я ни старалась, у меня не получается удержаться от разглядывания ее туфель. Бежевые, на плоской старушечьей подошве, они явно куплены в «Маркс и Спенсер». Она ловит мой взгляд и инстинктивно прячет ноги.
– Ваше отношение к моде кардинально изменилось, – констатирует она.
– Так это и хорошо. – Она смотрит на меня в упор из-под очков. – Теперь я одеваюсь, как подобает уверенной в себе женщине, – поясняю я.
– А как одевается уверенная в себе женщина? – В ее голосе звучит вызов.
– Она одевается, всегда помня, что она женщина и что ей нравится быть таковой. Она одевается так, чтобы люди заметили ее. – Я разглаживаю морщину на юбке. – К тому же у меня теперь более престижная работа, – напоминаю я, – и мне необходимо выглядеть более солидно и элегантно.
– Да.
Она кивает, однако по ней никак нельзя сказать, что мои слова ее убедили. Интересно, в чем я пытаюсь убедить ее?
– Тогда почему же вы раньше не одевались, как уверенная в себе женщина?
– Думаю, потому, что не была уверена в себе. К тому же вокруг меня не было никого, кто мог бы это заметить. – По этой дорожке мы с ней уже ходили, и мне, помнится, это не понравилось. Автоматически шарю глазами в поисках салфеток. Вижу их на кофейном столике под красное дерево, остается только дотянуться. Как они были бы кстати! Неужели их специально учат этому на курсах психологии – как правильно разложить салфетки? Слишком близко – значит, будет «способствовать»?
– А как же ваш муж? – Она смотрит на меня, но я не могу расшифровать этот взгляд – недобрый и небезразличный.
Какая-то тяжелая волна, нахлынувшая изнутри, распирает мою грудь, рвется наверх, к гортани. Я глотаю ком в горле, делаю ровный вдох и впервые говорю это громко вслух другому человеку:
– Мой муж – гей.
Звучит это так обыденно, будто я предложила погрызть чипсов. Мне становится смешно, и я не могу скрыть откровенной, немного неловкой полуухмылки. Я знаю, что так вести себя нельзя, но от этого меня распирает еще больше. Изо всех сил сдерживаю почти уже дергающийся рот, но он сам растягивается в улыбке, сквозь которую на этот раз прорывается нервный смешок. Рука сама поднимается, чтобы прикрыть губы, но уже поздно. Ухмылка перерастает в истеричное хихиканье, странным образом похожее на смех гиены.
Миссис П. смотрит на меня лишенным всяких эмоций взглядом. Она напоминает монахиню, из тех, что учили нас в школе.
– Луиза, почему вы смеетесь? – Ее голос холоден и тверд как камень.
Я снова чувствую себя шестилетней девочкой, пришедшей в воскресную церковную школу.
– Я не смеюсь, – говорю я, как дурочка зажимая рот рукой.
– Нет, вы смеетесь!
– Нет, я уже не смеюсь. – Я выпрямляюсь. Вспоминаю хороший способ: Нужно подумать о чем-нибудь грустном – об автомобильной аварии, о смерти родителей. Смерть родителей, смерть родителей, смерть родителей…
– Луиза…
Черт! Я снова не выдерживаю и теперь уже валюсь на диван, сквозь смех кое-как выдавливая из себя:
– Извините.
– Луиза…
У меня вырываются звуки, каких раньше я не то что не издавала, но даже не слышала.
– Луиза!
– Да?
– Почему вы смеетесь?
С трудом поднимаю голову и хрипло шепчу:
– А вы бы?..
– Что я, Луиза?
Мне вдруг становится холодно и неуютно, мой голос звучит по-девчачьи обиженно:
– Вы бы смеялись, будь ваш муж – гей?
За этими словами следует давящая тишина. Это молчание из моего детства, молчание моей матери, которое вовсе не является молчанием, а скорее кричащим вакуумом отсутствующего ответа.
Она снова устремляет на меня взгляд, который я никак не могу понять, и говорит:
– Нет. Не думаю, что я бы смеялась.
Небеса померкли. Лицо мое мокро от слез, глаза щиплет. «А ты бы попробовала, – шепчу я про себя, прикладывая к глазам салфетку. – Это уже истерия».
– А почему вы думаете, что ваш муж – гей? – спрашивает она.
Я устала и хочу домой.
– Он сам сказал. Когда мы познакомились, признался, что считал себя геем, уж бисексуалом точно.
По-моему, мне пора. Уж лучше пойти и напиться.
– Но это вовсе не означает, что он гей.
От размазанной туши щиплет глаза. Я что, глухая?
– Простите, что вы сказали?
– Я говорю, это вовсе не означает, что он гей. Ох ты Боже мой!
– Тогда что же это означает?
– Ну-у… – Теперь она сидит, положив ногу на ногу. – Это означает, что он сомневается в своей сексуальности, задается вопросом, что это такое – быть мужчиной. Но это вовсе не означает, что он гей.