Страница:
Моя подружка Мэри отвела меня к своему доктору – эта женщина-врач практиковала в другой части города. У нее на стене тоже висела шкала для измерения роста, но она никогда раньше не измеряла моего, и это решило дело.
Мэри была напугана, она не привыкла скрывать что-либо или, может быть, просто привыкла скрывать только ничего не значащие события – например, что уже все позволила себе со своим парнем, с которым встречалась постоянно уже полтора года, или что в прошлую субботу напилась на вечеринке и даже вынуждена была остаться там на всю ночь.
У меня не было постоянного друга, забеременела я от парня, которого больше никогда не видела, а напивалась каждый субботний вечер.
После школы Мэри повезла меня к доктору на серебристом «кадиллаке» своей матери, роскошной машине, где сигналом гудка была музыкальная тема из «Крестного отца». (Отец Мэри торговал мясными продуктами.) Она жала на гудок то и дело, без всякой надобности, и мы смеялись скорее из вежливости, чем по какой-либо другой причине. Она явно пыталась сделать все, чтобы как-то подбодрить меня, и я была ей благодарна за такую доброту.
Докторша взяла у меня анализ крови и, усадив прямо в платье на застеленное бумажной салфеткой гинекологическое кресло, осмотрела. Кабинет находился на седьмом этаже высокого современного здания. Отвернувшись к окну, я разглядывала голубое небо, пока она ощупывала мою грудь, грустно качая головой.
– Да, есть беременность, – объявила она. – Результаты анализа мы получим завтра утром, но я уже сейчас могу сказать: вы беременны.
«Знаю, – подумала я. – Я это и так знаю».
Мэри считала, что нужно рассказать все ее матери, потому что и сама бы так поступила. Но я твердо решила, что остальное сделаю самостоятельно. Я записалась на аборт, но срок был маленький, и нужно было ждать еще целый месяц.
Между тем я сказала родителям, что у меня язва, и они поверили в это без всяких вопросов. Каждое утро около половины пятого меня тошнило. И каждое утро мой отец вставал в четыре пятнадцать и готовил для меня небольшую чашечку жидкой овсяной каши, чтобы смягчить желудок, и ставил ее на столик у моего изголовья. Потом он в своей красной пижаме плелся в темноте на ощупь к себе, чтобы урвать еще часок-другой сна. Он никогда не спрашивал, нужно ли мне это, просто делал и все. Как и многие другие вещи в нашем доме, любые проявления доброты тоже происходили в тишине и молчании. Я спрашивала себя – а сделал бы он то же самое, если бы знал правду? Думаю, да.
Время шло. У меня испортилась кожа, во рту появился постоянный металлический привкус. В личном шкафчике в школе я держала огромную коробку соленых палочек, которые поедала сотнями. Мой рацион теперь сократился до соленых палочек, картофельного пюре и овсяной каши. Все остальное вызывало неизменную реакцию. Но независимо от того, сколько я ела, меня по-прежнему тошнило и рвало. И сколько бы меня ни рвало, я по-прежнему хотела есть. Я боялась не столько беременности, сколько поправиться.
Операция стоила двести тридцать долларов. Двести мне удалось выклянчить у родителей якобы на новое зимнее пальто, остальное я наскребла из своего ежемесячного содержания.
Наконец наступил долгожданный день – субботнее утро в начале марта. Когда я выходила из дома, на улице шел дождь и стоял легкий туман.
Родителям я сказала, что отправляюсь с подругой Энни по магазинам, а сама поехала прямиком в клинику. Было раннее утро, около девяти. В приемной царила бодрая атмосфера – повсюду цветастые подушки, веселенькие приятные картинки на стенах, и вообще сплошь мягкие, сдержанные тона. Люди сидели в ожидании отдельными кучками – молодые супружеские парочки, держась за руки, что-то шептали друг другу, совсем юная девушка пришла не одна, а с родителями. Все они явно не интересовались окружающими, несмотря на созданную здесь обстановку душевности.
Перед операцией всем надлежало проконсультироваться у врача. Из приемной нас выводили по одной, причем так, чтобы мы не проходили мимо других женщин. Меня привели в небольшой кабинет, где сидела молодая женщина с коротко стриженными каштановыми волосами.
Не могу вспомнить, как она представилась, зато хорошо помню подчеркнутую, почти нарочитую доброжелательность, с какой она ко мне обращалась. А еще я никогда не забуду, как она спросила, одна ли я, и я сказала, что да.
Во рту у меня все спеклось и пересохло. В крошечном кабинетике, размерами напоминавшем чулан, не было окон. Только стол, два стула и плакат со схемой строения женских органов. Даже здесь они постарались сделать атмосферу не такой удручающей, покрасив стены в розовый цвет. Одним словом, это помещение больше походило не на медицинский кабинет, а на скромную гостиную. Сюда не долетали никакие посторонние звуки: шум уличного транспорта или отголоски разговоров. Мы были здесь одни – эта женщина и я.
– Я здесь для того, чтобы рассказать вам о предстоящей операции и о том, чего следует ожидать, – начала врач.
Я кивнула.
Она взяла со стола красную пластмассовую модель женской матки в разрезе.
– Вот так выглядит ваша матка, – сказала она.
Я снова кивнула. Мне стало интересно, где она ее взяла, какая компания выпускает такого рода продукцию и модели каких еще органов имеются в их каталоге.
Она принялась показывать мне устройство матки. Я слышала голос этой женщины, следила за движениями ее рук, но в голове у меня что-то застопорилось, и я ничего не соображала. Я просто смотрела на эту пластмассовую матку и думала, какая она красная и может ли настоящая матка быть такой красной.
– Простите, – перебила ее я через некоторое время. – Кажется, меня сейчас стошнит.
– Ах да, конечно… Пожалуйста, пройдите сюда.
Я вышла в соседнюю крошечную комнатку, где меня действительно стошнило. Такое впечатление, что здесь повсюду были эти крошечные комнатки, чистенькие, аккуратные, и в каждой по женщине, выворачивающейся наизнанку от рвоты. Когда я вернулась, врач продолжила с того места, где остановилась, – судя по всему, она давно привыкла к тому, что людей тошнит во время ее лекции.
– Операция будет заключаться в удалении содержимого матки, иными словами, нечто вроде искусственного выкидыша. У вас появятся все симптомы выкидыша – обильное кровотечение, болевые спазмы и гормональный дисбаланс. Вы будете чувствовать недомогание и слабость, поэтому последующие несколько дней лучше провести в покое. Кто-нибудь приедет за вами?
Я молча смотрела на нее.
– Вы приехали сюда сами? – продолжала интересоваться она.
В абсолютной тишине я разглядывала ее. Она была без макияжа. Я попыталась представить себе ее, например, в баре, оживленно беседующей за стойкой с незнакомым мужчиной, но такая картина не вырисовывалась.
Она ждала. Она привыкла ждать.
Я было открыла рот и тут же, ощутив запах рвотной горечи, закрыла его, сглотнув ком в горле.
– Может быть, вы хотите воды?
Я отрицательно мотнула головой, представив, что от воды меня снова начнет тошнить.
– Вам не обязательно делать это, – сказала она наконец.
Она смотрела на меня в упор, обратив ко мне свое чистенькое свежее личико – один к одному портрет матери с упаковки детского аспирина.
Я заплакала, но она была привычна и к этому.
Я ненавидела себя, так как понимала, что через нее проходят толпы таких, как я. Она протянула мне бумажный платочек. Минут через двадцать она протянет точно такой же кому-то еще, может быть, той девушке, что пришла со своим парнем.
– Возможно, вам следует еще раз хорошенько все обдумать? – предложила она.
Ну надо же! У меня, оказывается, есть свобода выбора.
– Нет, – сказала я, перестав плакать. – Я уже все решила.
Все прошло именно так, как она описывала. Через час я уже лежала на некоем подобии шезлонга и грызла печенье, запивая его сладким чаем.
А еще через четыре часа я вместе со своей подружкой Энни покупала в магазине новое зимнее пальто, расплачиваясь кредитной карточкой, которую сперла у родителей.
– Твоя язва, по-моему, уже получше, – заметил отец примерно неделю спустя.
– Да, пап. По-моему, так она вообще прошла.
И она действительно прошла. До следующего раза.
В чуланчике в прихожей в доме моих родителей висит пальто – ярко-синего цвета, однобортное, зимнее, классического покроя и… без единого пятнышка. Оно висит там уже много лет, но никто никогда не обращает на него внимания. Висит новехонькое, потому что его никогда не носили.
Примадонны и норковые шубы имеют много общего. Чтобы сшить норковую шубу, нужно сначала убить. Такой красотой страшно обладать. То же самое и примадонны. Радует лишь то, что не нужно быть оперной дивой, чтобы носить норку.
Первая норковая шуба появилась у меня, когда мне было девятнадцать лет. Мне подарила ее мамина подруга, чья мать умерла незадолго до этого от болезни Альцгеймера. Она была хрупкой женщиной, и никто в семье не мог носить ее шубу. Или не хотел.
Длиннополая, тяжелая и блестящая, она отдавала запахом мускуса, если намокала под дождем. В общем, это была далеко не самая удобная одежда. И тем не менее эта шуба обладала какой-то властной мощью, грозными повелительными чарами. Люди реагировали на нее молниеносно, она вызывала у них самые разные эмоции – злость, оскорбленность, зависть, похоть. Иными словами, это была шуба почти библейской символики. От нее ничего нельзя было утаить, она обнажала человеческую сущность. Если вы ненавидели ее, она была к вашим услугам, если любили – вся в вашем распоряжении. Одна и та же вещь делала ее как отталкивающей, так и притягательной. Мне она подошла по размеру идеально, как перчатка.
Вся проблема с такой шубой состоит в том, что она может полностью поглотить вас саму, возобладать над вами, лишить вас индивидуальности. Так что если вы не знаете, кто вы такая, то очень даже легко можете стать норковой шубой.
В то время у меня был парень. В старших классах он промышлял угонами машин, а теперь учился вместе со мной в театральном двумя курсами старше. Ходил он неизменно в одной и той же джинсовой куртке, в которой не раз уходил от полицейской погони, – она даже сохранила на себе пятна крови. Потертая и видавшая виды, куртка была в некоторых местах заношена до дыр.
Оба светловолосые и зеленоглазые, мы смотрелись как брат и сестра. Оба мы не знали, кто мы такие и кем хотим стать, поэтому пошли в актеры. Вечерами мы торчали в ночной кафешке – он в своей затертой джинсовке и я в норке, – курили, пили пиво, ели яичницу и спорили о ямбическом пентаметре и о том, кто же все-таки такой Пинтер – гений или просто очковтиратель. Мы планировали стать великими актерами, прославленными и богатыми. Мы придумывали сюжеты про самих себя, наряжались в костюмы, разыгрывали сценки. Нашими любимыми персонажами были мы сами.
И мы всегда неизменно были в этой одежде – на мне норка, на нем драный джинсовый куртец. Эти вещи были на нас, когда мы встречались, расставались, и что бы мы ни делали – пьянствовали, трахались или устраивали возню на постели, мы никак не могли с ними разлучиться.
В конце года он играл Ромео в курсовой постановке с огромным черным фингалом в пол-лица. Глаз ему подбил какой-то мужик, подкативший ко мне в ночном клубе во время рождественских каникул. Было три часа ночи. Мы пили там уже с шести вечера. Тот мужик сказал что-то, чего я не расслышала, и уже через несколько мгновений мы оказались на морозе.
Они катались по черной слякоти прямо посреди дороги, оставляя бледные лужицы крови на темном гравии. Вокруг собралась толпа, которая криками подзуживала дерущихся, – а чего еще можно ожидать от людей, шляющихся по улицам в три часа ночи?
Я не любила оставаться на заднем плане, поэтому, укутавшись в свою норку, побрела к машине, утопая высокими каблуками в сугробах.
А дальше мы играли крупный план – моя норка и я. Я увидела своего друга, который бежал ко мне, прихрамывая. Нос его был разбит в кровь, как и костяшки пальцев, кожа на щеке рассечена – видимо, перстнем того парня.
– П…да! – заорал он через всю стоянку. – Грязная вонючая п…да!
Засим последовал диалог в стиле Мэмета. [4]
Джинсовый куртец. Я, сука-б…дь, защищаю твою е…ную честь, а ты, сука-б…дь, уходишь!
Норковая шуба. Садись в машину.
Джинсовый куртец. Да пошла ты!
Норковая шуба. Сука-б…дь, садись в машину!
Джинсовый куртец. Сука-б…дь, тебе что сказали?! Или ты, сука-б…дь, не слышала? Или ты такая деловая, что обязательно приспичило съе…ться?
Норковая шуба. Я не просила тебя драться с ним. Ведь не просила же?
Джинсовый куртец. Ни один мужик такого не потерпит.
Норковая шуба. Это касалось только меня.
Джинсовый куртец. Мать твою, да ни один мужик такого не потерпит! Понимаешь? Ты моя девушка, и если какой-то мудак говорит тебе что-то, считай, он говорит это мне. Понимаешь?
Норковая шуба. Да пошел ты!
Джинсовый куртец. Сама пошла!
(Пинтеровская пауза.)
Джинсовый куртец. Ты ушла.
Норковая шуба. Детка, я не могла смотреть на все это. (В глазах стоят слезы. Да и как же без них?! Ведь столько джина выпито, и на часах три.) Япросто не могла видеть, как тебе причиняют боль.
(Сгребает меня в охапку, и тут же переносимся на территорию Теннесси Уильямса.)
Джинсовый куртец. Ты должна верить в меня, Луи. Пожалуйста, верь в меня! (Окровавленная голова прильнула к норковым мехам.)Мне нужно, чтобы ты верила в меня! (Вполголоса.)Ты нужна мне, детка! Нужна!
(Занавес.)
Впрочем, занавес так и не упал.
Мы расстались, окончательно измотав друг друга, перед самым моим отъездом в Англию. Я поняла, что дивы из меня не получится – не хватит выносливости. А что касается расставаний, то говорить «Пошел ты!» можно сколько угодно, пока не ощутишь настоящую необходимость в этих словах.
Раньше я думала, что страсть, драматизм и любовь – это одно и то же. Однако на поверку истинным оказалось обратное: драматизм и страсть – это всего лишь хорошо продуманный маскировочный костюм для любви, так и не пустившей корней.
В итоге я вернула норку маминой подруге. Это была тяжелая шуба, неудобная для носки, и я с радостью избавилась от нее. Но, расставшись с ней, я очень скоро почувствовала, что мне чего-то не хватает.
Я думала, что смогу поменять свой характер так же легко, как верхнюю одежду. Но я до сих пор ищу что-нибудь подходящее и пока не нашла.
В конце семидесятых – начале восьмидесятых Ники была моделью, а теперь живет с одним музыкальным продюсером в огромном доме в Ноттинг-Хилл. Они открыто, не таясь, презирают друг друга. Не отягощенные необходимостью работать, оба целый день слоняются по дому из комнаты в комнату, выискивая новые способы помучить друг друга.
Приехав в половине одиннадцатого, я застаю Ники и Дэна на кухне, где они воюют друг с другом и электрической кофеваркой. Ни один из них не умеет ею пользоваться, поэтому сейчас они стоят перед ней, держа в руках пустые чашки.
То и дело один из них пытается запустить «адскую» машину, в то время как другой отпускает на его счет ядовитые комментарии.
– Ну вот, засыпь туда кофе и поверни ручку… Нет, нет, нет!.. Только не так!
– Да заткнись ты!
– Боже! Ты опять все делаешь неправильно!
– Нет, правильно!
– А пар? Там должен появиться пар!
– Да помолчи ты! Что с тобой такое сегодня?!
– Что со мной такое сегодня?! Ты спрашиваешь, что со мной?! Да я с шести утра на ногах и все никак не могу получить вонючую чашку кофе!
Чтение инструкций к бытовым электроприборам здесь считается пустым времяпрепровождением.
Наконец Дэн не выдерживает и делает себе растворимый «Нескафе». Пятнадцатикилограммовая вершина итальянского инженерного искусства снова победила. Мы с Ники решаем, что нам надо выпить кофе где-нибудь еще, чтобы обсудить развитие сюжетной линии. На самом деле, сидя в ближайшем кафе за углом, мы в подробностях мусолим ее «высокие» отношения с Дэном.
– Он думает, что молодо выглядит! – шипит она мне, со всем драматизмом перегнувшись через стол, как будто нас кто-то собирается подслушивать. – Знаешь, что он мне сказал несколько дней назад? «Я выгляжу с натяжкой на тридцать пять, и ни днем больше!» Нет, ты представляешь? Да я чуть не поперхнулась тогда своим капуччино. (Сразу становится понятно, что они были не дома.)
Разговаривая со мной, она не спускает глаз с двери, на случай если в зал войдет кто-нибудь стройнее фигурой, смазливее личиком или в более шикарной одежде. Такого обычно не случается. Я начинаю делиться с ней соображениями насчет собственной супружеской жизни, внушающей мне в последнее время опасения, когда она вдруг вскрикивает, хватает меня за руку, заставляя обернуться.
– Боже мой, Луиза! Вон та сумочка, о которой я тебе все уши прожужжала! Вон там, смотри!
Я улыбаюсь и киваю.
Я уже привыкла к манерам Ники и к тому, что она вечно меня не слушает.
Ники принадлежит к тем женщинам, у которых всегда есть только одна подруга. Объясняется это тем, что такие, как она, кого хочешь изведут своими капризами и постоянным требованием внимания, а кроме того, в них слишком развит дух соперничества, чтобы вынести рядом с собой больше одной женщины. Мне, как никому другому, это хорошо известно. Впрочем, умение поддерживать прочные отношения с подругами никогда не было моим сильным местом. Несмотря на то, что я довольно общительна – люблю провести часок-другой в непринужденной болтовне со знакомой компашкой, – главная трудность заключается в том, что мне туго даются всевозможные признания и интимные откровения, являющиеся основой крепкой женской дружбы. Я бываю открыта для людей, если только моя жизнь в этот момент не дает трещину. Сейчас как раз совсем не подходящий момент. Дело тут еще и в том, что, если я начну доверять кому-то свои личные проблемы, мне придется как-то решать их, а к этому я пока не готова. Возможно, когда-нибудь я все-таки соберусь с духом и попробую сдвинуть что-то с места, вот тогда, наверное, и найду, кому поплакаться в жилетку. Впрочем, дружба с Ники отнюдь не предполагает какого-то особенно глубокого участия с моей стороны. Все, что от меня требуется, – просто приехать и поболтать с ней. Это нас обеих вполне устраивает, так как ни к чему не обязывает. Мы щебечем о новой дорогущей губной помаде, хотя она мне не по карману, о хатха-йоге и о тысяче других милых пустяков. В этих еженедельных отлучках из дома есть своеобразная прелесть. Я обожаю приезжать к Ники и погружаться в ее мир, где на одни только кремы для лица уходит по сто фунтов в месяц, где чашка кофе стоит никак не меньше четырех фунтов и где, разгуливая по многомиллионным хоромам, я всякий раз неизменно убеждаюсь, что, несмотря на все свои деньги, Ники с Дэном умудряются быть чудовищно несчастливы вместе. Когда собственная жизнь ставит тебя в тупик, нет ничего более утешительного, чем наблюдать за чужими дрязгами.
Нагрузившись кофеином до состояния слезливости, мы возвращаемся к Ники домой, в ее роскошную гостиную, обставленную в марокканском стиле. Всю нерастраченную друг на друга нежность Ники с Дэном вложили в эту комнату, где прежде всего в глаза бросаются громадные горы всевозможных восточных подушек и пуфиков. Они даже занавески умудрились сделать из старинных арабских ковров, так что, сидя здесь, чувствуешь, будто тебя посадили в гигантский ковровый мешок.
Бросаем в гостиной сумочки и поднимаемся в викторианский кабинет Ники, где она тотчас же усаживается за компьютер, примостившийся на антикварном туалетном столике. Я опускаюсь на диван – тоже настоящий викторианский и мучительно неудобный, по-видимому, специально устроенный так, чтобы поддерживать светских дам в состоянии бодрствования.
– Так… Что тут у нас? – Ники включает компьютер, открывает наш файл и находит место, на котором мы остановились.
– Вот, страница пятнадцать! – с торжественным видом объявляет она.
Сколько мы ни работаем и как часто ни встречаемся, мы всегда торчим на пятнадцатой странице.
– И на чем же мы тогда остановились? – Я пытаюсь собрать весь свой энтузиазм.
– Джейн собралась открыть Эрону, почему она уезжает домой.
– Ах да, точно. Ну и на чем же порешили?
Ники листает записи, которые мы сделали, пока пили кофе.
– Ты знаешь, относительно этого мы, кажется, так ничего и не придумали.
– Но у нас были какие-то идеи?
Она снова шелестит листочками.
– Вообще-то я не вижу здесь ничего, что можно было бы назвать здоровой идеей.
– Ну и что! Это не страшно. Придумаем что-нибудь душераздирающее прямо сейчас.
Мэри была напугана, она не привыкла скрывать что-либо или, может быть, просто привыкла скрывать только ничего не значащие события – например, что уже все позволила себе со своим парнем, с которым встречалась постоянно уже полтора года, или что в прошлую субботу напилась на вечеринке и даже вынуждена была остаться там на всю ночь.
У меня не было постоянного друга, забеременела я от парня, которого больше никогда не видела, а напивалась каждый субботний вечер.
После школы Мэри повезла меня к доктору на серебристом «кадиллаке» своей матери, роскошной машине, где сигналом гудка была музыкальная тема из «Крестного отца». (Отец Мэри торговал мясными продуктами.) Она жала на гудок то и дело, без всякой надобности, и мы смеялись скорее из вежливости, чем по какой-либо другой причине. Она явно пыталась сделать все, чтобы как-то подбодрить меня, и я была ей благодарна за такую доброту.
Докторша взяла у меня анализ крови и, усадив прямо в платье на застеленное бумажной салфеткой гинекологическое кресло, осмотрела. Кабинет находился на седьмом этаже высокого современного здания. Отвернувшись к окну, я разглядывала голубое небо, пока она ощупывала мою грудь, грустно качая головой.
– Да, есть беременность, – объявила она. – Результаты анализа мы получим завтра утром, но я уже сейчас могу сказать: вы беременны.
«Знаю, – подумала я. – Я это и так знаю».
Мэри считала, что нужно рассказать все ее матери, потому что и сама бы так поступила. Но я твердо решила, что остальное сделаю самостоятельно. Я записалась на аборт, но срок был маленький, и нужно было ждать еще целый месяц.
Между тем я сказала родителям, что у меня язва, и они поверили в это без всяких вопросов. Каждое утро около половины пятого меня тошнило. И каждое утро мой отец вставал в четыре пятнадцать и готовил для меня небольшую чашечку жидкой овсяной каши, чтобы смягчить желудок, и ставил ее на столик у моего изголовья. Потом он в своей красной пижаме плелся в темноте на ощупь к себе, чтобы урвать еще часок-другой сна. Он никогда не спрашивал, нужно ли мне это, просто делал и все. Как и многие другие вещи в нашем доме, любые проявления доброты тоже происходили в тишине и молчании. Я спрашивала себя – а сделал бы он то же самое, если бы знал правду? Думаю, да.
Время шло. У меня испортилась кожа, во рту появился постоянный металлический привкус. В личном шкафчике в школе я держала огромную коробку соленых палочек, которые поедала сотнями. Мой рацион теперь сократился до соленых палочек, картофельного пюре и овсяной каши. Все остальное вызывало неизменную реакцию. Но независимо от того, сколько я ела, меня по-прежнему тошнило и рвало. И сколько бы меня ни рвало, я по-прежнему хотела есть. Я боялась не столько беременности, сколько поправиться.
Операция стоила двести тридцать долларов. Двести мне удалось выклянчить у родителей якобы на новое зимнее пальто, остальное я наскребла из своего ежемесячного содержания.
Наконец наступил долгожданный день – субботнее утро в начале марта. Когда я выходила из дома, на улице шел дождь и стоял легкий туман.
Родителям я сказала, что отправляюсь с подругой Энни по магазинам, а сама поехала прямиком в клинику. Было раннее утро, около девяти. В приемной царила бодрая атмосфера – повсюду цветастые подушки, веселенькие приятные картинки на стенах, и вообще сплошь мягкие, сдержанные тона. Люди сидели в ожидании отдельными кучками – молодые супружеские парочки, держась за руки, что-то шептали друг другу, совсем юная девушка пришла не одна, а с родителями. Все они явно не интересовались окружающими, несмотря на созданную здесь обстановку душевности.
Перед операцией всем надлежало проконсультироваться у врача. Из приемной нас выводили по одной, причем так, чтобы мы не проходили мимо других женщин. Меня привели в небольшой кабинет, где сидела молодая женщина с коротко стриженными каштановыми волосами.
Не могу вспомнить, как она представилась, зато хорошо помню подчеркнутую, почти нарочитую доброжелательность, с какой она ко мне обращалась. А еще я никогда не забуду, как она спросила, одна ли я, и я сказала, что да.
Во рту у меня все спеклось и пересохло. В крошечном кабинетике, размерами напоминавшем чулан, не было окон. Только стол, два стула и плакат со схемой строения женских органов. Даже здесь они постарались сделать атмосферу не такой удручающей, покрасив стены в розовый цвет. Одним словом, это помещение больше походило не на медицинский кабинет, а на скромную гостиную. Сюда не долетали никакие посторонние звуки: шум уличного транспорта или отголоски разговоров. Мы были здесь одни – эта женщина и я.
– Я здесь для того, чтобы рассказать вам о предстоящей операции и о том, чего следует ожидать, – начала врач.
Я кивнула.
Она взяла со стола красную пластмассовую модель женской матки в разрезе.
– Вот так выглядит ваша матка, – сказала она.
Я снова кивнула. Мне стало интересно, где она ее взяла, какая компания выпускает такого рода продукцию и модели каких еще органов имеются в их каталоге.
Она принялась показывать мне устройство матки. Я слышала голос этой женщины, следила за движениями ее рук, но в голове у меня что-то застопорилось, и я ничего не соображала. Я просто смотрела на эту пластмассовую матку и думала, какая она красная и может ли настоящая матка быть такой красной.
– Простите, – перебила ее я через некоторое время. – Кажется, меня сейчас стошнит.
– Ах да, конечно… Пожалуйста, пройдите сюда.
Я вышла в соседнюю крошечную комнатку, где меня действительно стошнило. Такое впечатление, что здесь повсюду были эти крошечные комнатки, чистенькие, аккуратные, и в каждой по женщине, выворачивающейся наизнанку от рвоты. Когда я вернулась, врач продолжила с того места, где остановилась, – судя по всему, она давно привыкла к тому, что людей тошнит во время ее лекции.
– Операция будет заключаться в удалении содержимого матки, иными словами, нечто вроде искусственного выкидыша. У вас появятся все симптомы выкидыша – обильное кровотечение, болевые спазмы и гормональный дисбаланс. Вы будете чувствовать недомогание и слабость, поэтому последующие несколько дней лучше провести в покое. Кто-нибудь приедет за вами?
Я молча смотрела на нее.
– Вы приехали сюда сами? – продолжала интересоваться она.
В абсолютной тишине я разглядывала ее. Она была без макияжа. Я попыталась представить себе ее, например, в баре, оживленно беседующей за стойкой с незнакомым мужчиной, но такая картина не вырисовывалась.
Она ждала. Она привыкла ждать.
Я было открыла рот и тут же, ощутив запах рвотной горечи, закрыла его, сглотнув ком в горле.
– Может быть, вы хотите воды?
Я отрицательно мотнула головой, представив, что от воды меня снова начнет тошнить.
– Вам не обязательно делать это, – сказала она наконец.
Она смотрела на меня в упор, обратив ко мне свое чистенькое свежее личико – один к одному портрет матери с упаковки детского аспирина.
Я заплакала, но она была привычна и к этому.
Я ненавидела себя, так как понимала, что через нее проходят толпы таких, как я. Она протянула мне бумажный платочек. Минут через двадцать она протянет точно такой же кому-то еще, может быть, той девушке, что пришла со своим парнем.
– Возможно, вам следует еще раз хорошенько все обдумать? – предложила она.
Ну надо же! У меня, оказывается, есть свобода выбора.
– Нет, – сказала я, перестав плакать. – Я уже все решила.
Все прошло именно так, как она описывала. Через час я уже лежала на некоем подобии шезлонга и грызла печенье, запивая его сладким чаем.
А еще через четыре часа я вместе со своей подружкой Энни покупала в магазине новое зимнее пальто, расплачиваясь кредитной карточкой, которую сперла у родителей.
– Твоя язва, по-моему, уже получше, – заметил отец примерно неделю спустя.
– Да, пап. По-моему, так она вообще прошла.
И она действительно прошла. До следующего раза.
В чуланчике в прихожей в доме моих родителей висит пальто – ярко-синего цвета, однобортное, зимнее, классического покроя и… без единого пятнышка. Оно висит там уже много лет, но никто никогда не обращает на него внимания. Висит новехонькое, потому что его никогда не носили.
Есть одна известная история о знаменитой оперной диве, репетировавшей «Тоску» в «Метрополитен». По окончании репетиции она послала костюмершу в гримерку, чтобы та принесла ее одежду, и бедная женщина вернулась, неся в руках черное шерстяное пальто. Негодованию певицы не было предела. Гордо вскинув голову, она, бросив на костюмершу ледяной высокомерный взгляд, изрекла: «Милочка, ты же знаешь: я не ношу пальто из тряпки!»Meха
Если женщины будут честны перед самими собой, они согласятся, что в мехах их прельщает не только тепло. В конце концов, – мех, как ни один другой из всех видов одежды, приходящих мне на, ум, это еще и символ, а из всех символов самым известием и признанным является норковая шуба. Она свидетельствует о достатке как мужчины, купившего ее, так и женщины, в нее облачающейся. Норковая шуба – это всегда показатель высокого социального статуса и неотъемлемый атрибут роскоши. Во многом отражает истину общеизвестное суждение, утверждающее, что норка, – это своего рода женский орден Почетного легиона.
Меха являются важными вехами в жизни женщины, поэтому приобретать их следует, лишь тщательно все обдумав, изучив и сравнив множество вариантов. Подойдите к выбору меха, со всей серьезностью – в конце концов, мужчины появляются нашей жизни и уходят, а вот, хороший мех – это уже судьба.
Примадонны и норковые шубы имеют много общего. Чтобы сшить норковую шубу, нужно сначала убить. Такой красотой страшно обладать. То же самое и примадонны. Радует лишь то, что не нужно быть оперной дивой, чтобы носить норку.
Первая норковая шуба появилась у меня, когда мне было девятнадцать лет. Мне подарила ее мамина подруга, чья мать умерла незадолго до этого от болезни Альцгеймера. Она была хрупкой женщиной, и никто в семье не мог носить ее шубу. Или не хотел.
Длиннополая, тяжелая и блестящая, она отдавала запахом мускуса, если намокала под дождем. В общем, это была далеко не самая удобная одежда. И тем не менее эта шуба обладала какой-то властной мощью, грозными повелительными чарами. Люди реагировали на нее молниеносно, она вызывала у них самые разные эмоции – злость, оскорбленность, зависть, похоть. Иными словами, это была шуба почти библейской символики. От нее ничего нельзя было утаить, она обнажала человеческую сущность. Если вы ненавидели ее, она была к вашим услугам, если любили – вся в вашем распоряжении. Одна и та же вещь делала ее как отталкивающей, так и притягательной. Мне она подошла по размеру идеально, как перчатка.
Вся проблема с такой шубой состоит в том, что она может полностью поглотить вас саму, возобладать над вами, лишить вас индивидуальности. Так что если вы не знаете, кто вы такая, то очень даже легко можете стать норковой шубой.
В то время у меня был парень. В старших классах он промышлял угонами машин, а теперь учился вместе со мной в театральном двумя курсами старше. Ходил он неизменно в одной и той же джинсовой куртке, в которой не раз уходил от полицейской погони, – она даже сохранила на себе пятна крови. Потертая и видавшая виды, куртка была в некоторых местах заношена до дыр.
Оба светловолосые и зеленоглазые, мы смотрелись как брат и сестра. Оба мы не знали, кто мы такие и кем хотим стать, поэтому пошли в актеры. Вечерами мы торчали в ночной кафешке – он в своей затертой джинсовке и я в норке, – курили, пили пиво, ели яичницу и спорили о ямбическом пентаметре и о том, кто же все-таки такой Пинтер – гений или просто очковтиратель. Мы планировали стать великими актерами, прославленными и богатыми. Мы придумывали сюжеты про самих себя, наряжались в костюмы, разыгрывали сценки. Нашими любимыми персонажами были мы сами.
И мы всегда неизменно были в этой одежде – на мне норка, на нем драный джинсовый куртец. Эти вещи были на нас, когда мы встречались, расставались, и что бы мы ни делали – пьянствовали, трахались или устраивали возню на постели, мы никак не могли с ними разлучиться.
В конце года он играл Ромео в курсовой постановке с огромным черным фингалом в пол-лица. Глаз ему подбил какой-то мужик, подкативший ко мне в ночном клубе во время рождественских каникул. Было три часа ночи. Мы пили там уже с шести вечера. Тот мужик сказал что-то, чего я не расслышала, и уже через несколько мгновений мы оказались на морозе.
Они катались по черной слякоти прямо посреди дороги, оставляя бледные лужицы крови на темном гравии. Вокруг собралась толпа, которая криками подзуживала дерущихся, – а чего еще можно ожидать от людей, шляющихся по улицам в три часа ночи?
Я не любила оставаться на заднем плане, поэтому, укутавшись в свою норку, побрела к машине, утопая высокими каблуками в сугробах.
А дальше мы играли крупный план – моя норка и я. Я увидела своего друга, который бежал ко мне, прихрамывая. Нос его был разбит в кровь, как и костяшки пальцев, кожа на щеке рассечена – видимо, перстнем того парня.
– П…да! – заорал он через всю стоянку. – Грязная вонючая п…да!
Засим последовал диалог в стиле Мэмета. [4]
Джинсовый куртец. Я, сука-б…дь, защищаю твою е…ную честь, а ты, сука-б…дь, уходишь!
Норковая шуба. Садись в машину.
Джинсовый куртец. Да пошла ты!
Норковая шуба. Сука-б…дь, садись в машину!
Джинсовый куртец. Сука-б…дь, тебе что сказали?! Или ты, сука-б…дь, не слышала? Или ты такая деловая, что обязательно приспичило съе…ться?
Норковая шуба. Я не просила тебя драться с ним. Ведь не просила же?
Джинсовый куртец. Ни один мужик такого не потерпит.
Норковая шуба. Это касалось только меня.
Джинсовый куртец. Мать твою, да ни один мужик такого не потерпит! Понимаешь? Ты моя девушка, и если какой-то мудак говорит тебе что-то, считай, он говорит это мне. Понимаешь?
Норковая шуба. Да пошел ты!
Джинсовый куртец. Сама пошла!
(Пинтеровская пауза.)
Джинсовый куртец. Ты ушла.
Норковая шуба. Детка, я не могла смотреть на все это. (В глазах стоят слезы. Да и как же без них?! Ведь столько джина выпито, и на часах три.) Япросто не могла видеть, как тебе причиняют боль.
(Сгребает меня в охапку, и тут же переносимся на территорию Теннесси Уильямса.)
Джинсовый куртец. Ты должна верить в меня, Луи. Пожалуйста, верь в меня! (Окровавленная голова прильнула к норковым мехам.)Мне нужно, чтобы ты верила в меня! (Вполголоса.)Ты нужна мне, детка! Нужна!
(Занавес.)
Впрочем, занавес так и не упал.
Мы расстались, окончательно измотав друг друга, перед самым моим отъездом в Англию. Я поняла, что дивы из меня не получится – не хватит выносливости. А что касается расставаний, то говорить «Пошел ты!» можно сколько угодно, пока не ощутишь настоящую необходимость в этих словах.
Раньше я думала, что страсть, драматизм и любовь – это одно и то же. Однако на поверку истинным оказалось обратное: драматизм и страсть – это всего лишь хорошо продуманный маскировочный костюм для любви, так и не пустившей корней.
В итоге я вернула норку маминой подруге. Это была тяжелая шуба, неудобная для носки, и я с радостью избавилась от нее. Но, расставшись с ней, я очень скоро почувствовала, что мне чего-то не хватает.
Я думала, что смогу поменять свой характер так же легко, как верхнюю одежду. Но я до сих пор ищу что-нибудь подходящее и пока не нашла.
Я еду в Ноттинг-Хилл на встречу со своей подругой Ники Сэндз, с которой мы около года вместе пишем киносценарий. Обе мы действительно мало знакомы с писательским трудом, возможно, этим и объясняется медленное продвижение нашего проекта. С пунктуальностью ревностных прихожан мы встречаемся дважды в неделю, но прогресса никакого – только топчемся на месте. Тем не менее, это «писательство» обеспечивает нас весьма полезным алиби, надежно ограждая нас от всяких каверзных вопросов, вроде: «И чем ты сейчас занимаешься?»Подруги
Никогда ив ходите покупать себе одежду с подругой. Поскольку она может оказаться вашей невольной соперницей, то будет неосознанно подвергать разрушительной критике все, что вам идет. Даже если она самая верная и преданная подруга в мире, если она искренне обожает вас и хочет, чтобы вы выглядели красиво, я все равно буду твердо отстаивать свое мнение: делайте покупки самостоятельно, а за, советом обращайтесь только к специалистам. (Разумеется, они могут руководствоваться корыстными соображениями, но по крайней мере не будут заинтересованы в вашей неудаче.
Больше всего на, свете я опасаюсь подруг следующего типа:
1. Подруга, которая хочет во что бы то ни стало походишь на, вас. Она обязательно купит такое же, как у вас, платье, а потом скажет: «Надеюсь, дорогая, ты не будешь возражать? В конце концов, мы ведь с тобой не так уж часто ходим куда-то вместе. И потом, мы всегда можем заранее созвониться и договорится, чтобы не оказаться в одном и том же». И так далее. Вы приходите в ярость, хотя всеми силами скрываете это, а на следующий день возвращаете платье обратно в магазин.
2. Подруга, живущая на гораздо более скромные средства, чем вы, которая даже мечтать не может о том, чтобы покупать такую одежду, как ваша. (На самом деле она только об этом и мечтает.) Вы, возможно, думаете, что ходишь с вами по магазинам за одеждой для нее истинное удовольствие. Что касается меня, то я считаю это проявлением своего рода жестокости, и мне всегда больно смотреть на тех женщин, которые назначают свою лучшую подругу на роль второй скрипки. Кроме того, присутствие такой подруги при покупке не принесет вам никакой пользы, потому что она всегда, одобрит любой ваш выбор и даже слишком охотно поддержит вас, случись вам, остановишь свой взгляд на вещи, которая вам не совсем идет.
3. И наконец подруга, для которой тряпки и наряды являются единственным, смыслом жизни и чей совет, как вам кажется, вам бы не помешал. Эта избалованная и самоуверенная женщина, тут же завладеет вниманием продавцов, которые быстро определяют в человеке знающею покупателя. О вас все немедленно забудут, занятые решением вопроса, что лучше идет не вам, а вашей подруге.
Вывод. Всегда делайте покупки в одиночку. Женщина, которая берет в магазин подругу, может быть компанейской, но элегантной – НИКОГДА!
В конце семидесятых – начале восьмидесятых Ники была моделью, а теперь живет с одним музыкальным продюсером в огромном доме в Ноттинг-Хилл. Они открыто, не таясь, презирают друг друга. Не отягощенные необходимостью работать, оба целый день слоняются по дому из комнаты в комнату, выискивая новые способы помучить друг друга.
Приехав в половине одиннадцатого, я застаю Ники и Дэна на кухне, где они воюют друг с другом и электрической кофеваркой. Ни один из них не умеет ею пользоваться, поэтому сейчас они стоят перед ней, держа в руках пустые чашки.
То и дело один из них пытается запустить «адскую» машину, в то время как другой отпускает на его счет ядовитые комментарии.
– Ну вот, засыпь туда кофе и поверни ручку… Нет, нет, нет!.. Только не так!
– Да заткнись ты!
– Боже! Ты опять все делаешь неправильно!
– Нет, правильно!
– А пар? Там должен появиться пар!
– Да помолчи ты! Что с тобой такое сегодня?!
– Что со мной такое сегодня?! Ты спрашиваешь, что со мной?! Да я с шести утра на ногах и все никак не могу получить вонючую чашку кофе!
Чтение инструкций к бытовым электроприборам здесь считается пустым времяпрепровождением.
Наконец Дэн не выдерживает и делает себе растворимый «Нескафе». Пятнадцатикилограммовая вершина итальянского инженерного искусства снова победила. Мы с Ники решаем, что нам надо выпить кофе где-нибудь еще, чтобы обсудить развитие сюжетной линии. На самом деле, сидя в ближайшем кафе за углом, мы в подробностях мусолим ее «высокие» отношения с Дэном.
– Он думает, что молодо выглядит! – шипит она мне, со всем драматизмом перегнувшись через стол, как будто нас кто-то собирается подслушивать. – Знаешь, что он мне сказал несколько дней назад? «Я выгляжу с натяжкой на тридцать пять, и ни днем больше!» Нет, ты представляешь? Да я чуть не поперхнулась тогда своим капуччино. (Сразу становится понятно, что они были не дома.)
Разговаривая со мной, она не спускает глаз с двери, на случай если в зал войдет кто-нибудь стройнее фигурой, смазливее личиком или в более шикарной одежде. Такого обычно не случается. Я начинаю делиться с ней соображениями насчет собственной супружеской жизни, внушающей мне в последнее время опасения, когда она вдруг вскрикивает, хватает меня за руку, заставляя обернуться.
– Боже мой, Луиза! Вон та сумочка, о которой я тебе все уши прожужжала! Вон там, смотри!
Я улыбаюсь и киваю.
Я уже привыкла к манерам Ники и к тому, что она вечно меня не слушает.
Ники принадлежит к тем женщинам, у которых всегда есть только одна подруга. Объясняется это тем, что такие, как она, кого хочешь изведут своими капризами и постоянным требованием внимания, а кроме того, в них слишком развит дух соперничества, чтобы вынести рядом с собой больше одной женщины. Мне, как никому другому, это хорошо известно. Впрочем, умение поддерживать прочные отношения с подругами никогда не было моим сильным местом. Несмотря на то, что я довольно общительна – люблю провести часок-другой в непринужденной болтовне со знакомой компашкой, – главная трудность заключается в том, что мне туго даются всевозможные признания и интимные откровения, являющиеся основой крепкой женской дружбы. Я бываю открыта для людей, если только моя жизнь в этот момент не дает трещину. Сейчас как раз совсем не подходящий момент. Дело тут еще и в том, что, если я начну доверять кому-то свои личные проблемы, мне придется как-то решать их, а к этому я пока не готова. Возможно, когда-нибудь я все-таки соберусь с духом и попробую сдвинуть что-то с места, вот тогда, наверное, и найду, кому поплакаться в жилетку. Впрочем, дружба с Ники отнюдь не предполагает какого-то особенно глубокого участия с моей стороны. Все, что от меня требуется, – просто приехать и поболтать с ней. Это нас обеих вполне устраивает, так как ни к чему не обязывает. Мы щебечем о новой дорогущей губной помаде, хотя она мне не по карману, о хатха-йоге и о тысяче других милых пустяков. В этих еженедельных отлучках из дома есть своеобразная прелесть. Я обожаю приезжать к Ники и погружаться в ее мир, где на одни только кремы для лица уходит по сто фунтов в месяц, где чашка кофе стоит никак не меньше четырех фунтов и где, разгуливая по многомиллионным хоромам, я всякий раз неизменно убеждаюсь, что, несмотря на все свои деньги, Ники с Дэном умудряются быть чудовищно несчастливы вместе. Когда собственная жизнь ставит тебя в тупик, нет ничего более утешительного, чем наблюдать за чужими дрязгами.
Нагрузившись кофеином до состояния слезливости, мы возвращаемся к Ники домой, в ее роскошную гостиную, обставленную в марокканском стиле. Всю нерастраченную друг на друга нежность Ники с Дэном вложили в эту комнату, где прежде всего в глаза бросаются громадные горы всевозможных восточных подушек и пуфиков. Они даже занавески умудрились сделать из старинных арабских ковров, так что, сидя здесь, чувствуешь, будто тебя посадили в гигантский ковровый мешок.
Бросаем в гостиной сумочки и поднимаемся в викторианский кабинет Ники, где она тотчас же усаживается за компьютер, примостившийся на антикварном туалетном столике. Я опускаюсь на диван – тоже настоящий викторианский и мучительно неудобный, по-видимому, специально устроенный так, чтобы поддерживать светских дам в состоянии бодрствования.
– Так… Что тут у нас? – Ники включает компьютер, открывает наш файл и находит место, на котором мы остановились.
– Вот, страница пятнадцать! – с торжественным видом объявляет она.
Сколько мы ни работаем и как часто ни встречаемся, мы всегда торчим на пятнадцатой странице.
– И на чем же мы тогда остановились? – Я пытаюсь собрать весь свой энтузиазм.
– Джейн собралась открыть Эрону, почему она уезжает домой.
– Ах да, точно. Ну и на чем же порешили?
Ники листает записи, которые мы сделали, пока пили кофе.
– Ты знаешь, относительно этого мы, кажется, так ничего и не придумали.
– Но у нас были какие-то идеи?
Она снова шелестит листочками.
– Вообще-то я не вижу здесь ничего, что можно было бы назвать здоровой идеей.
– Ну и что! Это не страшно. Придумаем что-нибудь душераздирающее прямо сейчас.