Ни Горбачев, ни Ельцин не знали, насколько далеко следует заходить в пересмотре советского наследства. На заседании 15 октября Горбачев по многим вопросам отступил от коммунистического катехизиса24. Однако он также высказался в защиту борьбы Сталина с троцкизмом и другими внутрипартийными оппозиционными группами, положительно говорил о его деятельности в годы войны, а также поддержал «ликвидацию кулачества как класса» во время коллективизации, напомнив и об организаторской работе своего деда в родном Привольном. Ельцин, выходец из семьи раскулаченных, не стал говорить о коллективизации, борьбе с оппозицией и руководстве во время войны, хотя высказался о других исторических проблемах. Лейтмотивом его выступления стала идея о необходимости признания вклада в историю страны рядовых граждан и коммунистов. В 1917 году партия узнала, «как привлечь большинство населения и советов» на свою сторону; в 1945 году одержать победу над Германией не удалось бы без самоотверженности простых рабочих и солдат. Ельцин предложил иначе взглянуть на роль Ленина – отголосок березниковской юности – и включить в юбилейный доклад оценки ряда его соратников-революционеров. В то же время ему не удалось скрыть раздражения оттого, сколько усилий тратится на прошлое, тогда как большую часть народа сильнее волнует достойная жизнь в наши дни. Он предложил Горбачеву в своем докладе оценить результаты советского эксперимента и выразить позицию о предстоящем пути.
   Рассекреченная стенограмма показывает, что Горбачев воспринял вопрос о темпах осуществления реформ близко к сердцу, хотя и не совсем так, как Ельцин. По другим же вопросам он упрекнул Ельцина за слишком прямолинейную оценку Ленина и, говоря эзоповым языком, за его эгоцентризм.
 
   Ельцин: И я считал бы, что, кроме Ленина, необходимо назвать и его ближайших соратников.
   Горбачев: Кого ты имеешь в виду?
   Ельцин: Имею в виду Свердлова, Дзержинского, Калинина, Фрунзе.
   Горбачев: Это не так просто. Вот у меня в портфеле лежит список членов Политбюро при Ленине. Разве это не ближайшие его соратники? Да, это так. А ты хочешь называть имена с позиции сегодняшнего дня – что тебе нравится, а что нет. Это было бы неправильно… [Горбачев говорит здесь о нескольких личностях из 20-х и 30-х годов, об их политических позициях.] А это ведь был решающий этап: решался вопрос – куда пойдет страна… Но к этой борьбе прибавились личные мотивы… Когда речь идет о личных моментах на уровне большой политики и когда это касается больших политиков, то часто эти личные амбиции, претензии, неумение трудиться в коллективе и так далее и так далее способны трансформироваться и в политическую позицию человека. Так что тут, вы понимаете, очень все непросто, диалектика тончайшая…
   Ельцин: Очень важная тема развивающейся в стране перестройки, очень важны вопросы о сроках, времени, на которое рассчитана начатая перестройка. Здесь люди ждут очень четких формулировок. Вообще выписывается у нас с вами все-таки, что перестройка – это где-то 15–20 лет, то есть долговременная политика. А ближайшие неотложные задачи мы должны решить буквально за 2–3–5 лет. Об этом надо сказать.
   Горбачев: Я думал сказать, что перестройка на 15–20 лет, но в докладе есть такая строка о поколении, которое сделает перестройку своей целью и смыслом жизни. А поколение – это больше чем 15–20 лет. Спасибо. Хорошо, что ты обратил на это внимание. Вопрос о сроках заслуживает того, чтобы его обдумать, потому что это – очень важная вещь. Ты прав, люди следят за этим…
   Ельцин: И последнее. Все-таки есть опыт. С чем мы пришли к 70-летию? Напрашивается какой-то блок итоговый, что ли.
   Горбачев: Мы шли по правильному пути, вот – вывод.
 
   В их схватке отчетливо прозвучала приверженность Горбачева выбранному пути и теориям социализма. Ельцин же упирал на то, как данная система работает: если она неэффективна, то общество вправе искать лучшую систему.
   Усиливалось противостояние и с Егором Лигачевым, вторым человеком в команде Горбачева. Они и раньше расходились во мнениях по незначительным кадровым и организационным вопросам. Например, в конце 1986 года Ельцин ушел с заседания Политбюро, когда Лигачев представлял подобранную им кандидатуру на пост президента Уральского отделения Академии наук, расположенного в Свердловске. Мнения Ельцина никто не спросил. Предложена была кандидатура Геннадия Месяца, физика родом из Томска, где Лигачев долгое время служил первым секретарем, и именно Месяц и был назначен на этот пост – несмотря на то, что у Ельцина была кандидатура свердловчанина25. Что касается партийной работы в Москве, то Лигачев был преисполнен решимости не позволить Ельцину уклониться от кремлевских проверок и контроля, как это, по его ощущению, делал Виктор Гришин в брежневские времена. Лигачев и его сотрудники пристально следили за работой Московского горкома, чему способствовало удобное расположение – ЦК и МГК располагались на Старой площади, по соседству26. Поскольку Лигачев отвечал за организационную работу, ему крайне не нравилось то, что он считал клеветой в адрес партаппарата со стороны Ельцина, проводившего кампанию против привилегий, коррупции и догматизма. Ельцин же, в свою очередь, находил, что Лигачев тормозит прогресс и использует свой штат работников, чтобы всячески ему противодействовать.
   Особенно уязвляло Ельцина то, что в Москве он обладал меньшей автономией, чем в Свердловске, и даже меньшей, чем на посту завотделом ЦК в 1985 году. На Пленуме ЦК в июне 1987 года он выговаривал Лигачеву: «Мы, Егор Кузьмич, знаем, Секретариат работает напряженно, и все же [мы видим] обилие мелких вопросов, не снижающееся количество бумаг, чрезмерная опека, администрирование, излишняя регламентация работы местных партийных органов, постоянные многочисленные комиссии – в основном для выявления негативных примеров». «Практически ничего» не изменилось в этой области с 1985 года, и ничего не изменится, пока партийное руководство не позволит местным руководителям проявить то самое типично уральское качество – самостоятельность27. В личной беседе Ельцин рассказал премьер-министру Николаю Рыжкову, что Лигачев звонил ему, чтобы отругать за плохо подстриженный газон в Лужниках перед главным футбольным стадионом Москвы28. Михаилу Полторанину Ельцин жаловался, что Лигачев заставляет его «отчитываться за каждый карандаш, бумагу, которую получает горком», и держит его за «маленького мальчика»29.
   Точка возврата для Ельцина была пройдена, когда процесс преобразований споткнулся о, казалось бы, «мелкий вопрос» на пути к необходимой политической реформе. В конце лета 1987 года Горбачев отдыхал на юге, и на заседании Политбюро 10 сентября председательствовал Лигачев. После митингов националистической организации «Память» и выступлений крымских татар, выселенных Сталиным в Среднюю Азию, Ельцин в начале августа пообещал Горбачеву разобраться с вопросом регулирования уличных демонстраций. В служебной записке он предложил не отказывать гражданам, желавшим провести собрание или марш, но ограничить место проведения подобных акций Измайловским парком на востоке Москвы, который стал бы для Москвы чем-то вроде Гайд-парка. Некоторые положения были приняты местными властями и обнародованы в городской прессе30. 10 сентября Лигачев и другие консерваторы раскритиковали Ельцина за то, что тот не посоветовался с Кремлем, и заявили, что документ с установками не нужен и что он подорвет государственный контроль. Ельцин ответил, что он приложил все усилия, чтобы согласовать это решение, и что подобные вопросы следует урегулировать на уровне Москвы и других городских советов. Ретроград Лигачев от него отмахнулся. Существующая централизованная система, в рамках которой были позволены только официальные митинги, предотвращала «нанесение ущерба обществу, государству и другим гражданам». «Нет необходимости принимать другие «правила», – пояснил Лигачев, – и документ, принятый в Москве, следует отменить»31. После этого комиссия Политбюро внесла незначительные изменения в существующие всесоюзные нормы. Сдвиги в более либеральном направлении произошли лишь в 1988–1989 годах.
   Тяготы московской партийной жизни, постоянные коллизии с Горбачевым и Лигачевым подорвали здоровье Ельцина. В конце 1986 года он попал в больницу с приступом гипертонии и симптомами тревожности. Кремлевские врачи решили, что он перенапрягся на работе и что его основная проблема со здоровьем состоит в том, что вследствие нервного напряжения он «стал злоупотреблять успокаивающими и снотворными средствами, увлекаться алкоголем». Пациент принял выводы врачей в штыки, говоря им, что не собирается менять образ жизни «и в нравоучениях не нуждается»32. Надо заметить, что люди, которые в те годы работали с Ельциным, а впоследствии беседовали со мной, практически не отмечали влияния психологических перегрузок, седативных средств и алкоголя на его поведение. Например, Валерий Сайкин, занимавший с 1986 по 1990 год должность председателя Московского горисполкома и не слишком расположенный к Ельцину, говорил, что первый секретарь отличался неиссякающей энергией. На утренней планерке в понедельник он мог пожаловаться на головную роль и в шутку приписать это слишком усердной работе над еженедельным отчетом. Кроме этого, Сайкин ничего необычного не замечал33.
   10 сентября, после скандала в Политбюро, связанного с уличными демонстрациями, Ельцин решил написать письмо Горбачеву. Он приехал на усовскую дачу довольно поздно и сразу же заперся с Наиной Иосифовной в своем кабинете. Жене он сказал, что намерен написать Генеральному секретарю и отказаться от работы в партийном руководстве: «Работать дальше с этой бандой я не буду. Они разваливают страну» (на то время еще Советский Союз). Настроение мужа не удивило Наину, она уже давно это чувствовала, но его решение ее ошеломило. Она спросила, где же он будет работать. Ельцин ответил, что, возможно, Горбачев позволит ему руководить МГК, не входя в Политбюро, хотя формально он собирался отказаться от обеих должностей. Если же нет, то можно будет вернуться в строительство, например, стать директором строительного треста. Жена ответила, что партия ему этого никогда не позволит. Тогда он может работать прорабом, как в 1950-х годах, или уехать на дальний север и начать там новую жизнь. Наина подумала, что проще уйти на пенсию, пусть их кормят выросшие дочери. Наступила пауза.
   «Он потом посидел, посидел и говорит: «Нет!» Я [Наина] почему-то думала, что продолжением будет «я писать не буду». Но он говорит: «Нет, заявление я напишу, а с работой посмотрим». И всё, больше ничего не сказал»34. Той же ночью Ельцин написал черновик письма и – очевидно, после тщательного обдумывания – в субботу 12 сентября отослал его Горбачеву фельдъегерской службой.
   Половину письма занимала критика позиции Лигачева, которого Ельцин изображал как неотесанного грубияна, любой ценой старающегося прославить Томск. Лигачев и его соратники подрезают крылья партийным комитетам, в том числе и московскому, в результате чего комитеты «теряют самостоятельность», хотя заводы и колхозы уже начали ее получать35. Ельцин также подчеркнул «разрыв между словом революционным и [нереволюционным] делом в партии», о чем говорил весь год, и сообщил Горбачеву, что люди чувствуют этот разрыв, но боятся сказать об этом.
   Новизна сентябрьского послания заключалась не столько в списке обвинений, сколько в том, что он ставил советского лидера в неудобное положение. Недипломатичная просьба Ельцина освободить его от официальных должностей, безусловно, должна была повергнуть Горбачева в ужас. Письмо еще больше усиливало это чувство, поскольку в нем сообщалось о неких неназванных руководителях, которые на словах поддерживают горбачевские реформы, а на деле блокируют их. Горбачев, как утверждал в своем письме Ельцин, привык к псевдореформаторской игре и был в ней соучастником: «Они удобны, и прошу извинить, Михаил Сергеевич, но мне кажется, они [эти люди] становятся удобны и Вам». Автор не собирался гладить адресата по шерстке: «Я неудобен и понимаю это. Понимаю, что непросто и решить со мной вопрос». Если его оставят на прежнем месте, но ничего не изменится, он станет помехой, а «число вопросов, связанных со мной, будет возрастать и мешать Вам в работе». Удивительнее всего для члена коллективного руководства было то, что Ельцин оставил за собой право на односторонние действия. Лучше всего было бы, если бы Горбачев тем или иным способом преодолел лигачевскую косность: «Расшифровать» все это – для партии будет нанесен вред (если высказать публично). Изменить что-то можете только Вы лично для интересов партии». Если читать между строк, то становится ясно, что Ельцин просил Горбачева уволить его второго секретаря, а вовсе не себя самого, и ускорить реформы. Завершающая фраза письма – это ультиматум, содержащий в себе угрозу расширения арены междоусобного конфликта: «Думаю, у меня не будет необходимости обращаться непосредственно к Пленуму ЦК КПСС».
   Документ настолько встревожил Горбачева, что он позвонил Ельцину со своей госдачи в Пицунде. Он согласился обсудить письмо в Москве, но хотел отложить встречу до середины ноября, после праздников. Горбачевская неспешность выглядит странно. В такой ситуации можно было бы ожидать, что он поторопится уладить проблему, – не каждый день кандидаты в члены Политбюро просили об отставке. Горбачев настаивает на том, что Ельцин принял его условия. Ельцин пишет, что они договорились встретиться «позже», но он предполагал, что вопрос решится за неделю-другую36. Когда Горбачев с ним не связался, Ельцин заволновался. Он боялся, что Горбачев поднимет этот вопрос на запланированном октябрьском Пленуме ЦК, третьем в этом году, и против него единым фронтом выступят все члены Политбюро37. От главного редактора «Московской правды» Полторанина и других Ельцин получил сведения о том, что Лигачев накапливает информацию и замышляет против него превентивный удар. По указанию Лигачева завотделом пропаганды ЦК Юрий Скляров велел Полторанину подготовить меморандум, в котором «говорилось бы, что Ельцин занимается популизмом, что Ельцин мешает работе и все прочее». Полторанин отказался и обо всем рассказал Ельцину38.
   Как будет впоследствии вспоминать Ельцин в беседе со мной, 12 сентября, передав письмо курьеру, он видел для себя два варианта: «Если выведут, тогда я начну уже самостоятельную политическую деятельность… Не выведут – тогда я обращусь через Пленум ЦК»39. Понять его оптимизм сложно. Крестьяне из Басманова или Бутки или свердловские строители могли жить и работать сами по себе – самостоятельно. Но о какой политической независимости можно было говорить в стране, где одна централизованная партия по-прежнему держала в своих руках правительство, репрессивный аппарат, СМИ и экономику? Что касается возможности использовать ЦК в качестве апелляционного суда, Ельцин не мог быть уверен даже в том, что ему дадут слово. Если бы ему удалось выступить, он мог бы получить определенную поддержку, однако для него, как он скажет на пленуме, подстрекать членов ЦК было «кощунственно», и скрыть это было бы невозможно40. Ельцин обдумал и третью возможность, о которой упомянул Наине, – написать личное письмо членам Политбюро. Но от этого варианта он отказался: его письмо не повлияло бы ни на кого, кроме разве что Александра Яковлева, секретаря ЦК КПСС, наиболее прогрессивно настроенного приверженца Горбачева41.
   ЦК КПСС собирался два или три раза в год в Свердловском зале Кремля, в построенном в XVIII веке здании № 1, с видом на Красную площадь. Зал представляет собой величественную ротонду высотой 27 м, окруженную легкими коринфскими колоннами с пилястрами и узкой галереей наверху. Пленум, проходивший в среду, 21 октября, был задуман как спокойное мероприятие. Вначале членам ЦК предлагалось прослушать одобренный Политбюро доклад Горбачева, посвященный Октябрьской революции и запланированный на 2 ноября. Партийный ритуал предписывал раннее завершение пленума без всякого обсуждения, после чего должен был состояться приятный совместный банкет. Ельцин сидел в первом ряду. В президиуме, расположенном на возвышении, находились только члены Политбюро, а в зале – члены и кандидаты в члены ЦК и гости. До самой последней минуты Ельцин не был уверен в том, следует ли ему пытаться выступать. Около 11 утра, когда Горбачев подходил к концу своего доклада, Ельцин нацарапал несколько «тезисов» на одной из красных карточек, которые на советских пленумах и съездах использовались для голосования. Он неуверенно поднял здоровую правую руку, но при мысли о выходе на сцену его охватил страх, и он опустил ее. Горбачев указал на Ельцина Лигачеву, который председательствовал на пленуме. Лигачев спросил, хотят ли члены ЦК начинать обсуждение доклада; когда несколько человек отказались, Лигачев безмолвно показал Ельцину, что тот не сможет выступить. Ельцин поднялся второй раз, но Лигачев упорно не желал дать ему слово. И снова вмешался Горбачев: «У товарища Ельцина есть какое-то заявление». Только после этого Лигачев позволил Ельцину выступить.
   Почему Горбачев заставил Лигачева отступить? Он должен был знать, что Ельцин не скажет ничего хорошего. Обстоятельства позволяют предположить, что генсек считал, что, разрешив московскому начальнику выступить, он сможет разом убить двух зайцев. С одной стороны, можно будет усилить нажим на партию с целью принятия программы реформ, используя в качестве аргумента то, что постепенные перемены лучше шоковых мер, предлагаемых Ельциным. С другой стороны, Горбачев и его единомышленники в ЦК смогли бы выступить и разоблачить горячность Ельцина, которая могла бы привести к дальнейшим санкциям42. Так или иначе, решение Горбачева позволить Ельцину его выступление было шагом не менее авантюрным, чем решение Ельцина выступить.
   Для участников пленума крик души Ельцина прозвучал как гром среди ясного неба. Вспоминает Виталий Воротников: «Ельцин не торопясь вышел на трибуну. Явно волнуясь, немного помолчал, потом начал говорить. Сначала несколько сбивчиво, а потом уже увереннее, но без обычного нажима, а как-то полуоправдываясь, полуобвиняя, стараясь сдержать эмоции»43. Горбачев тоже заметил «странную смесь» чувств на лице Ельцина. В очередной раз пытаясь уколоть своего противника, Горбачев написал в мемуарах, что все это было свидетельством «неуравновешенной натуры»44.
   «Секретный доклад» Ельцина состоял из 900 слов и продолжался всего шесть или семь минут45. По форме и впечатлению, произведенному на слушателей, он не напоминал ни речь Перикла над могилами павших, ни Геттисбергскую речь, ни даже исходный секретный доклад Никиты Хрущева на ХХ съезде КПСС, когда тот четыре часа говорил об арестах, пытках и казнях в сталинские времена. Ельцин довольно бессвязно пересказал содержание своего письма от 12 сентября и нескольких выступлений на открытых и закрытых встречах46. Обвинения в адрес Лигачева в его речи звучали вперемешку с критикой косной советской бюрократии. Единственным конкретным примером торможения реформ, использованным в выступлении, стало заявление о том, что ему так и не удалось сократить в Москве количество НИИ, что он обещал сделать в 1986 году47.
   Недостаточную беглость своего выступления и нехватку конкретных подтверждений своих слов Ельцин компенсировал дерзостью и жаром. Он хотел «сказать все то, что есть на душе, то, что есть и в сердце, и как у коммуниста». В выступлении Ельцина были три бомбы. Во-первых, он сразу же заострил вопрос об отношении общества к процессу реформ. «Стала вера как-то падать у людей». Пока результаты не будут соответствовать обещаниям, «мы… перед людьми можем оказаться… с пониженным авторитетом партии в целом». Свою точку зрения Ельцин провозгласил довольно неуклюже, одновременно призывая и исполнять свои обещания, и отказаться от двух-трехлетнего срока, о котором он говорил на Политбюро 15 октября. Вторым моментом стал призыв к внедрению «демократических форм» в советскую политику, особенно внутри КПСС, и осуждение все усиливающегося низкопоклонства перед Горбачевым, которое, по мнению Ельцина, начало напоминать вождизм и культ личности Сталина или Брежнева. Подобные политические деформации, утверждал Ельцин, и привели к поражениям, случавшимся на протяжении тех 70 лет, о которых говорилось в горбачевском докладе.
   «Я должен сказать, что уроки, которые [мы] прошли за 70 лет, – тяжелые уроки, были победы, о чем было сказано Михаилом Сергеевичем, но были и уроки. Уроки тяжелых, тяжелых поражений. Поражения эти складывались постепенно, они складывались благодаря тому, что не было коллегиальности, благодаря тому, что были группы, благодаря тому, что была власть партийная отдана в одни-единственные руки, благодаря тому, что он, один человек, был огражден абсолютно от всякой критики.
   Меня, например, очень тревожит, что у нас нет еще в составе Политбюро такой обстановки, а в последнее время обозначился определенный рост, я бы сказал, славословия… от некоторых постоянных членов Политбюро в адрес Генерального секретаря. Считаю, что как раз сейчас это недопустимо, именно сейчас, когда закладываются самые демократические формы отношения принципиальности друг к другу, товарищеского отношения и товарищества друг к другу. Это недопустимо. Высказать критику в лицо, глаза в глаза – это да, это нужно, а не увлекаться славословием, что постепенно опять может стать «нормой», культом личности»48.
   Выпалив из двух первых орудий, Ельцин перешел к третьему пункту своего секретного доклада, касавшемуся его лично, – повторил просьбу вывести его из состава Политбюро, содержащуюся в письме Горбачеву от 12 сентября, но на этот раз он добавил фразу, произнесенную им в разговоре с женой 10 сентября, но отсутствовавшую в письме, – что будущее его как московского первого секретаря должно решаться МГК, а не только ЦК, что оставило бы ему надежду, уйдя из Политбюро, сохранить положение московского партийного босса. В зале тут же поднялся свист и крики. Ельцин вспоминал, что, когда он сел на свое место, сердце его «гремело, готово было вырваться из груди»49.
   Кадр за кадром просматривая «негабаритную» жизнь Ельцина, можно сказать, что его монолог был моментом истины. 15 лет спустя, в интервью со мной он, размышляя о своем состоянии во время и после выступления, описывает чувство одиночества и страха: «Это было выражение протеста… Я был настроен довольно решительно, но мне не хватало именно поддержки… Оказывается, что я один против всей этой армады, всей махины коммунистической, их кагэбэшной системы»50. Конечно, в этих словах есть доля преувеличения, но невозможно отрицать, что Ельцин искушал судьбу. Хотя после его выступления в зале раздались крики о том, что он одержим тщеславием, этот взрыв был вызван не одной только жаждой власти. Поскольку разрядить обстановку в такой ситуации было невозможно, было заранее понятно, что ослушника ожидает кара. Как в начале ноября Анатолий Черняев сухо сказал Горбачеву, Ельцин «вряд ли метил на самые первые места (ума хватает, наверное, на это не рассчитывать)»51.
   Учитывая сложившуюся советскую практику, опасно было даже давить на Горбачева с тем, чтобы он изменил политику. Вдобавок, у бесшабашного Ельцина не было ни конкретной программы, ни четко определенных идей. Его ощущение, что Горбачев действует слишком робко, а он должен изменить его позицию, основывалось на каком-то почти кошачьем инстинкте, а не на идеологии. Горбачев же по-прежнему твердо стоял на идеях марксизма-ленинизма. В тот момент и на протяжении последующих четырех лет если он и реагировал на сигналы, посылаемые ему инстинктами, то инстинкты эти были, продолжая метафору, собачьими – поддающимися дрессировке, тянущимися к знакомому, к тем стереотипам, что ранее приносили вознаграждение52.
   Когда Ельцин начинал действовать по наитию, он вел себя так, как уже не раз бывало в прошлом, когда он выходил за пределы сценариев выживания, долга, успеха и испытания и в нем пробуждался дремлющий сценарий бунта. В «Исповеди на заданную тему» он проводит параллель с одним актом неповиновения, имевшим место в его юности, когда он якобы выступил на собрании в березниковской семилетней школе. В актовом зале он попросил слова, «почти как на октябрьском Пленуме ЦК»53, и заявил перепуганным родителям и учителям, что его классная руководительница не справляется со своими обязанностями. Но Свердловский зал Московского Кремля был куда более подходящей сценой для мятежа, чем актовый зал железнодорожной школы № 95 в неприметном городке Березники. И хотя в 1987 году Ельцин сосредоточился на своем непосредственном начальнике Лигачеве (как в 1946 году – на учительнице), он в этот раз метил и в «директора школы». В 1956 году Хрущев в своем секретном докладе говорил о сталинском прошлом и пытался снять с нового руководства ответственность за эти преступления. Доклад Ельцина был посвящен горбачевскому настоящему, в нем делалась попытка возложить ответственность за провал реформ на конкретного человека и его приближенных.