- Что он сказал? Что он сказал?
   - Уже закрывают, что ли?
   - Почему же нас Саша не предупредил?!
   - Что у них, обед?!
   - Это что за безобразие?!?!- вдруг громко кричит бледный вдохновенный старик.
   Саша, откуда-то взявшись, протискивается к нам и успокаивает: закрыли на пятнадцать минут, а потом опять откроют. Какая-то у них там религиозная церемония. Всех пустят.
   Душно, тесно, жарко, суетно, сумрачно. В пяти метрах от меня - гробница Иисуса, ученики пришли, а камень отвален, и гробница пуста, и вот Он - во плоти, воскресший, со светлым ликом, смертию смерть поправший...
   Я в гроб сойду, и в третий день восстану,
   И как сплавляют по реке плоты,
   Ко мне на суд, как баржи каравана,
   Столетья поплывут из темноты.
   И стоять скучно, и ноги устали. В конце концов, Он уже воскрес, и Его там нет, а только одна пустота. Ну не откроют, так не откроют... Нет, открыли. Внутри часовни - два крошечных помещения. В первом - камень. Путеводитель, вдруг оставив обычный скепсис, говорит: "Возможно, это часть того круглого камня, закрывавшего вход в гробницу, который Ангел откатил в сторону". Откатил. Ангел. Как автомеханик.
   Во втором - Гроб. Склеп. Выдолбленное в скале каменное корытце,смертное ложе. Каменная полочка, каменные стены. Все сплошь в букетах цветов, в расшитых пологах и подзорах, ковриках, занавесочках. Шитье золотом по багряному. Жар свечей, лампад, но камни на ощупь все равно ледяные, поблескивают и лоснятся, затертые миллионами ладоней и губ. Эти свечи, и цветы, и домашние какие-то на вид, сельски-нарядные коврики как будто пытаются побороть давящую громаду камня, раздвинуть смертную тьму. Трогательно... но все мелькает лишь на миг, сзади топчутся нетерпеливые, и у Камня Ангела стоит и смотрит страшным византийским взором неулыбающийся священнослужитель, готовый облаять замешкавшихся. Отчего это православные попы так немилостивы к людям?..- А ты веруй,- говорит во мне паломник.- А вы на меня не орите,- говорит во мне турист.
   На воздухе чувствуешь облегчение после тесноты и суеты Храма, и смутное чувство пристыженности: полагалось испытать подъем чувств, а подъема не вышло. Именно в Храме - ничего не вышло. И в Гефсиманском саду не получилось. И на Крестном Пути. А где-нибудь на повороте улочки, или когда глядишь с горы на башни и купола, или когда просто подъезжаешь к предместьям Иерусалима, и город, кажется, висит у тебя над головой, или когда забредаешь в какой-то дворик, а там тишина, воркует горлица и висит белье,- тогда вдруг иногда охватывает то чувство близости к святыне, которое, кажется, запросто дается вот этим моим случайным спутникам,- только что они препирались и толкались, и вот вышли просветленными и притихшими. Ибо их есть Царствие Небесное.
   Саша бодро взмахивает зонтом, и наш гурт плетется за ним.
   - Вот теперь вы можете покупать! Вот и магазин! Сейчас вам дадут талончики. Помните: по талончику все за полцены. По-о-олцены любые предметы, включая золото! Прекрасные товары, одобренные Министерством туризма.
   - Фсё долляр бабалям! Фсё долляр бабалям,- по-русски кричат продавцы.
   - Все стоит полцены. Вы не поняли?- нервничает Саша.- Специально же для вас! Пополам! Ну?..
   Но паломники садятся снаружи на ступеньки, вытягивают усталые ноги и думают о своем. Глаза их видели святыню, и тайваньского мусора им не нужно.
   * * *
   "Голгофа" значит "череп". Гора, или скала, на которой был распят Спаситель, по форме, видимо, напоминала мертвую голову. Казни совершались вне городских стен, так что Голгофа находилась за городом, где-то поблизости от стены. Храм же, воздвигнутый над Голгофой и Гробом, находится внутри стен. Проблема в том, что точно неизвестно, где проходили стены во времена Иисуса. Местонахождение Голгофы освящено традицией, так что если бы было доказано с археологической, с исторической точностью, что "наша" Голгофа ненастоящая, то это все равно не поколебало бы ни одного верующего католика, ни одного православного. Если наука отрицает наши святыни, то тем хуже для науки.
   Тем не менее раскопки под руководством императрицы Елены в 326 году тоже были вполне научными. Результаты их не выдуманы, а вполне осязаемы и наглядны: вот скала, вот могила, вот цистерна с остатками крестов... А сколько таких скал, могил и цистерн в Иерусалиме, построенном как одно здание, прослоенном этажами культур, просверленном на огромную глубину катакомбами, пещерами, ходами, тайными лестницами! И чем одни археологические раскопки лучше других?
   Православный паломник конца двадцатого века, пожалуй, сочтет оскорблением, сочтет кощунством сомнение в местонахождении Голгофы. Пусть же он представит, будто на дворе - 325 год Р.Х., и Елена еще только собирается в свой долгий путь, и могила Христа находится где-то там, а где - точно неизвестно. Разве не волновало бы его, как это волновало Елену: где же именно, чтобы без ошибки, без обману?
   В 1882 году британский генерал Гордон, любитель-библеист, решил, что он нашел настоящую Голгофу. Буквально в нескольких шагах от городских ворот (Дамасских), вне стен, он нашел скалу, поразительно похожую на человеческий череп. В этой невысокой, но довольно заметной скале и сегодня видны впадины - небольшие пещерки, расположенные, как глазницы, и - в самом низу проваленный рот. На фотографиях начала века эти темные впадины видны очень отчетливо. Неподалеку от скалы еще в 1867 году была найдена гробница, высеченная в скале, схожая с той, что сейчас считается Гробом Господним. Евангелие говорит: "На том месте, где Он распят, был сад" (Иоанн 19:41). Рядом с гробницей действительно нашли цистерны для масла, для воды и винодельню: стало быть, здесь действительно был виноградник, оливковая роща и некий сад, требовавший воды для орошения. Иосиф Аримафейский, богатый человек, выпросил тело Иисуса и похоронил его в новенькой гробнице, которую он готовил для себя. На внутренней стене гробницы высечен крест.
   "Ему назначили гроб со злодеями, но Он погребен у богатого" (Исайя 53:9).
   В 1894 году в Англии образовалась Община Сада Гроба Господня. Община купила участок земли, где находится гробница, и сейчас тут - сад. Это место называется "протестантской Голгофой", и наши паломники сюда не ходят. И напрасно. Это удивительное место.
   Не гордыня ли: полагать, что мы точно знаем, где, что и как происходило, настолько точно, что не хотим прислушаться к мнению, отличному от привычного? Протестантская Голгофа возвышается в минуте ходьбы от городских стен, в скромном и грязном месте, она нависает над вонючей автобусной станцией, удушаемой автобусными выхлопами. Земля под ней заасфальтирована, и "рот" черепа почти закрыт слоем асфальта: видимо, Община Сада почему-то не купила в свое время скалу с окружающим участком. Внизу кошмар и грязь Восточного Иерусалима, арабского квартала, пропитанного запахом дешевых лавок. "Глаза" черепа заросли травой, а на вершине скалы радиомачта и какой-то забор. Ни бронированного стекла, ни поцелуев, ни храма. А кто сказал, что место казни должно быть нарядным?
   Зато гробница окружена восхитительным садом. Сюда не доносятся звуки города, здесь благоухание, цветы, чистые дорожки. Сама гробница, высеченная в белой скале, тоже чистая и - естественно - пустая. Люди заходят постоят - и выйдут, никто не толкается и не крестится,- но протестанты вообще не толкаются и не крестятся.
   Зато они поют. На тенистой, окруженной цветами и деревьями площадке стоят стулья, и хор паломников из Швеции, из Голландии, Англии, Германии, Америки, Финляндии,- разные,- ангельскими, или сиплыми, или какими Бог послал голосами поют псалмы, раскрыв книжки. Когда встречаешься с ними глазами, они вежливо, сдержанно улыбаются. Здесь все другое, здесь нет ни слез, ни истерики, ни вдохновения, ни кликушества, ни воспаленной суеты, такой родной и привычной. Тут все как будто бы немного бесстрастно. Но как мы смеем судить, и как заглянуть в чужую душу, и кто бросит хоть наималейший камушек в этот райский сад, с любовью, с такой любовью - с другой любовью,возделанный самыми непонятными, самыми таинственными существами: другими людьми? Теми, ради которых, собственно, Он и потрудился прийти?..
   ...И вот он стоит вокруг нас,
   И ждет нас, и ждет нас.
   январь 1999 года
   Татьяна Никитична Толстая
   Смотри на обороте
   Горячий майский день в Равенне, маленьком итальянском городке, где похоронен Данте. Когда-то - в самом начале пятого века Р.X. - император Гонорий перенес сюда столицу Западной Римской Империи. Когда-то здесь был порт, но море давно и далеко отступило, и его место заняли болота, розы, пыль и виноград. Равенна знаменита своими мозаиками, и толпы туристов передвигаются из одного храма в другой, чтобы, задирая головы, рассмотреть тускловатый блеск мелкой разноцветной смальты там, высоко, под сумеречными сводами. Что-то видно, но не очень хорошо. На глянцевых открытках видно лучше, но очень уж ярко, плоско и дешево.
   Мне душно, жарко, пыльно. Мне смутно на душе. Мой отец умер, а я его так любила! Когда-то, давным-давно, лет сорок назад, мимоходом, он был здесь, в Равенне, и прислал мне отсюда открытку с изображением одной из знаменитых мозаик. На обороте надпись - почему-то карандашом, видимо, впопыхах:
   "Дочка! Ничего прекраснее (смотри на обороте) я в жизни
   своей не видел! Плакать хочется! Ах, если бы ты была здесь! Твой
   отец!"
   Каждая фраза заканчивается дурацким восклицательным знаком - он был молодой, он был веселый, может быть, он выпил вина. Я вижу его в заломленной на затылок фетровой шляпе - по моде конца пятидесятых годов, с сигаретой в белых, тогда еще собственных, зубах, с мелкими капельками пота на лбу,высокий, стройный, красивый; глаза его счастливо сияют под круглыми стеклышками очков... На открытке, которую он бросил в почтовый ящик, легкомысленно доверив ее двум ненадежным почтам - итальянской и русской,рай. Господь сидит посреди ослепительно зеленого, вечно весеннего рая, вокруг него пасутся белые овечки. Две ненадежные почты, русская и итальянская, обломили и затрепали углы открытки, но ничего, послание получено, все в общем-то можно разглядеть.
   Если рай существует, то отец там. Где же ему еще быть? Вот только он умер, умер, и больше не пишет мне открыток с восклицательными знаками, больше не посылает весточек из всех точек земли: я тут, я тебя люблю, любишь ли ты меня? радуешься ли вместе со мной? видишь ли ту красоту, которую я сейчас вижу? привет тебе! вот открытка! вот дешевая, глянцевая фотография я тут был! тут замечательно! ах, если бы и ты могла тоже!
   Он объездил весь мир, и мир понравился ему.
   Теперь я, по мере возможности, иду по его следам, еду в те города, где он был, и пытаюсь увидеть их его глазами, пытаюсь представить себе его, молодого, заворачивающего за угол, поднимающегося по ступеням, облокотившегося на парапет набережной с сигаретой в зубах. Вот сейчас я в Равенне, пыльной, душной, утомительной, как все туристские места, с толпами на узких улочках. Мертвый, суетный, жаркий город, и негде присесть. Могила Данте, изгнанного из родной Флоренции. Могила Теодориха. Мавзолей Галлы Плацидии, жены Гонория, того самого, что сделал Равенну столицей Империи. Прошло пятнадцать столетий. Все переменилось. Все запылилось, мозаика осыпалась. То, что было некогда важно,- стало неважно, то, что волновало,ушло в песок. Само море ушло, и на месте, где плескались веселые зеленые волны, теперь пустоши, пыль, безмолвие, горячие виноградные плантации. Сорок лет назад - жизнь назад - мой отец ходил и смеялся тут, и щурил близорукие глаза, и присаживался за уличные столики, и пил красное вино, и откусывал пиццу собственными, крепкими зубами. И спускалась синяя ночь. И на краешке стола, карандашом, он писал мне торопливые слова своего восторга и любви к этому миру, расставляя как попало восклицательные знаки.
   Душное облачное небо. Жарко, но солнца не видно. Пыль. То, что некогда было морским дном, теперь лежит вокруг городка широкими плодородными полями; там, где ползали крабы, теперь ходят ослы, на месте водорослей разрослись розы. Все умерло и заглохло, и по некогда блистательной столице Западного мира бродят разочарованные американские туристки в розовых распашонках, недовольные тем, что их опять обмануло туристское бюро: в этой Европе все такое мелкое, такое маленькое, такое старое! Пятнадцать столетий. Могила Данте. Могила Галлы Плацидии. Могила моего отца. Какой-то наивный зеленый рай на помятой открытке.
   Что его здесь так поразило? Я нахожу нужный храм, я смотрю наверх - да, что-то зеленое, там, высоко под сводом. Белые овцы на зеленом лугу. Обыденный, тускловатый свет. Разноголосый говор туристов внизу. Показывают пальцами, ищут пояснения в путеводителях. Такой-то век, такое-то искусство. Все как всюду, как всегда. Плохо видно.
   В каждом итальянском храме на стене висит коробка для денег дополнительная услуга для интересующихся. Если опустить туда триста лир четверть доллара,- то на несколько мгновений под потолком загораются яркие прожекторы, освещая свежим белым светом камешки мозаичного узора. Краски становятся ярче. Видны детали. Толпа возбуждается, и гул ее становится громче. Всего лишь четверть доллара. Все равно ведь вы приехали сюда издалека, заплатили за самолет, за поезд, за гостиницу, за пиццу, за прохладительные напитки, за кофе. Вам что, жалко еще нескольких центов?.. Но многим жалко. Они недовольны: их не предупреждали. Они хотят видеть рай даром. Кучка туристов ждет, пока кто-нибудь один, щедрый и нетерпеливый, опустит монетку в прорезь жульнического итальянского аппарата - все итальянцы жулики, правда ведь?- и тогда вспыхнут прожекторы, и на короткий, недостаточный для человеческого глаза миг рай станет зеленее, овцы невиннее, Господь - добрее. Толпа рокочет громче...- но свет гаснет, и гул разочарованных туристов на миг складывается в ропот протеста, в ворчание жадности, в шепот разочарования. И опять все подернуто сумраком.
   Я бреду из церкви в церковь вместе с толпой, слушаю приглушенный разноязыкий говор, похожий на морской шум, меня крутит в медленных людских водоворотах, мелькают бессмысленные усталые лица - такие же бессмысленные, как мое,- блестят стекла очков, шуршат страницы путеводителей. Я протискиваюсь в узкие двери храмов, стараясь оттеснить ближнего, стараясь, так же, как и каждый, занять место получше, стараясь не очень раздражаться. Ведь если рай и правда существует,- думаю я,- то войду я в него вместе с такой же, точно такой же толпой овец, толпой людей - старых, неумных, жадноватых. Ибо если рай не для нас, то для кого же, интересно знать? Разве есть другие, особенные, те, что заметно лучше нас, обычных, среднестатистических?
   Нету их, и очень может статься, что брести по зеленым лугам мне придется в стаде американских туристов, недовольных тем, что тут все такое древнее и невысокое. А если это так, то это значит, что в раю - скучно и плохо, чего быть не должно по определению. В раю должно быть изумительно прекрасно.
   "Ничего прекраснее (смотри на обороте) я в жизни своей не
   видел!"
   - написал мне отец. Смотрю на обороте. Обычный рай. Что же он видел такого, чего я не вижу?
   Вместе с толпой я втискиваюсь в маленькое здание, о котором русский путешественник начала века, Павел Муратов, написал в свое время в знаменитой книге "Образы Италии":
   "Необычайно и как-то непостижимо глубок очень темный синий
   цвет на потолке Мавзолея Галлы Плацидии. В зависимости от игры
   света, проникающего сюда через маленькие оконца, он изумительно и
   неожиданно прекрасно переливает то зеленоватыми, то лиловыми, то
   багряными оттенками. На этот фон положено знаменитое изображение
   юного Доброго пастыря, сидящего среди белоснежных овец. Полукруги
   у окон украшает крупный орнамент с оленями, пьющими из источника.
   Гирлянды листьев и плодов вьются по низеньким аркам. При виде их
   великолепия невольно думается, что человечество никогда не
   создавало лучшего художественного средства для убранства
   церковных стен. И здесь благодаря крохотным размерам надгробной
   часовни мозаика не кажется делом суетной и холодной пышности.
   Сияющий синим огнем воздух, которым окружен саркофаг, некогда
   содержавший набальзамированное тело императрицы, достоин быть
   мечтой пламенно-религиозного воображения. Не к этому ли
   стремились, только другим путем, художники цветных стекол в
   готических соборах?"
   Чудные слова! Но, протиснувшись в часовню, я ничего не вижу. Может быть, для Муратова в свое время проводник освещал храм факелом, но сейчас здесь попросту темно, и тот скупой свет, что еле-еле проникает из окон, заслонен спинами туристов. Толпа стоит плотно и упрямо, локоть к локтю. Надо бросать монеты в осветительную коробку, но никто не торопится, каждый ждет, что это сделает кто-нибудь другой. Я тоже не спешу. "Я уже много раз бросала,- внутренне оправдываюсь я,- пусть теперь другие". Проходит минута в душной тьме. Другая минута. "Не уступлю",- думает каждый. Тьма давит на голову. Пахнет мышами, плесенью, и еще чем-то очень старым,- как если бы так пахло само время. Потом проступают людские запахи - стареющей плоти, духов, мятных таблеток, пота, табака. Вот так будет сразу после смерти: темнота, чье-то дыхание и сопение в темноте, жара, ожидание, неуловимая неприязнь к попутчикам, вежливая решимость эту неприязнь не показывать, маленький эгоизм, упрямство, надежда, сомнение. Зал ожидания на пути в рай - куда же еще?
   "Ничего прекраснее (смотри на обороте) я в жизни своей не
   видел! Плакать хочется!"
   - написал отец из рая.
   Наконец раздается характерный щелчок - кто-то все же решился, и, как и прежде, на несколько мгновений зажигается свет. На кратчайший миг - глаз не успевает охватить потолок, глаз мечется,- на кратчайший миг тупая и жаркая тьма над головой внезапно становится звездным небом, темно-синим куполом с огромными, переливающимися, близко приближенными к глазам звездами. "А-аххх!" - раздается внизу, и свет гаснет, и снова тьма, еще темнее прежней. И снова щелчок, и снова фантастические, разноцветные звезды, словно крутящиеся колеса, и тот самый "горящий синим огнем воздух" - секундное видение,- и снова мрак. И опять звяканье падающей монетки, опять щелчок,дивное видение, не уходи, побудь с нами!- и опять удар темноты. Как заколдованная стоит толпа грешников, подняв вверх лица. Во тьме открылся путь, дано обещание, предъявлено доказательство, все будут спасены, не надо никаких объяснений - волшебная синяя бездна, воздвигнутая над нами безымянными художниками, сама говорит, поет на языке без слов. Синева стекает вниз, к корзинам с плодами и листьями... все исчезает, но снова и снова вспыхивает свет, и праздник становится бесконечным, и вот-вот раздастся пение ангелов. Да будет свет!
   Я осторожно протискиваюсь сквозь толпу, я хочу посмотреть украдкой на того ненасытного, что устроил фейерверк, раздвигая светом стены гробницы. Он сидит в инвалидном кресле, опустив лицо. На коленях у него коробка с монетами. Он нашаривает монету рукой, пропихивает ее в щель автомата, и в короткое мгновение, пока синева переливает лиловым и багряным огнем, женщина-поводырь торопливо шепчет ему на ухо слова, которых я не слышу, да и услышав, не пойму: этот язык мне неизвестен.
   Этот человек - слепой. У него замкнутое и терпеливое лицо, как у всех слепых, веки сомкнуты, голова опущена, ухо он склонил к своей спутнице. Кто она ему - дочь, или жена, или просто нанятая для путешествия компаньонка? Он слушает ее шепот и изредка коротко кивает головой: да. Да. Он хочет слушать еще, он кидает монету за монетой. Он бросает монеты в темноту, и из темноты раздается голос, который рассказывает, как умеет, о великом утешении красотой.
   Он дослушал, и кивнул, и улыбнулся, и женщина, ловко управляясь в толпе с инвалидным креслом, развернула его и выкатила из Мавзолея. На них смотрели: ему было все равно, а ей, должно быть, привычно. Кресло запрыгало по мощенной камнями площади, причиняя мелкие дополнительные муки сидящему. Из тучи покапал дождь, но сразу перестал.
   "Смотри на обороте"! Но на обороте ничего нет, на обороте лишь темнота, жара, молчание, раздражение, сомнение, уныние. На обороте - затертое от старости изображение чего-то, что было важно давным-давно, но не для меня.
   "Плакать хочется",
   - писал отец сорок лет назад о красоте, поразившей его тогда (и может быть, о чем-то большем), мне же хочется плакать, потому что его больше нет, и я не знаю, куда он ушел, и от него осталась только гора бумаг, и вот эта открытка с зеленым раем, которую я перекладывала, как закладку, из книги в книгу.
   Но может быть, все не так, может быть, все было задумано давным-давно, и все шло по плану, и отозвалось только сегодня? Неизвестному византийскому мастеру, одухотворенному верой, представилась красота Господнего сада. Как мог, он выразил ее на своем языке, может быть, досадуя, что не хватает сил на большее. Прошли века, мой отец приехал в Равенну, поднял голову, увидел изображение Эдема, купил дешевенькое изображение его изображения, с любовью послал мне его, подкрепив для верности восклицательными знаками,- каждый выбирает свой язык. И если бы он ее не послал, я не приехала бы сюда, не пришла в темную часовню, не встретила слепого, не увидела бы, как по мановению его руки на обороте тьмы вспыхивает синий свет райского преддверия.
   Ибо мы так же слепы, нет, мы в тысячу раз более слепы, чем этот старый человек в коляске. Нам шепчут, но мы затыкаем уши, нам показывают, но мы отворачиваемся. У нас нет веры: мы боимся поверить, потому что боимся, что нас обманут. Мы уверены, что мы - в гробнице. Мы точно знаем, что во тьме ничего нет. Во тьме ничего быть не может.
   А они удаляются по узким улочкам маленького мертвого города, и женщина толкает коляску, и что-то говорит, склоняясь к уху слепого, и запинается, наверное, и подбирает слова, какие мне никогда не подобрать. Он смеется чему-то, и она поправляет его завернувшийся воротник, она подсыпает монет в коробку на его коленях, она заходит в таверну и выносит ему кусок пиццы, и он ест, благодарно, старательно и неряшливо, нашаривая в темноте рукой невидимую и чудесную еду.
   октябрь 1999 года
   Татьяна Никитична Толстая
   Ряженые
   Голландским документалистам наврали, что в Москве плюс три, и они приехали с босыми головами. "Дай хоть что-нибудь прикрыться",- просили Биллем и Роб. Но у меня нашлась на двоих лишь одна детская шапка из зайца, который, боюсь, при жизни был котом. Они с завистью смотрели на теплое ложно-тибетское сооружение на моей голове: овца под лису, с хвостом метровой длины. Мороз был - восемнадцать градусов и, как ему и положено, крепчал. Отбиваясь локтями от торговцев матрешками, голландцы купили себе ушанки из синтетического барана. У них было три съемочных дня, сюжет - Красная площадь; естественно, их интересовала не архитектура, а символ, иначе какой же это фильм. Им вообще нужны были площади мира, темечки городов, солнечные сплетения, акупунктурные точки; в одном таком месте не происходило ну ровным счетом ничего, кроме кормления голубей, в другом - в Латинской Америке, я полагаю,- человек наблюдал из своего окна семь государственных переворотов за десять лет. Моя задача была ходить взад-вперед, приставать к людям с разговорами и смотреть, что будет.
   Мне досталось воскресенье: минус двадцать два, с кинжальным ветром, с бесполезным и прекрасным солнцем; на свежеотстроенных Воскресенских воротах вспыхивали золотые орлы-новоделы и прожигали глаза сквозь линзы слез. Мы стояли на краю Манежной площади. "Ну, начнем!- сказал Роб.- Ты идешь от этого угла к тому. Останавливаешься и ЕСТЕСТВЕННЫМ голосом говоришь: Красная площадь также значит "красивая". Это и впрямь красивая площадь. Но что таится под этими камнями?.. Пошла!" Я пошла. "Нет, нет! Не верю! Снова! Ты идешь неестественно, это заметно по спине!" Я пошла естественно. "Опять не так!- кричал Роб.- Еще раз!"
   Да, как же, пойдешь тут естественно,- в злобе думала я, косясь на просторы Диснейленда, раскинувшегося под морозным солнцем: на зурабовскую Анапу с медведями, на женские ноги коня, оседланного маршалом Жуковым, на свеженькую Иверскую часовню, похожую на пятигорский киоск над лечебным источником. Не Москва, а Минводы, толкучка, вселенская барахолка, а что там таится под Красной площадью и окрестностями - черт его знает. Тоже какие-нибудь торговые залы, лабиринты, бутики, запчасти к Ильичу... "Эй!крикнул Роб.- Что это там?" На площади Революции, на крыльце музея Ленина развевались красные знамена, и мы радостно бросились к восставшим массам.
   Под блузами - коммунисты
   Массы радостно бросились к нам. "Откуда, товарищи?" - "Из Голландии!" "Коммунисты, да? Долой мировой капитал! С красным флагом - к победе пролетариата!" - наперебой кричали заждавшиеся диссиденты. Вы - голландские коммунисты,- объяснила я Робу и Виллему, они не моргнув глазом согласились. "Как зовут секретаря голландской компартии?" - волновалась симпатичная бабушка с гноящимся глазом.- "А вас можно снимать?.." - "Да! Да! Сюда, товарищи! Нет - акулам капитала! Петрович, сюда! Снимают! Под красное знамя, товарищи! Сами-то откуда будете? Голландцы? Родненькие вы мои! Держите знамя! А по телевизору покажут?"
   Нам с Робом сунули в руки крепкие древки, и, окутанные алым кумачом, в позе рабочего и колхозницы, мы символически попрали гидру капитализма, Сороса, Ельцина - фашиста клыкастого, и предателей-зюгановцев, потому что митинговали мы с кристально чистыми анпиловцами. "Я - медик, я этому знамени клятву давала!" - волновалась гнойная бабушка. "Так если медик, вы же должны были Гиппократу?.." - провоцировала я, но бабушка была выше и чище гиппократов-дерьмократов. "Ты с нами, дочка!- напирала бабушка.- Двадцать третьего февраля пройдем от Белорусского вокзала по главной улице! Сам товарищ Анпилов поведет народ!"