Сбоку, конкурируя со старушкой, широколицый мужик кричал, словно в мегафон, что Сорос, несмотря на все свои миллионы, не может напечататься ни в одной газете, а это означает близкий конец капитализма. Другой осенял голландцев рукодельным плакатом, на котором Вишневская с Ростроповичем, нависая над виолончелью, похожей на дуршлаг, отбирали золото у пролетариата, изображая мецената (это рифма). Рядом коробейник собирал деньги на народное телевидение - чтоб без рейтингов,- а на верхней ступени крыльца приятный с виду коммунист держал на жердочке портрет Сталина могильного размера. "Холодно вам?" - спросил Роб. "Холодно вам?" - перевела я.- "В самый раз для русского человека!" - наперебой закричали коммунисты. "Восьмой год мы тут собираемся, каждое воскресенье. Тебя как звать-то?" - допрашивала полюбившая меня старушка-вострушка. Я призадумалась. "Пусть ты будешь Анастасией или Аленушкой,- бабушка-медик помахала надо мной красным флагом.- Хочется верить! Я вот, когда меня спрашивают, зову себя Анастасией, и пусть американцы трепещут!"
   Но тут ее позвали строиться. Сформировав аккуратную людскую грядочку, анпиловцы подняли знамена и направились к мавзолею, только что принятый в ряды компартии Биллем побежал было за ними, но милиционер ударил кулаком по его камере, впечатав ему в глаз промороженные очки, и вернулся Биллем совсем не коммунистом. Мы стояли и долго смотрели, как уходят под землю озаренные идеей старики, как погружаются в могилу красные флаги.
   Интерлюдия
   "Так, все это прекрасно, но мы отвлеклись,- сказал Роб.- Идем на Красную площадь. Ты останавливаешься и ЕСТЕСТВЕННЫМ голосом говоришь: Красная площадь также значит "красивая". Это и впрямь красивая площадь. Но что таится под этими камнями?.." Но тут стали садиться батарейки, и Роб побежал в гостиницу за новыми, а мы с Виллемом помчались греться в Казанский храм, что недавно возвели на месте общественной уборной. Тут нам повезло: не успели войти, как двери распахнулись, и в церковь прямо с мороза вплыла высокая невеста, вся в атласе, кружевах и кисее, с голой спиной, голыми руками, голыми ногами - верная кандидатка на воспаление легких и придатков. С ней был небольшой жених, по моим расчетам он должен был прожить чуть дольше. Биллем забежал через боковой вход и притворился членом семьи: те тоже вовсю снимали церемонию на камеру. Впрочем, похож он на них не был,- в синтетической ушанке, с интеллигентным лицом он опасно выделялся в толпе. Жених гневно сверлил его взглядом,- он точно помнил, что не оплачивал услуги самозванца. Но отойти от невесты и сделать Виллему кыш он не решался, семья же, полагавшая, что это жених раскошелился на такую большую камеру, посматривала одобрительно. "Не обещался ли другой невесте?" - спрашивал поп.- "Н-нет",- припоминал жених. Прибежал Роб, но на Красную площадь нам опять не было суждено попасть: по дороге Роб увидел ребенка-попрошайку, чудно игравшего на аккордеоне, и я должна была естественно и непринужденно подойти к малышу и расспросить о житье-бытье.
   Виновата ли я?
   Согнувшись, спотыкаясь, прикрыв лица, мы побрели, как экспедиция Пири к Северному полюсу. Мальчик сидел на углу гостиницы "Москва", на самом ветру. Он был крошечный, с веселым личиком. Сажа и сопли образовали на личике черную корку. Одна ручка была в перчатке, другая - без. Безграмотно, но бойко он наяривал "Беса ме мучо" с вариациями. Мелодия плавно переходила в "Виновата ли я" и обратно.
   "Как тебя зовут, мальчик?" - непринужденно и естественно спросила я."Ваня".- "Не так. Еще раз",- сказал Роб. Пятясь, я отошла на десять метров и снова подошла. "Как тебя зовут, мальчик?" - "Ваня".- "Еще раз попробуй. Подойди, остановись, с легкой улыбкой послушай музыку и потом спрашивай. Пошла!" - Я опять попятилась и снова непринужденно подошла. "...Как тебя зовут, мальчик?" - "Деньги давай",- сказал Ваня с отвращением.- "Дам, когда ответишь,- прошипела я с легкой улыбкой.- Как тебя зовут, мальчик?" - "Я уже сказал".- "Деньги нужны",- сказала я Робу. Роб дал двадцатку. "Как тебя зовут, мальчик?" - "Ваня".- "Сколько тебе лет?" - "Семь".- "Спроси его, где его родители, где он живет".- Я спросила. Ваня немедленно подхватил аккордеон и сумку с деньгами и боком, как краб, двинулся прочь. "Стой!завопила я и помчалась за младенцем.- Вернись! Мы тебе денег дадим!" Ваня побежал. Мы тоже побежали. За нами бежала румяная сумасшедшая старуха с четырьмя сумками мусора - две в руках, две - коромыслом через плечо, и кричала: "Ельцин бандит сама с Украины письмо мне Жириновский написал сыночка единственного убили нет правды в Кремль в Думу не пускают!!!" Мы преследовали Ваню - до угла, и за угол, и в боковую стеклянную дверь. За дверью на полу лежала замурзанная молдавская семья - две женщины с двумя грудными младенцами, еще один мальчик Ваниного возраста, тут же выбежавший, не теряя времени, на заработки, и сам Ваня. Голландцы охнули. Мне молдавская семья не понравилась. "Откуда вы?" - непринужденно и естественно спросила я, как если бы мы встретились на светском рауте. "Деньги давайте - скажем"."Деньги!" - сказала я Робу. "Будут говорить - дам",- отвечал он. Он тоже был тертый калач, снимал по всему миру. "Он даст, говорите".- "Беженцы мы, из Бендер, запричитали бабы.- Война была, все погорело, куда подашься... Добрые люди вот приютили, дают греться, а так совсем пропали бы... Вот только мальчонкой и спасаемся... Сами в лесу ночуем, на пленке... Расстелим и спим, совсем пропадаем... Четвертый год на пленке живем, прямо на снегу... Кто жалеет - чаю дает..."
   Бригада выглядела сытой, тепло укутанной, лица их были продуманно испачканы, рожденные на пленке младенцы выглядели одинаково, словно выданные напрокат. "А почему вы лежите именно тут?" - "Да мы не местные... Куда ж нам еще?" Куда ж еще идти солдату, когда сожгли родную хату? Я огляделась пункт обмена валюты, дорогой винный магазин, дверь с надписью: "Вход на смотровую площадку - 15 этаж". Полы мраморные. Самый центр Москвы, самое доходное место... Тут и Ваняткин чумазый напарник вернулся, принес еще сумочку денег. Обе матери, переведя выражения лиц из скорбного режима в постный, махнули руками, и деньги как-то сами растворились в воздухе. "Вы идите, а то тут... рассердятся",- сказала молдаванка. "Да вообще: давайте еще деньги, что такое",- ворчливо сказала вторая. "Ельцин бандит украинка я доченьку единственную убили злые люди Жириновский защитил депутаты проклятые сами жрут от меня в Думе запираются!!!" - закричала настигшая нас сумасшедшая.
   Снова выбежал на мороз Ванятка, снова мы бросились за ним. "Виновата ли я!" - бегали по кнопкам маленькие грязные пальчики, сияло над аккордеоном веселое лживое личико, сыпались бумажные деньги в разверстую сумочку меньше двух миллионов в день малыш вряд ли зарабатывал. "А ну говори: где ты ночуешь?" - сделала я последнюю бессмысленную попытку.- "Они же вам сказали".- "Кто - они?" - "Ну, они".- "А ты что скажешь?" Он улыбнулся, пожал плечами и заиграл сильней.
   "...La donna e mobile!" - вдруг рявкнул над ухом Ваняткин неизвестно откуда взявшийся конкурент, старик с тремя желтыми, очень длинными зубами, с полноценным взрослым аккордеоном, с иерихонскими мощностями в привыкшем к морозу голосе. "Ельцин бандит сама с Украины развалили страну сволочи восемь деточек родила все погибли Жириновский письмо помог!!!" - настигла нас сумасшедшая. Я чувствовала, что мое лицо от мороза приобретает цветовую гамму российского флага. "Не могу больше, пойдем греться,- сказала я Робу.Пошли под землю, к Ленину". И мы спустились к Ленину.
   Я себя под Лениным чищу
   Лениных, собственно, было двое: один покрупнее, плакатно-красивый, другой - мелкий, щуплый, с отработанным прищуром. В компании с ними работали Ельцин, все время загибающий два лишних пальца, и Горбачев, больше похожий на Берию. В нескольких метрах от лидеров женщина в мохеровой шапке торговала дипломами о высшем образовании.
   "С вами побеседовать можно, Владимиры Ильичи?" - спросила я.- "По двадцатке ему и мне",- бойко отозвался красавец вождь мирового пролетариата и, вскочив на скамейку, зычно крикнул: "В пионеры, комсомольцы принимаю!" "Скамейка-то ваша?" - "С собой ношу".- "Как там ваша Наденька?" - "Чудно"."Как Инесса Арманд?" - "Прекрасно".- "Как революционная ситуация, на ваш взгляд?" - "Коммунизм во всем мире - неизбежен",- учтиво ответил Ильич и отбежал фотографироваться.
   Я ринулась за ним, меня оттолкнул Горбачев: "Отойдите, вы же мешаете!.. Люди деньги платили!.." - "Я тоже платила!" - "Она платила,- успокоил покойник корыстного Горбачева.- ...Коммунизм неизбежен,- повторил Ильич,- и я, знаете, в это верю,- вам это покажется странным, но я говорю совершенно искренне. Мой отец тоже был коммунист...- он опять отбежал, сфотографировался и продолжал: - ...и я унаследовал веру, знаете, в светлое будущее человечества, и мой патриотизм, так сказать, с годами только растет и сейчас практически объемлет весь глобус, можете называть это космополитизмом...- он отбежал, приветствовал толпу, сфотографировался и вернулся - ...Можете называть космополитизмом...- Он проследил за моим взглядом.- Да, я понимаю, что вас это смущает - деньги,- но поверьте, я себе говорю так: давая мне деньги, люди дают на все хорошее, светлое, понимаете? В этом я вижу высший смысл..." - "Много дают-то?" - "Делиться приходится...".- "Ну все-таки?" - "Две квартиры построил...- потупился Владимир Ильич.- Одна на Урале, одна в Москве..." - "А как вам тот, второй, не мешает?" В уголку, руки глубоко в карманах, щурился щуплый злой ильичок. "М-м-м... Сначала, конечно, я был недоволен... Но потом разделили сферы влияния... Он человек сложный. Пьет, знаете. Часто в отключке. Вот вчера на свадьбе пьянствовал, сегодня все падает..." "Владимир Ильич!" - крикнул обеспокоенный Горбачев. Ленин побежал фотографироваться. Я подошла ко второму Ильичу, прищуренному. "Чего?!" - злобно спросил он.- "Хочу поговорить о мировой революции".- "Ага. А ничего я вам говорить не буду. Я настоящий! А он - клоун. Позорит..." От мелкого Ленина пахло плохим одеколоном. Из жилетного кармашка свешивалась детская золотая цепь, на пальце блестело стекло в двадцать пять карат. Галстуки у обоих были, кстати, одинаковые - черные в белый горошек, стиль британского парламента. "Чем же он вас позорит?" - "Не меня, Ленина позорит. Я верю, а он... Сволочь он, его и с Арбата выгнали, а вы его слушаете... А я за идеи сидел!" - "Вы вчера на свадьбе наклюкались",- грубо напомнила я.- "Ну и что? Я сахаровец! Я за сахаровские идеи сидел!" - "Сколько сидели?" - "Неважно!" - "Когда?" "Неважно!" - "Где?" - "Неважно!!! Меня все знают! Меня даже бандиты приглашают, вот так вот!" Я стала совать ему голландские деньги. "Не надо мне ваших денег! Я за идею!.."
   Тут снова освободился первый Ленин, и я оставила идейного сахаровца безо всякого сожаления. "А давно ли вы,- вернулась я к разговору,- и почему?.." - "Я, знаете, в пионерском лагере инструктором работал,рассказывал словоохотливый вождь.- И вот работаю-работаю, и замечаю: нравится мне людьми-то руководить. Получается, знаете. И вот так работаю, год за годом, и чувствую: а что! Могу ведь и большее! И вот как-то так, знаете, одно, другое, потом вот грим этот, и пошло, и пошло,- не сразу, конечно, года два я вроде как стеснялся,- ну, готовился, конечно, труды читал, то-се, там... а последние два года работаю, сливаясь с образом... уже не знаю, где он, а где я..." - "Слушайте, Владимир Ильич,- сказала я, внезапно для себя самой проникаясь,- невозможно было не проникнуться, смотря в его вдохновенное лицо, хоть и загримированное, но все же омерзительно значительное,- слушайте, скажите мне, ведь вы нее здесь завсегдатай,- а вот там наверху Ваня, мальчик, маленький, на аккордеоне играет,- он что, совсем-совсем ненастоящий? он миллионер или как?- послушайте, ведь я понимаю, что он подсадная утка, что он все врет, что там мощная мафия, но все-таки: ведь он талантливый, его используют... ну вот по-честному, как вы считаете: это совсем обман или что-то в этом есть?"
   Роб и Биллем давно скучали, подпирая стенку, по-европейски терпеливо пережидая мой разговор с вождем мирового пролетариата, пусть фальшивым насквозь, но ведь должна же я была поговорить с кем-то за этот день, пусть ряженым, но человеком,- а мне в этом Ленине почудилось человеческое начало, Бог знает почему!..- "Не знаю,- сказал вождь задумчиво.- Но знаете что? Мне жена рассказывала. Там старуха наверху ходит, хлебушка просит, жалостно так. А у этой старухи - мерседес. Она от скуки просит. Ее спрашивали: чего ты-то побираешься?- а она: да мне просто скучно, надоело все, вечером делать нечего!- а сама на мерседесе ездит... Да... А еще инвалид там в переходе, на коляске, видели?- ну вот... я сам свидетель... милиция или кто-то там на него наехал, так этот безногий инвалид костыли отбросил, да как побежит на обеих ногах! Вот вам и инвалид!.. Тут все... сплошное притворство".- И засмеялся довольно.
   Я с сомнением посмотрела в честное лицо вождя. "А вы сами?" - "А что я? Я Ленин".- "Послушайте! Вот в пятистах метрах от вас, тоже на глубине трех метров под землей, лежит труп вашего прототипа,- черт его знает, что от него настоящего осталось, может быть, ничего, полведра желе, неважно. Туда анпиловцы ходят, почитают, с флагами. Как это вам?" - "Я как-то не думал",признался Ильич.- "А если к вам придут и предложат быть диктатором - вы согласитесь?" - "Соглашусь",- шепнул он.- "Правда?" - "Я готов,- зашептал он еще тише.- Знаете, это - как бы вам сказать?- вот если вода поднимается все выше, выше, затопляет континенты, потом острова там всякие...- понимаете?вот так и я; сначала у меня патриотизм только на нашу страну распространялся, а потом... а теперь уже на весь земной шар распространился, вы меня понимаете или нет?" - "А вы можете сказать, что ваша маска - ведь это же маска!- что она к вам приросла?" - "Могу. Могу. Я иначе чувствую теперь... На людей иначе смотрю. Жалость во мне какая-то проснулась,понимаете вы это? Чили, Аргентина... Германия... Америка - я чувствую, что я ими могу управлять, понимаете? Я уже могу... Я готов... Пусть только позовут..."
   Тут подошел Горбачев, уже в гражданском - пальто, вязаная шапочка,никакой, ничем не особенный, неразличимый в толпе, такой как все.- "Анатолий Иваныч, пора и по домам. Отдыхать-то надо?" - "Да-да,- встрепенулся Ленин.Иду. Щас. ...Да, так вот: жалость чувствую. Какую-то любовь к людям Чили, Аргентины, Германии..." - "Жалость? Но этот ваш, Ленин-то, был жестокий!глупо закричала я, забыв о Виллеме и Робе, которые тупо, не понимая ни слова, снимали наши проклятые российские вопросы, пусть и в цирковом варианте, на видеокамеру.- Жалость!.. Он, например, пишет: "мало расстреливаем профессуры", Ленин ваш!- это вам как?" - "Первый раз слышу,то ли притворно, то ли взаправду удивился Владимир Ильич.- Ничего такого не знаю. Разве?" Он словно бы даже огорчился.
   Мы уставились друг на друга, я почувствовала, что у меня мутится в голове, что называется, "едет крыша". К кому я, собственно, пристаю с идиотскими вопросами? Почему я разговариваю с этим милым, удачливым жуликом так, как если бы у меня были к нему личные претензии, как будто это он, он в ответе за ложь, воровство и хаос, за нищету, за беженцев, и за гражданскую войну, и за террор тридцатых годов, и за миллионы бессмысленно убитых? Но я в бешенстве, что тот, главный, ушел от ответа, а этот, случайно похожий, фиглярствует и скоморошествует, вызывая смех и шутки, опошляя море крови, которое никогда не просохнет, а главное - что я сама участвую в опошлении жить-то надо, кушать-то хочется. История, начавшись как трагедия, в который раз повторяется как фарс, и спросить за это не с кого. Ленин засобирался, ему было пора, мне тоже; короткий день погас, солнце закатилось под землю, под Красную, а стало быть, красивую, площадь, мороз стал еще страшнее, народ бежал домой, выпить согревающего: поддельной водки или грузинского вина рязанского производства. Ряженые расходились: Горбачев уехал на метро, Ельцин разогнул усталые пальцы и снова обрел здоровую, загребущую руку, щуплого пьянчугу Ленина увели на праздник жизни бандиты. Оставалась стоять лишь женщина, торгующая дипломами о высшем образовании. Вот и новая профессура подрастает, взамен расстрелянной,- смутно подумалось мне. А если Анатолий Иваныч придет к власти, что вполне вероятно, то жизнь совсем наступит хорошая, добрая, и жалость разольется по всему земному шару. И старые люди не пойдут махать на морозе красным флагом, а наденут тапочки и будут смотреть телик, не боясь рейтингов. И мальчик Ваня, которому место не на пленке в лесу, и не на пленке видеокамеры, а в детской, выпьет теплого молока и сядет рисовать мир цветными карандашами.
   На красной площади всего круглей земля
   А на другой день были будни, и вся нечисть куда-то сгинула, будто приснилась, и улицы были совсем обычными, и ни мусора, ни клочков, ни обрывков, ни флагов, ни картонок "Подайте на похороны" - ничего не осталось. Никто не клянчил, не призывал, не притворялся. Стало теплее, мела метель, смягчая все контуры, и нам наконец удалось добраться до Красной площади, ни на что не отвлекаясь, но площадь была безвидна и пуста. Только на углу Ильинки жестикулировали глухонемые, тщетно уговаривая случайных прохожих позариться на меховые шапки, да из метели выдвинулась было толстая дама в шубе, с распростертыми объятьями: "Их бин менеджер...", но промахнулась и снова ушла в крутящиеся белые вихри. В запертой по случаю понедельника могиле лежал кормилец Анатолия Иваныча, человек, при жизни тоже вовсю выдававший себя за другого: звал себя, например, Николаем, носил парик, жил по поддельным документам, придумывал себе фамилии,- скажем, "Тулин", да и других фамилий у него было множество. Стороживший его милиционер сказал, что он никогда не видел покойного: лень, и неинтересно. Ему интересно, чтобы его скорей сменили: уши мерзнут. Площадь была не красной, а белой, метель сыпалась с крыш и вздымалась назад к крышам; под площадью тоже ничего заманчивого не таилось. Рабочие открыли было какой-то люк, и мы побрели посмотреть, но это чинили коллектор под магазином "Эсте Лаудер". Биллем нашел место покруглей, встал на колени на холодную брусчатку, уперся лбом в снег, поставил камеру поустойчивее и долго, долго, беспробудно долго, триста лет подряд снимал поземку, все свистящую и свистящую, метущую и метущую по черным молчаливым камням.
   1998 год
   Татьяна Никитична Толстая
   Лилит*
   ______________
   * Лилит - по преданию, первая жена Адама, оставшаяся в раю.
   Они смотрят непристально, они ни во что не вглядываются, словно все вещи цветущего окрест мира не имеют для них большого значения. Мир цветет и колышется, течет и искрится, переменчивый и зыбкий, как морская вода. Вода же пляшет и бежит во все стороны, оставаясь на том же месте, ее не поймаешь взглядом; а если будешь долго смотреть - и сама станешь водою: светлой поверху, темной в глубинах. Они смотрят на воду, они сидят у воды, они сами - вода, эти женщины начала века, ундины, наяды, глубокие омуты, двуногие воронки, венерины мухоловки. Сырые и пышные, в платьях, подобных пене в полете, высоко подколов волнистые волосы цвета ночи, или цвета песков, или цвета старого золота, укрыв лица кисеей, чтобы загар не пристал к сливочной коже, они сидят на морском берегу, на всех морских берегах нескончаемой, прерывистой белой полосой, словно рассыпали соль и размазали легкой рукой вдоль полосы прибоя. Они сидят, они лежат, бескостные, струящиеся, охотно слабые,- чудное розовое, непропеченное тесто с цукатами родинок; тронь пальцем - останется ямка.
   Тронуть их страшно; очень хочется, но страшно: а вдруг, если нажмешь посильней, ухватишь покрепче это бело-розовое, пухло-податливое, влажно-рассыпчатое, оно - ах!- и растечется, уйдет волной и пеной назад, в море, откуда пришло. Вот и ученый доктор Жук, строгий, знающий, в очках, в сюртуке и галстуке, тревожно пишет в своей научной книге "Мать и дитя. Гигиена женщины", изданной в 1906 году, что многие не понимают, не учитывают хрупкости женского здоровья, особых требований, налагаемых природой на нежную, на рассыпчатую. Есть такой обычай,- волнуется доктор Жук,- есть опасный обычай: сразу из-под венца везти молодую женщину в свадебное путешествие, и особенно норовят в Италию. Тяготы же путешествия, необходимость в частом передвижении, перемещении с места на место могут губительно сказаться на женском здоровье, а почему? Потому что молодой супруг, с вполне простительной для медового месяца порывистостию, иной раз предается страсти в утреннее или дневное время, то есть тогда, когда уже нужно собираться и ехать дальше; женщине же после соития необходимо по крайней мере шесть часов отдыха, желательно в затемненной комнате и при полнейшем покое, в противном случае она не успевает восстановить силы, оправиться после потрясения.
   Напугав, доктор Жук откланивается и вновь скрывается в тиши кабинета; растирая усталые глаза, вновь садится разрабатывать научные бандажи для промежностей, гигиенические лифы для молочных желез, хомуты и шлеи для тазовых костей, ловить решетом воду, но воду не поймаешь, не ухватишь всегда протечет, утечет, процветет на морских берегах. Вот они сидят и колышутся,- русалки, росянки; рассеянно слушают, как колышется внутри них их собственное, внутреннее море, рассеянно смотрят синими и зелеными глазами в зеленый и синий, бегучий и пляшущий на ветру внешний простор. Белые водовороты тел увенчаны шляпами, каждая как клумба, как сад, как взбегающий на гору город. Легкие, пышные цветники; трехъярусные колеса; взбитый белок; пышноскладчатые и ниспадающие, закрывшие пол-лица, закрывшие лохнесский изгиб белой шеи, в парусах и розах, в шорохе стекляруса,- черные муссы, сиреневые водопады, палаццо, колоннады, гаремы, терема, башни и облака, населенные всеми пернатыми: от страуса, не умеющего летать, до ангела, живущего только полетом.
   Они смотрят, но не всматриваются, они прикрыли глаза кисеей и вуалями,на что им мир, он уже пойман, уловлен, водружен на голову! Женщина начала века несет весь мир на голове,- весь мир мечты на проволочном каркасе, обмотанном муслином,- и ей не тяжело, доктор Жук, ведь это только мираж; работайте себе спокойно, вычерчивайте на вощеной бумаге конструкции бандажей, все равно скоро все рухнет, сгорит в пожаре. Они смотрят со старых черно-белых фотографий, с той стороны времени, приветливо и непристально, они стоят чуть поодаль друг от друга - мешают поля шляп. На одной шляпе сирень, на другой - крыло райской птицы, а эта захотела пришпилить целый корабль. Я цвету, я летаю, я сейчас уплыву! Светит белое солнце, резную тень бросают черные деревья. Приоткрыты ротики - зубастые моллюски; затененные глаза любуются сами собой. Скоро, скоро мировая война, всех сырых и нежных перемелют на рыбную муку, перламутровую чешую смоют в море шлангом, островами по водам уплывут шляпы-вертограды, и обморочных пациенток доктора Жука затопчут на военных дорогах.
   А может быть, это они его затопчут. Какая-нибудь Сонька-комиссарша, эскадронная шкура, в кожаной куртке с мужского плеча, в короткой юбочке из барской портьеры, в фуражке с лакированным козырьком на стриженом затылке покажет гражданину Жуку, близорукому буржуазному спецу, кузькину мать где-нибудь в киевской кукурузе. Пых!- синий дымок, и нет Жука, а золотые его очочки, наверно, с гоготом будут надевать на реквизированную кобылу. Время пыльных дорог, телег, костров, вшей, солдат; волосы стрижем коротко, моем быстро, передвигаемся перебежками. Рыхлые, пухлые, слепые, трепещите. Еда роскошь, сон - прихоть; плоть суха и жилиста, лучшее тело - как у солдата или балерины. Юношей убили по всей Европе, шесть часов полагающегося отдыха что-то затянулись,- никто не придет. Что ж! Из затемненной комнаты выходит преображенная женщина, женщина-мальчик, тонкая, как игла.
   Бедра - долой, грудь - в корзину истории. Стыдно иметь талию, талия спускается вниз, почти к коленям; от былой пышности, как привет, как письмо, как дальнее эхо, остается лишь бант или роза. На маленькой головке, словно на память о фронтовой канонаде,- скупая шляпка-грибок, копия немецкой каски, пустой перевернутый походный котелок,- нет каши, съели. Шляпа-каска глубоко надвинута на глаза,- не смотри, не всматривайся, не заглядывай, ничего не прочтешь. Под такой каской хорошо затаиться, хорошо думать, что делать дальше, а если сама ничего не видишь, так что с того? Вижу, куда ступаю, вижу тесный подол, стреноженные лентой коленки, вижу бант, вижу круглые булыжники, тупые носки туфель,- а что, кто-нибудь видит больше и дальше? "В Европе холодно, в Италии темно. Власть отвратительна, как руки брадобрея..." Хорошая каска закрывает и уши. Военная каска и красный рот - монмартрский вампирчик, сирена петроградских трактиров, призрак с пустыми глазами.
   Впрочем, отъелись, встряхнулись, отогрелись, поставили горшок с красным бальзамином на окно, запели простые песни, талию вернули на место. Расчесали отросшие кудри, щипцами завили покруче, на такие-то локоны хорошо бы синий бархатный бант. Но бант - для красавиц и на праздники, в банте все же есть что-то вызывающее, разнузданное, не правда ли?- обычная же гражданка, на трамвае едущая в учреждение наравне с мужчинами,- и нет Жука, чтобы обеспокоиться тяготами ежедневного путешествия, разрушительного для здоровья,- обычная гражданка надевает берет. Берет - та же каска, только мягкая, смягчившаяся, уступившая и отступившая, уменьшившаяся в размерах, податливая. Хочешь - сдвинь его на затылок, хочешь - спусти на один глаз, притворись загадочной, сделай вид, что еще не прозрела, еще ничего не понимаешь. Хочешь - распуши волосы с обеих сторон, не нравится - забери их под тугой ободок, подними воротник пальто, папиросу в зубы. Ветер дует в спину, ветер разметал старые империи Европы и Азии, то ли еще будет! Будет нехорошо.