Страница:
- Солдаты! - вытянув перед собой руку с растопыренными пальцами, продолжал Николай Иванович, и шея его налилась кровью. - Еще вчера вы были нижними чинами, бессловесным стадом, которое царская ставка бросала на убой. Вас не спрашивали, за что вы должны умирать... Вас секли за провинности и расстреливали без суда. (Подполковник Тетькин кашлянул, переступил с ноги на ногу, но промолчал и вновь нагнул голову, внимательно слушая). Я, назначенный Временным правительством комиссар армий Западного фронта, объявляю вам, - Николай Иванович стиснул пальцы, как бы захватывая узду, - отныне нет больше нижних чинов. Название отменяется. Отныне вы, солдаты, равноправные граждане государства Российского: разницы больше нет между солдатами и командующим армией. Названия - ваше благородие, ваше высокоблагородие, ваше превосходительство - отменяются. Отныне вы говорите: "здравствуйте, господин генерал", или "нет, господин генерал", "да, господин генерал". Унизительные ответы: "точно так" и "никак нет" отменяются. Отдача чести солдатом какому бы то ни было офицерскому чину отменяется навсегда. Вы можете здороваться за руку с генералом, если вам охота...
- Го-го-го, - весило прокатилось по толпе солдат. Улыбался и Тетькин, помаргивая испуганно.
- И, наконец, самое главное: солдаты, прежде война велась царским правительством, нынче она ведется народом - вами. Посему Временное правительство предлагает вам образовать во всех армиях солдатские комитеты - ротные, батальонные, полковые и так далее, вплоть до армейских... Посылайте в комитеты товарищей, которым вы доверяете!.. Отныне солдатский палец будет гулять по военной карте рядом с карандашом главковерха... Солдаты, я поздравляю вас с главнейшим завоеванием революции!..
Криками "ура-а-а" опять зашумело все поле. Тетькин стоял навытяжку, держа под козырек. Лицо у него стало серое. Из толпы начали кричать:
- А скоро замиряться с немцем станем?
- Мыла сколько выдавать будут на человека?
- Я насчет отпусков. Как сказано?
- Господин комиссар, как же у нас теперь, - короля, что ли, станут выбирать? Воевать-то кто станет?
Чтобы лучше отвечать на вопросы, Николай Иванович слез с трибуны, и его сейчас же окружили возбужденные солдаты. Подполковник Тетькин, облокотись о перила трибуны, глядел, как в гуще железных шапок двигалась, крутясь и удаляясь, непокрытая стриженая голова и жирный затылок военного комиссара. Один из солдат, рыжеватый, радостно-злой, в шинели внакидку (Тетькин хорошо знал его - из телефонной роты), поймал Николая Николаевича за ремень френча и, бегая кругом глазами, начал спрашивать:
- Господин военный комиссар, вы нам сладко говорили, мы все сладко слушали... Теперь вы на мой вопрос ответьте.
Солдаты радостно зашумели и сдвинулись теснее. Подполковник Тетькин нахмурился и озабоченно полез с трибуны.
- Я вам поставлю вопрос, - говорил солдат, почти касаясь черным ногтем носа Николая Ивановича. - Получил я из деревни письмо, сдохла у меня дома коровешка, сам я безлошадный, и хозяйка моя с детьми пошла по миру просить у людей куски... Значит, теперь имеете вы право меня расстреливать за дезертирство, я вас спрашиваю?..
- Если личное благополучие вам дороже свободы, - предайте ее, предайте ее, как Иуда, и Россия вам бросит в глаза: вы недостойны быть солдатом революционной армии... Идите домой! - резко крикнул Николай Иванович.
- Да вы на меня не кричите!
- Ты кто такой на нас кричать!..
- Солдаты, - Николай Иванович поднялся на цыпочки, - здесь происходит недоразумение... Первый завет революции, господа, - это верность нашим союзникам... Свободная революционная русская армия со свежей силой должна обрушиться на злейшего врага свободы, на империалистическую Германию...
- А ты сам-то кормил вшей в окопах? - раздался грубый голос.
- Он их сроду и не видал...
- Подари ему тройку на разводку...
- Ты нам про свободу не говори, ты нам про войну говори, - мы три года воюем... Это вам хорошо в тылу брюхо отращивать, а нам знать надо, как войну кончать...
- Солдаты, - воскликнул опять Николай Иванович, - знамя революции поднято, свобода и война до последней победы...
- Вот черт, дурак бестолковый...
- Да мы три года воюем, победы не видали...
- А зачем тогда царя скидывали?..
- Они нарочно царя скинули, он им мешал войну затягивать...
- Товарищи, он подкупленный...
Подполковник Тетькин, раздвигая локтем солдат, протискивался к Николаю Ивановичу и видел, как сутулый, огромный, черный артиллерист схватил комиссара за грудь и, тряся, кричал в лицо:
- Зачем ты сюда приехал?.. Говори - зачем к нам приехал? Продавать нас приехал, сукин сын...
Круглый затылок Николая Ивановича уходил в шею, вздернутая борода, точно нарисованная на щеках, моталась. Отталкивая солдата, он разорвал ему судорожными пальцами ворот рубахи. Солдат, сморщившись, сдернул с себя железный шлем и с силой ударил им Николая Ивановича несколько раз в голову и лицо...
40
У дверей ювелирного магазина "Муравейчик" сидели ночной сторож и милицейский, разговаривали вполголоса. Улица была пуста, магазины закрыты. Мартовский ветерок посвистывал в еще голых акациях, шурша отклеившейся на заборе рекламой "займа свободы". Луна, по-южному яркая и живая, как медуза, высоко стояла над городом.
- А он, аккурат, в Ялте на своей даче прохлаждался, - не спеша рассказывал ночной сторож. - Выходит он прогуляться, как полагается, в белых портках, при всех орденах, и тут ему на улице подают телеграмму: отречение государя императора. Прочел, голубчик, эту телеграмму да как зальется при всем народе слезами.
- Ай, ай, ай, - сказал милицейский.
- А через неделю ему отставка.
- За что?
- А за то, что он - губернатор, нынче этого не полагается.
- Ай, ай, ай, - сказал милицейский, глядя на поджарого кота, который осторожно пробирался по своим делам в лунной тени под акациями.
- ...А государь император жил в ту пору в Могилеве посреди своего войска. Ну, хорошо, живет не тужит. Днем выспится, ночью депеши читает где какое сражение произошло.
- Непременно он, подлец, пить хочет, к воде пробирается, - сказал милицейский.
- Ты про что?
- Из табачного магазина Синопли кот гулять вышел.
- Ну, хорошо. Вдруг говорят государю императору по прямому проводу, что, мол, так и так, народ в Петербурге бунтуется, солдаты против народа идти не хотят, а хотят они разбегаться по домам. Ну, думает государь, это еще полбеды. Созвал он всех генералов, надел ордена, ленты, вышел к ним и говорит: "В Петербурге народ бунтует, солдаты против народа идти не хотят, а хотят они разбегаться по домам. Что мне делать? - говорите ваше заключение". И что же ты думаешь, смотрит он на генералов, а генералы, друг ты мой, заключение свое не говорят и все в сторону отвернулись...
- Ай, ай, ай, вот беда-то!
- Один только из них не отвернулся от него - пьяненький старичок генерал. "Ваше величество, говорит, прикажите, и я сейчас грудью за вас лягу". Покачал государь головой и горько усмехнулся. "Изо всех, говорит, моих подданных, верных слуг, один мне верный остался, да и тот каждый день с утра пьяный. Видно, царству моему пришел конец. Дайте лист гербовой бумаги, подпишу отречение от престола".
- И подписал?
- Подписал и залился горькими слезами.
- Ай, ай, ай, вот беда-то...
По улице в это время мимо магазина быстро прошел высокий человек в низко надвинутом на глаза огромном козырьке кепи. Пустой рукав его френча был засунут за кушак. Он повернул лицо к сидящим у магазина, - отчетливо блеснули его зубы.
- Четвертый раз человек этот проходит, - тихо сказал сторож.
- По всей видимости - бандит.
- С этой самой войны развелось бандитов, - и-и, друг ты мой. Где их сроду и не бывало - наехали. Артисты.
Вдалеке на колокольне пробило три часа, сейчас же запели вторые петухи. На улице опять появился однорукий. На этот раз он шел прямо на сторожей, к магазину. Они, замолчав, глядели на него. Вдруг сторож шепнул скороговоркой:
- Пропали мы, Иван, давай свисток.
Милицейский потянулся было за свистком, но однорукий подскочил к нему и ударил ногой в грудь и сейчас же ручкой револьвера ударил по голове ночного сторожа. В ту же минуту к подъезду подбежал второй человек в солдатской шинели, коренастый, о торчащими усиками, и, навалившись на милицейского, быстрым и сильным движением закрутил ему руки за спиной.
Молча однорукий и коренастый начали работать над замком. Отомкнули магазин Муравейчика, втащили туда оглушенного сторожа и связанного милицейского. Дверь за собой прикрыли.
В несколько минут все было кончено, - драгоценные камни и золото увязаны в два узелка. Затем коренастый сказал:
- А эти? - и пхнул сапогом милицейского, лежащего на полу у прилавка.
- Милые, дорогие, не надо, - негромко проговорил милицейский, - не надо, милые, дорогие...
- Идем, - резко сказал однорукий.
- А я тебе говорю - донесут.
- Идем, мерзавец! - И Аркадий Жадов, схватив узелок в зубы, направил маузер на своего компаньона. Тот усмехнулся, пошел к двери. Улица была все так же пустынна. Оба они спокойно вышли, свернули за угол и зашагали к "Шато Каберне".
- Мерзавец, бандит, пачколя, - по пути говорил Жадов коренастому. Если хочешь со мной работать, - чтобы этого не было. Понял?
- Понял.
- А теперь - давай узелок. Иди сейчас и готовь лодку. Я пойду за женой. На рассвете мы должны быть в море.
- В Ялту пойдем?
- Это уж не твое дело. В Ялту ли, в Константинополь... Я распоряжаюсь.
41
Катя осталась одна. Телегин и Даша уехали в Петроград. Катя проводила их на вокзал, - они были до того рассеянные, как во сне, - и вернулась домой в сумерки.
В доме было пусто. Марфуша и Лиза ушли на митинг домашней прислуги. В столовой, где еще остался запах папирос и цветов, среди неубранной посуды стояло цветущее деревцо - вишня. Катя полила ее из графина, прибрала посуду и, не зажигая света, села у стола, лицом к окну, - за ним тускнело небо, затянутое облаками. В столовой постукивали стенные часы. Разорвись от тоски сердце, они все равно так же постукивали бы. Катя долго сидела не двигаясь, потом взяла с кресла пуховый платок, накинула на плечи и пошла в Дашину комнату.
Смутно, в сумерках, был различим полосатый матрац опустевшей постели, на стуле стояла пустая шляпная картонка, на полу валялись бумажки и тряпочки. Когда Катя увидела, что Даша взяла с собой все свои вещицы, не оставила, не забыла ничего, ей стало обидно до слез. Она села на кровать, на полосатый матрац, и здесь, так же как в столовой, сидела неподвижно.
Часы в столовой гулко пробили десять. Катя поправила на плечах платок и пошла на кухню. Постояла, послушала, - потом, поднявшись на цыпочки, достала с полки кухонную тетрадь, вырвала из нее чистый листочек и написала карандашом: "Лиза и Марфуша, вам должно быть стыдно на весь день до самой ночи бросать дом". На листок капнула слеза. Катя положила записку на кухонный стол и пошла в спальню. Там поспешно разделась, влезла в кровать и затихла.
В полночь хлопнула кухонная дверь, и, громко топая и громко разговаривая, вошли Лиза и Марфуша, заходили по кухне, затихли, и вдруг обе засмеялись, - прочли записку. Катя поморгала глазами, не пошевелилась.
Наконец на кухне стало тихо. Часы бессонно и гулко пробили час. Катя повернулась на спину, ударом ноги сбросила с себя одеяло, с трудом вздохнула несколько раз, точно ей не хватало воздуху, соскочила с кровати, зажгла электричество и, жмурясь от света, подошла к большому стоячему зеркалу. Дневная тоненькая рубашка не доходила ей до колен. Катя озабоченно и быстро, как очень знакомое, оглянула себя, - подбородок у нее дрогнул, она близко придвинулась к зеркалу, подняла с правой стороны волосы. "Да, да, конечно, - вот, вот, вот еще..." Она оглядела все лицо. "Ну, да, - конечно... Через год - седая, потом старая". Она потушила электричество и опять легла в постель, прикрыла глаза локтем. "Ни одной минуты радости за всю жизнь. Теперь уж кончено... Ничьи руки не обхватят, не сожмут, никто не скажет - дорогая моя, милочка моя, радость моя..."
Среди горьких дум и сожалений Катя внезапно вспомнила песчаную мокрую дорожку, кругом поляна, сизая от дождя, и большие липы... По дорожке идет она сама - Катя - в коричневом платье и черном фартучке. Под туфельками хрустит песок. Катя чувствует, какая она вся легкая, тоненькая, волосы треплет ветерок, и рядом, - не по дорожке, а по мокрой траве, - идет, ведя велосипед, гимназист Алеша. Катя отворачивается, чтобы не засмеяться... Алеша говорит глухим голосом: "Я знаю, - мне нечего надеяться на взаимность. Я только приехал, чтобы сказать это вам. Я окончу жизнь где-нибудь на железнодорожной станции, в глуши. Прощайте..." Он садится на велосипед и едет по лугу, за ним в траве тянется сизый след... Сутулится спина его в серой куртке, и белый картуз скрывается за зеленью. Катя кричит: "Алеша, вернитесь!"
...Неужели она, измученная сейчас бессонницей, стояла когда-то на той сырой дорожке и летний ветер, пахнущий дождем, трепал ее черный фартучек? Катя села в кровати, обхватила голову, оперлась локтями о голые колени, и в памяти ее появились тусклые огоньки фонарей, снежная пыль, ветер, гудящий в голых деревьях, визгливый, тоскливый, безнадежный скрип санок, ледяные глаза Бессонова, близко, у самых глаз... Сладость бессилия, безволия... Омерзительный холодок любопытства...
Катя опять легла. В тишине дома резко затрещал звонок. Катя похолодела. Звонок повторился. По коридору, сердито дыша спросонок, прошла босиком Лиза, зазвякала цепочкой парадного и через минуту постучала в спальню: "Барыня, вам телеграмма".
Катя, морщась, взяла узкий конвертик, разорвала заклейку, развернула, и в глазах ее стало темно.
- Лиза, - сказала она, глядя на девушку, у которой от страха начали трястись губы. - Николай Иванович скончался.
Лиза вскрикнула и заплакала. Катя сказала ей: "Уйдите". Потом во второй раз перечла безобразные буквы на телеграфной ленте: "Николай Иванович скончался тяжких ранений полученных славном посту исполнения долга точка тело перевозим Москву средства союза..."
Кате стало тошно под грудью, на глаза поплыла темнота, она потянулась к подушке и потеряла сознание...
На следующий день к Кате явился тот самый румяный и бородатый барин известный общественный деятель и либерал князь Капустин-Унжеский, которого она слышала в первый день революции в Юридическом клубе, - взял в свои руки обе ее руки и, прижимая их к мохнатому жилету, начал говорить о том, что от имени организации, где он работал вместе с покойным Николаем Ивановичем, от имени города Москвы, товарищем комиссара которой он сейчас состоит, от имени России и революции приносит Кате неутешные сожаления о безвременно погибшем славном борце за идею.
Князь Капустин-Унжеский был весь по природе своей до того счастлив, здоров и весел и так искренне сокрушался, от его бороды и жилета так уютно пахло сигарами, что Кате на минуту стало легче на душе, она подняла на него свои блестевшие от бессонницы глаза, разжала сухие губы:
- Спасибо, что вы так говорите о Николае Ивановиче...
Князь вытащил огромный платок и вытер глаза. Он исполнил тяжелый долг и уехал, - машина его чудовищно заревела в переулке. А Катя снова принялась бродить по комнате, - останавливаясь перед фотографическими снимками чужого генерала с львиным лицом, брала в руки альбом, книжку, китайскую коробочку, - на крышке ее была цапля, схватившая лягушку, - опять ходила, глядела на обои, на шторы... Обеда она не коснулась. "Что же вы, скушали бы хоть киселя", - сказала горничная Лиза. Не разжимая зубов, Катя мотнула головой. Написала было Даше коротенькое письмо, но сейчас же порвала.
Лечь бы, заснуть. Но лечь в постель, - как в гроб, - страшно после прошедшей ночи... Больнее всего была безнадежная жалость к Николаю Ивановичу: был он хороший, добрый, бестолковый человек... Любить его надо было таким, какой он есть... Она же мучила. Оттого он так рано и поседел. Катя глядела в окно на тусклое, белесое небо. Хрустела пальцами.
На следующий день была панихида, а еще через сутки - похороны останков Николая Ивановича. На могиле говорились прекрасные речи: покойника сравнивали с альбатросом, погибшим в пучине, с человеком, пронесшим через славную жизнь горящий факел. Запоздавший на похороны известный социалист-революционер, низенький мужчина в очках, сердито буркнул Кате: "Ну-ка, посторонитесь-ка, гражданка", - протиснулся к самой могиле и начал говорить о том, что смерть Николая Ивановича лишний раз подтверждает правильность аграрной политики, проводимой его, оратора, партией. Земля осыпалась из-под его неряшливых башмаков и падала со стуком на гроб. У Кати горло сжималось тошной спазмой. Она незаметно вышла из толпы и поехала домой.
У нее было одно желание - вымыться и заснуть. Когда она вошла в дом, ее охватил ужас: полосатые обои, фотографии и коробочка с цаплей, смятая скатерть в столовой, пыльные окна, - какая тоска! Катя велела напустить ванну и со стоном легла в теплую воду. Все тело ее почувствовало наконец смертельную усталость. Она едва доплелась до спальни и заснула, не раскрывая постели. Сквозь сон ей чудились звонки, шаги, голоса, кто-то постучал в дверь, она не отвечала.
Проснулась Катя, когда было совсем темно, - мучительно сжалось сердце. "Что, что?" - испуганно, жалобно спросила она, приподнимаясь на кровати, и с минутку надеялась, что, быть может, все это страшное ей только приснилось... Потом, тоже с минутку, чувствовала обиду и несправедливость, - зачем меня мучают? И, уже совсем проснувшись, поправила волосы, надела туфельки на босу ногу и ясно и покойно подумала: "Больше не хочу".
Не торопясь, Катя открыла дверцу висящего на стене кустарного шкафчика-аптечки и начала читать надписи на пузырьках. Склянку с морфием она раскрыла, понюхала и зажала в кулачке и пошла в столовую за рюмочкой, но по пути остановилась, - в гостиной был свет. "Лиза, это вы?" - тихо спросила Катя, приотворила дверь и увидела сидящего на диване большого человека в военной рубашке, бритая голова его была перевязана черным. Он торопливо встал. У Кати начали дрожать колени, стало пусто под сердцем. Человек глядел на нее расширенными страшными глазами. Прямой рот его был сжат. Это был Рощин, Вадим Петрович. Катя поднесла обе руки к груди. Рощин, не опуская глаз, сказал медленно и твердо:
- Я зашел к вам, чтобы засвидетельствовать почтение. Ваша прислуга рассказала мне о несчастии. Я остался потому, что счел нужным сказать вам, что вы можете располагать мной, всей моей жизнью.
Голос его дрогнул, когда он выговорил последние слова, и худое лицо залилось коричневым румянцем. Катя со всей силой прижимала руки к груди. Рощин понял по глазам, что нужно подойти и помочь ей. Когда он приблизился. Катя, постукивая зубами, проговорила:
- Здравствуйте, Вадим Петрович...
Невольно он поднял руки, чтобы обхватить Катю, - так она была хрупка и несчастна, с судорожно зажатым в кулаке пузырьком, - но сейчас же опустил руки, насупился. Чутьем женщины Катя поняла вдруг: она, несчастная, маленькая, грешная, неумелая, со всеми своими невыплаканными слезами, с жалким пузырьком морфия, стала нужна и дорога этому человеку, молча и сурово ждущему - принять ее душу в свою. Сдерживая слезы, не в силах сказать ничего, разжать зубы, Катя наклонилась к руке Вадима Петровича и прижалась к ней губами и лицом.
42
Положив локти на мраморный подоконник, Даша глядела в окно. За темными лесами, в конце Каменноостровского, полнеба было охвачено закатом. В небе были сотворены чудеса. Сбоку Даши сидел Иван Ильич и глядел на нее не шевелясь, хотя мог шевелиться сколько угодно, - Даша все равно бы никуда теперь не исчезла из этой комнаты с багровым отсветом зари на белой стене.
- Как грустно, как хорошо, - сказала Даша. - Точно мы плывем на воздушном корабле...
Иван Ильич кивнул. Даша сняла руки с подоконника.
- Ужасно хочется музыки, - сказала она. - Сколько времени я не играла? С тех пор, как началась война... Подумай, - все еще война... А мы...
Иван Ильич пошевелился. Даша сейчас же продолжала:
- Когда кончится война - мы займемся музыкой... А помнишь, Иван, как мы лежали с тобой на песке и море находило на песок? Помнишь, какое было море - выцветшее голубое... Мне представляется, что я любила тебя всю жизнь. Иван Ильич опять пошевелился, хотел что-то сказать, но Даша спохватилась: - А чайник-то кипит! - и побежала из комнаты, но в дверях остановилась. Он видел в сумерках только ее лицо, руку, взявшуюся за занавес, и ногу в сером чулке. Даша скрылась. Иван Ильич закинул руки за голову и закрыл глаза.
Даша и Телегин приехали сегодня в два часа дня. Всю ночь им пришлось сидеть в коридоре переполненного вагона на чемоданах. По приезде Даша сейчас же начала раскладывать вещи, заглядывать во все углы, вытирать пыль, восхищалась квартирой и решила все переставить по-другому. Сделать это нужно было немедленно. Снизу позвали швейцара, который вместе с Иваном Ильичом возил из комнаты в комнату шкафы и диваны. Когда перестановка была кончена, Даша попросила Ивана Ильича открыть повсюду форточки, а сама пошла мыться. Она очень долго плескалась, что-то делала с лицом, с волосами и не позволяла входить то в одну, то в другую комнату, хотя главная задача Ивана Ильича за весь этот день была - поминутно встречать Дашу и глядеть на нее.
В сумерки Даша наконец угомонилась. Иван Ильич, вымытый и побритый, пришел в гостиную и сел около Даши. В первый раз после Москвы они были одни, в тишине. Словно опасаясь этой тишины, Даша старалась не молчать. Как она потом призналась Ивану Ильичу, ей вдруг стало страшно, что он скажет ей "особым" голосом: "Ну, что же, Даша?.."
Она ушла посмотреть чайник. Иван Ильич сидел с закрытыми глазами. Она ушла, а воздух был еще полон ее дыханием. Невыразимой прелестью постукивали на кухне Дашины каблучки. Вдруг там что-то зазвенело разбилось и Дашин жалобный голос: "Чашка!" Горячая радость залила Ивана Ильича: "Завтра, когда проснусь, будет не обыкновенное утро, а будет Даша". Он быстро поднялся, Даша появилась в дверях.
- Разбила чашку... Иван, неужели ты хочешь чаю?
- Нет...
Она подошла к Ивану Ильичу и, так как в комнате было совсем темно, положила руки ему на плечи.
- О чем думал? - спросила она тихо.
- О тебе.
- Я знаю. А что обо мне думал?
Ее неясное лицо в сумерках казалось нахмуренным, на самом деле оно улыбалось. Ее грудь дышала ровно, поднималась и опускалась.
- Думал о том, что как-то плохо у меня связано: ты - и что ты - моя жена, - потом я вдруг понял это и пошел тебе сказать, а сейчас опять не помню.
- Ай, ай, - сказала Даша, - садись, а я сбоку. - Иван Ильич сел в кресло, Даша присела сбоку, на подлокотник. - А еще о чем думал?
- Я здесь сидел, когда ты была в кухне, и думал: "В доме поселилось удивительное существо..." Это плохо?
- Да, - ответила Даша задумчиво, - это очень плохо.
- Ты любишь меня, Даша?
- О, - она снизу вверх кивнула головой, - люблю до самой березки.
- До какой березки?
- Разве не знаешь: у каждого в конце жизни - холмик и над ним плакучая береза.
Иван Ильич взял Дашу за плечи. Она с нежностью дала себя прижать. Так же, как давным-давно на берегу моря, поцелуй их был долог, им не хватило дыхания. Даша сказала: "Ах, Иван", - и обхватила его за шею. Она слышала, как тяжело стучит его сердце, ей стало жалко его. Она вздохнула, поднялась с кресла и сказала просто:
- Идем, Иван.
На пятый день по приезде Даша получила от сестры письмо. Катя писала о смерти Николая Ивановича.
"...Я пережила время уныния и отчаяния. Я с ясностью почувствовала, что во веки веков - одна. О, как это страшно!.. Это так страшно, что я решила поскорее избавиться от этого... Ты понимаешь?.. Меня спасло чудо... Может быть - случайность... Нет, нет, это было как чудо... Я не могу об этом писать... Я расскажу, когда мы увидимся..."
Известие о смерти зятя, Катино письмо, потрясло Дашу. Она немедленно собралась ехать в Москву, но на другой день получилось второе письмо от Кати, - она писала, что укладывается и выезжает в Петроград, просит приискать ей недорогую комнату. В письме была приписка: "К вам зайдет Вадим Петрович Рощин. Он расскажет вам обо мне все подробно. Он мне как брат, как отец, как друг жизни моей".
Даша и Телегин шли по аллее. Было воскресенье, апрельский день. В прохладе еще по-весеннему синего неба летели слабые обрывки тающего от солнца облака. Солнечный свет, точно сквозь воду, проникал в аллею, скользил по белому платью Даши. Навстречу двигались красновато-сухие мачты сосен, - шумели их вершины, шелестели листья. Даша поглядывала на Ивана Ильича, - он снял фуражку и опустил брови, улыбаясь. У нее было чувство покоя и наполненности - прелестью дня, радостью того, что так хорошо дышать, так легко идти и что так отдана душа этому дню и этому идущему рядом человеку.
- Иван, - сказала Даша и усмехнулась.
Он спросил с улыбкой:
- Что, Даша?
- Нет... подумала.
- О чем?
- Нет, потом.
- Я знаю о чем.
Даша быстро обернулась:
- Го-го-го, - весило прокатилось по толпе солдат. Улыбался и Тетькин, помаргивая испуганно.
- И, наконец, самое главное: солдаты, прежде война велась царским правительством, нынче она ведется народом - вами. Посему Временное правительство предлагает вам образовать во всех армиях солдатские комитеты - ротные, батальонные, полковые и так далее, вплоть до армейских... Посылайте в комитеты товарищей, которым вы доверяете!.. Отныне солдатский палец будет гулять по военной карте рядом с карандашом главковерха... Солдаты, я поздравляю вас с главнейшим завоеванием революции!..
Криками "ура-а-а" опять зашумело все поле. Тетькин стоял навытяжку, держа под козырек. Лицо у него стало серое. Из толпы начали кричать:
- А скоро замиряться с немцем станем?
- Мыла сколько выдавать будут на человека?
- Я насчет отпусков. Как сказано?
- Господин комиссар, как же у нас теперь, - короля, что ли, станут выбирать? Воевать-то кто станет?
Чтобы лучше отвечать на вопросы, Николай Иванович слез с трибуны, и его сейчас же окружили возбужденные солдаты. Подполковник Тетькин, облокотись о перила трибуны, глядел, как в гуще железных шапок двигалась, крутясь и удаляясь, непокрытая стриженая голова и жирный затылок военного комиссара. Один из солдат, рыжеватый, радостно-злой, в шинели внакидку (Тетькин хорошо знал его - из телефонной роты), поймал Николая Николаевича за ремень френча и, бегая кругом глазами, начал спрашивать:
- Господин военный комиссар, вы нам сладко говорили, мы все сладко слушали... Теперь вы на мой вопрос ответьте.
Солдаты радостно зашумели и сдвинулись теснее. Подполковник Тетькин нахмурился и озабоченно полез с трибуны.
- Я вам поставлю вопрос, - говорил солдат, почти касаясь черным ногтем носа Николая Ивановича. - Получил я из деревни письмо, сдохла у меня дома коровешка, сам я безлошадный, и хозяйка моя с детьми пошла по миру просить у людей куски... Значит, теперь имеете вы право меня расстреливать за дезертирство, я вас спрашиваю?..
- Если личное благополучие вам дороже свободы, - предайте ее, предайте ее, как Иуда, и Россия вам бросит в глаза: вы недостойны быть солдатом революционной армии... Идите домой! - резко крикнул Николай Иванович.
- Да вы на меня не кричите!
- Ты кто такой на нас кричать!..
- Солдаты, - Николай Иванович поднялся на цыпочки, - здесь происходит недоразумение... Первый завет революции, господа, - это верность нашим союзникам... Свободная революционная русская армия со свежей силой должна обрушиться на злейшего врага свободы, на империалистическую Германию...
- А ты сам-то кормил вшей в окопах? - раздался грубый голос.
- Он их сроду и не видал...
- Подари ему тройку на разводку...
- Ты нам про свободу не говори, ты нам про войну говори, - мы три года воюем... Это вам хорошо в тылу брюхо отращивать, а нам знать надо, как войну кончать...
- Солдаты, - воскликнул опять Николай Иванович, - знамя революции поднято, свобода и война до последней победы...
- Вот черт, дурак бестолковый...
- Да мы три года воюем, победы не видали...
- А зачем тогда царя скидывали?..
- Они нарочно царя скинули, он им мешал войну затягивать...
- Товарищи, он подкупленный...
Подполковник Тетькин, раздвигая локтем солдат, протискивался к Николаю Ивановичу и видел, как сутулый, огромный, черный артиллерист схватил комиссара за грудь и, тряся, кричал в лицо:
- Зачем ты сюда приехал?.. Говори - зачем к нам приехал? Продавать нас приехал, сукин сын...
Круглый затылок Николая Ивановича уходил в шею, вздернутая борода, точно нарисованная на щеках, моталась. Отталкивая солдата, он разорвал ему судорожными пальцами ворот рубахи. Солдат, сморщившись, сдернул с себя железный шлем и с силой ударил им Николая Ивановича несколько раз в голову и лицо...
40
У дверей ювелирного магазина "Муравейчик" сидели ночной сторож и милицейский, разговаривали вполголоса. Улица была пуста, магазины закрыты. Мартовский ветерок посвистывал в еще голых акациях, шурша отклеившейся на заборе рекламой "займа свободы". Луна, по-южному яркая и живая, как медуза, высоко стояла над городом.
- А он, аккурат, в Ялте на своей даче прохлаждался, - не спеша рассказывал ночной сторож. - Выходит он прогуляться, как полагается, в белых портках, при всех орденах, и тут ему на улице подают телеграмму: отречение государя императора. Прочел, голубчик, эту телеграмму да как зальется при всем народе слезами.
- Ай, ай, ай, - сказал милицейский.
- А через неделю ему отставка.
- За что?
- А за то, что он - губернатор, нынче этого не полагается.
- Ай, ай, ай, - сказал милицейский, глядя на поджарого кота, который осторожно пробирался по своим делам в лунной тени под акациями.
- ...А государь император жил в ту пору в Могилеве посреди своего войска. Ну, хорошо, живет не тужит. Днем выспится, ночью депеши читает где какое сражение произошло.
- Непременно он, подлец, пить хочет, к воде пробирается, - сказал милицейский.
- Ты про что?
- Из табачного магазина Синопли кот гулять вышел.
- Ну, хорошо. Вдруг говорят государю императору по прямому проводу, что, мол, так и так, народ в Петербурге бунтуется, солдаты против народа идти не хотят, а хотят они разбегаться по домам. Ну, думает государь, это еще полбеды. Созвал он всех генералов, надел ордена, ленты, вышел к ним и говорит: "В Петербурге народ бунтует, солдаты против народа идти не хотят, а хотят они разбегаться по домам. Что мне делать? - говорите ваше заключение". И что же ты думаешь, смотрит он на генералов, а генералы, друг ты мой, заключение свое не говорят и все в сторону отвернулись...
- Ай, ай, ай, вот беда-то!
- Один только из них не отвернулся от него - пьяненький старичок генерал. "Ваше величество, говорит, прикажите, и я сейчас грудью за вас лягу". Покачал государь головой и горько усмехнулся. "Изо всех, говорит, моих подданных, верных слуг, один мне верный остался, да и тот каждый день с утра пьяный. Видно, царству моему пришел конец. Дайте лист гербовой бумаги, подпишу отречение от престола".
- И подписал?
- Подписал и залился горькими слезами.
- Ай, ай, ай, вот беда-то...
По улице в это время мимо магазина быстро прошел высокий человек в низко надвинутом на глаза огромном козырьке кепи. Пустой рукав его френча был засунут за кушак. Он повернул лицо к сидящим у магазина, - отчетливо блеснули его зубы.
- Четвертый раз человек этот проходит, - тихо сказал сторож.
- По всей видимости - бандит.
- С этой самой войны развелось бандитов, - и-и, друг ты мой. Где их сроду и не бывало - наехали. Артисты.
Вдалеке на колокольне пробило три часа, сейчас же запели вторые петухи. На улице опять появился однорукий. На этот раз он шел прямо на сторожей, к магазину. Они, замолчав, глядели на него. Вдруг сторож шепнул скороговоркой:
- Пропали мы, Иван, давай свисток.
Милицейский потянулся было за свистком, но однорукий подскочил к нему и ударил ногой в грудь и сейчас же ручкой револьвера ударил по голове ночного сторожа. В ту же минуту к подъезду подбежал второй человек в солдатской шинели, коренастый, о торчащими усиками, и, навалившись на милицейского, быстрым и сильным движением закрутил ему руки за спиной.
Молча однорукий и коренастый начали работать над замком. Отомкнули магазин Муравейчика, втащили туда оглушенного сторожа и связанного милицейского. Дверь за собой прикрыли.
В несколько минут все было кончено, - драгоценные камни и золото увязаны в два узелка. Затем коренастый сказал:
- А эти? - и пхнул сапогом милицейского, лежащего на полу у прилавка.
- Милые, дорогие, не надо, - негромко проговорил милицейский, - не надо, милые, дорогие...
- Идем, - резко сказал однорукий.
- А я тебе говорю - донесут.
- Идем, мерзавец! - И Аркадий Жадов, схватив узелок в зубы, направил маузер на своего компаньона. Тот усмехнулся, пошел к двери. Улица была все так же пустынна. Оба они спокойно вышли, свернули за угол и зашагали к "Шато Каберне".
- Мерзавец, бандит, пачколя, - по пути говорил Жадов коренастому. Если хочешь со мной работать, - чтобы этого не было. Понял?
- Понял.
- А теперь - давай узелок. Иди сейчас и готовь лодку. Я пойду за женой. На рассвете мы должны быть в море.
- В Ялту пойдем?
- Это уж не твое дело. В Ялту ли, в Константинополь... Я распоряжаюсь.
41
Катя осталась одна. Телегин и Даша уехали в Петроград. Катя проводила их на вокзал, - они были до того рассеянные, как во сне, - и вернулась домой в сумерки.
В доме было пусто. Марфуша и Лиза ушли на митинг домашней прислуги. В столовой, где еще остался запах папирос и цветов, среди неубранной посуды стояло цветущее деревцо - вишня. Катя полила ее из графина, прибрала посуду и, не зажигая света, села у стола, лицом к окну, - за ним тускнело небо, затянутое облаками. В столовой постукивали стенные часы. Разорвись от тоски сердце, они все равно так же постукивали бы. Катя долго сидела не двигаясь, потом взяла с кресла пуховый платок, накинула на плечи и пошла в Дашину комнату.
Смутно, в сумерках, был различим полосатый матрац опустевшей постели, на стуле стояла пустая шляпная картонка, на полу валялись бумажки и тряпочки. Когда Катя увидела, что Даша взяла с собой все свои вещицы, не оставила, не забыла ничего, ей стало обидно до слез. Она села на кровать, на полосатый матрац, и здесь, так же как в столовой, сидела неподвижно.
Часы в столовой гулко пробили десять. Катя поправила на плечах платок и пошла на кухню. Постояла, послушала, - потом, поднявшись на цыпочки, достала с полки кухонную тетрадь, вырвала из нее чистый листочек и написала карандашом: "Лиза и Марфуша, вам должно быть стыдно на весь день до самой ночи бросать дом". На листок капнула слеза. Катя положила записку на кухонный стол и пошла в спальню. Там поспешно разделась, влезла в кровать и затихла.
В полночь хлопнула кухонная дверь, и, громко топая и громко разговаривая, вошли Лиза и Марфуша, заходили по кухне, затихли, и вдруг обе засмеялись, - прочли записку. Катя поморгала глазами, не пошевелилась.
Наконец на кухне стало тихо. Часы бессонно и гулко пробили час. Катя повернулась на спину, ударом ноги сбросила с себя одеяло, с трудом вздохнула несколько раз, точно ей не хватало воздуху, соскочила с кровати, зажгла электричество и, жмурясь от света, подошла к большому стоячему зеркалу. Дневная тоненькая рубашка не доходила ей до колен. Катя озабоченно и быстро, как очень знакомое, оглянула себя, - подбородок у нее дрогнул, она близко придвинулась к зеркалу, подняла с правой стороны волосы. "Да, да, конечно, - вот, вот, вот еще..." Она оглядела все лицо. "Ну, да, - конечно... Через год - седая, потом старая". Она потушила электричество и опять легла в постель, прикрыла глаза локтем. "Ни одной минуты радости за всю жизнь. Теперь уж кончено... Ничьи руки не обхватят, не сожмут, никто не скажет - дорогая моя, милочка моя, радость моя..."
Среди горьких дум и сожалений Катя внезапно вспомнила песчаную мокрую дорожку, кругом поляна, сизая от дождя, и большие липы... По дорожке идет она сама - Катя - в коричневом платье и черном фартучке. Под туфельками хрустит песок. Катя чувствует, какая она вся легкая, тоненькая, волосы треплет ветерок, и рядом, - не по дорожке, а по мокрой траве, - идет, ведя велосипед, гимназист Алеша. Катя отворачивается, чтобы не засмеяться... Алеша говорит глухим голосом: "Я знаю, - мне нечего надеяться на взаимность. Я только приехал, чтобы сказать это вам. Я окончу жизнь где-нибудь на железнодорожной станции, в глуши. Прощайте..." Он садится на велосипед и едет по лугу, за ним в траве тянется сизый след... Сутулится спина его в серой куртке, и белый картуз скрывается за зеленью. Катя кричит: "Алеша, вернитесь!"
...Неужели она, измученная сейчас бессонницей, стояла когда-то на той сырой дорожке и летний ветер, пахнущий дождем, трепал ее черный фартучек? Катя села в кровати, обхватила голову, оперлась локтями о голые колени, и в памяти ее появились тусклые огоньки фонарей, снежная пыль, ветер, гудящий в голых деревьях, визгливый, тоскливый, безнадежный скрип санок, ледяные глаза Бессонова, близко, у самых глаз... Сладость бессилия, безволия... Омерзительный холодок любопытства...
Катя опять легла. В тишине дома резко затрещал звонок. Катя похолодела. Звонок повторился. По коридору, сердито дыша спросонок, прошла босиком Лиза, зазвякала цепочкой парадного и через минуту постучала в спальню: "Барыня, вам телеграмма".
Катя, морщась, взяла узкий конвертик, разорвала заклейку, развернула, и в глазах ее стало темно.
- Лиза, - сказала она, глядя на девушку, у которой от страха начали трястись губы. - Николай Иванович скончался.
Лиза вскрикнула и заплакала. Катя сказала ей: "Уйдите". Потом во второй раз перечла безобразные буквы на телеграфной ленте: "Николай Иванович скончался тяжких ранений полученных славном посту исполнения долга точка тело перевозим Москву средства союза..."
Кате стало тошно под грудью, на глаза поплыла темнота, она потянулась к подушке и потеряла сознание...
На следующий день к Кате явился тот самый румяный и бородатый барин известный общественный деятель и либерал князь Капустин-Унжеский, которого она слышала в первый день революции в Юридическом клубе, - взял в свои руки обе ее руки и, прижимая их к мохнатому жилету, начал говорить о том, что от имени организации, где он работал вместе с покойным Николаем Ивановичем, от имени города Москвы, товарищем комиссара которой он сейчас состоит, от имени России и революции приносит Кате неутешные сожаления о безвременно погибшем славном борце за идею.
Князь Капустин-Унжеский был весь по природе своей до того счастлив, здоров и весел и так искренне сокрушался, от его бороды и жилета так уютно пахло сигарами, что Кате на минуту стало легче на душе, она подняла на него свои блестевшие от бессонницы глаза, разжала сухие губы:
- Спасибо, что вы так говорите о Николае Ивановиче...
Князь вытащил огромный платок и вытер глаза. Он исполнил тяжелый долг и уехал, - машина его чудовищно заревела в переулке. А Катя снова принялась бродить по комнате, - останавливаясь перед фотографическими снимками чужого генерала с львиным лицом, брала в руки альбом, книжку, китайскую коробочку, - на крышке ее была цапля, схватившая лягушку, - опять ходила, глядела на обои, на шторы... Обеда она не коснулась. "Что же вы, скушали бы хоть киселя", - сказала горничная Лиза. Не разжимая зубов, Катя мотнула головой. Написала было Даше коротенькое письмо, но сейчас же порвала.
Лечь бы, заснуть. Но лечь в постель, - как в гроб, - страшно после прошедшей ночи... Больнее всего была безнадежная жалость к Николаю Ивановичу: был он хороший, добрый, бестолковый человек... Любить его надо было таким, какой он есть... Она же мучила. Оттого он так рано и поседел. Катя глядела в окно на тусклое, белесое небо. Хрустела пальцами.
На следующий день была панихида, а еще через сутки - похороны останков Николая Ивановича. На могиле говорились прекрасные речи: покойника сравнивали с альбатросом, погибшим в пучине, с человеком, пронесшим через славную жизнь горящий факел. Запоздавший на похороны известный социалист-революционер, низенький мужчина в очках, сердито буркнул Кате: "Ну-ка, посторонитесь-ка, гражданка", - протиснулся к самой могиле и начал говорить о том, что смерть Николая Ивановича лишний раз подтверждает правильность аграрной политики, проводимой его, оратора, партией. Земля осыпалась из-под его неряшливых башмаков и падала со стуком на гроб. У Кати горло сжималось тошной спазмой. Она незаметно вышла из толпы и поехала домой.
У нее было одно желание - вымыться и заснуть. Когда она вошла в дом, ее охватил ужас: полосатые обои, фотографии и коробочка с цаплей, смятая скатерть в столовой, пыльные окна, - какая тоска! Катя велела напустить ванну и со стоном легла в теплую воду. Все тело ее почувствовало наконец смертельную усталость. Она едва доплелась до спальни и заснула, не раскрывая постели. Сквозь сон ей чудились звонки, шаги, голоса, кто-то постучал в дверь, она не отвечала.
Проснулась Катя, когда было совсем темно, - мучительно сжалось сердце. "Что, что?" - испуганно, жалобно спросила она, приподнимаясь на кровати, и с минутку надеялась, что, быть может, все это страшное ей только приснилось... Потом, тоже с минутку, чувствовала обиду и несправедливость, - зачем меня мучают? И, уже совсем проснувшись, поправила волосы, надела туфельки на босу ногу и ясно и покойно подумала: "Больше не хочу".
Не торопясь, Катя открыла дверцу висящего на стене кустарного шкафчика-аптечки и начала читать надписи на пузырьках. Склянку с морфием она раскрыла, понюхала и зажала в кулачке и пошла в столовую за рюмочкой, но по пути остановилась, - в гостиной был свет. "Лиза, это вы?" - тихо спросила Катя, приотворила дверь и увидела сидящего на диване большого человека в военной рубашке, бритая голова его была перевязана черным. Он торопливо встал. У Кати начали дрожать колени, стало пусто под сердцем. Человек глядел на нее расширенными страшными глазами. Прямой рот его был сжат. Это был Рощин, Вадим Петрович. Катя поднесла обе руки к груди. Рощин, не опуская глаз, сказал медленно и твердо:
- Я зашел к вам, чтобы засвидетельствовать почтение. Ваша прислуга рассказала мне о несчастии. Я остался потому, что счел нужным сказать вам, что вы можете располагать мной, всей моей жизнью.
Голос его дрогнул, когда он выговорил последние слова, и худое лицо залилось коричневым румянцем. Катя со всей силой прижимала руки к груди. Рощин понял по глазам, что нужно подойти и помочь ей. Когда он приблизился. Катя, постукивая зубами, проговорила:
- Здравствуйте, Вадим Петрович...
Невольно он поднял руки, чтобы обхватить Катю, - так она была хрупка и несчастна, с судорожно зажатым в кулаке пузырьком, - но сейчас же опустил руки, насупился. Чутьем женщины Катя поняла вдруг: она, несчастная, маленькая, грешная, неумелая, со всеми своими невыплаканными слезами, с жалким пузырьком морфия, стала нужна и дорога этому человеку, молча и сурово ждущему - принять ее душу в свою. Сдерживая слезы, не в силах сказать ничего, разжать зубы, Катя наклонилась к руке Вадима Петровича и прижалась к ней губами и лицом.
42
Положив локти на мраморный подоконник, Даша глядела в окно. За темными лесами, в конце Каменноостровского, полнеба было охвачено закатом. В небе были сотворены чудеса. Сбоку Даши сидел Иван Ильич и глядел на нее не шевелясь, хотя мог шевелиться сколько угодно, - Даша все равно бы никуда теперь не исчезла из этой комнаты с багровым отсветом зари на белой стене.
- Как грустно, как хорошо, - сказала Даша. - Точно мы плывем на воздушном корабле...
Иван Ильич кивнул. Даша сняла руки с подоконника.
- Ужасно хочется музыки, - сказала она. - Сколько времени я не играла? С тех пор, как началась война... Подумай, - все еще война... А мы...
Иван Ильич пошевелился. Даша сейчас же продолжала:
- Когда кончится война - мы займемся музыкой... А помнишь, Иван, как мы лежали с тобой на песке и море находило на песок? Помнишь, какое было море - выцветшее голубое... Мне представляется, что я любила тебя всю жизнь. Иван Ильич опять пошевелился, хотел что-то сказать, но Даша спохватилась: - А чайник-то кипит! - и побежала из комнаты, но в дверях остановилась. Он видел в сумерках только ее лицо, руку, взявшуюся за занавес, и ногу в сером чулке. Даша скрылась. Иван Ильич закинул руки за голову и закрыл глаза.
Даша и Телегин приехали сегодня в два часа дня. Всю ночь им пришлось сидеть в коридоре переполненного вагона на чемоданах. По приезде Даша сейчас же начала раскладывать вещи, заглядывать во все углы, вытирать пыль, восхищалась квартирой и решила все переставить по-другому. Сделать это нужно было немедленно. Снизу позвали швейцара, который вместе с Иваном Ильичом возил из комнаты в комнату шкафы и диваны. Когда перестановка была кончена, Даша попросила Ивана Ильича открыть повсюду форточки, а сама пошла мыться. Она очень долго плескалась, что-то делала с лицом, с волосами и не позволяла входить то в одну, то в другую комнату, хотя главная задача Ивана Ильича за весь этот день была - поминутно встречать Дашу и глядеть на нее.
В сумерки Даша наконец угомонилась. Иван Ильич, вымытый и побритый, пришел в гостиную и сел около Даши. В первый раз после Москвы они были одни, в тишине. Словно опасаясь этой тишины, Даша старалась не молчать. Как она потом призналась Ивану Ильичу, ей вдруг стало страшно, что он скажет ей "особым" голосом: "Ну, что же, Даша?.."
Она ушла посмотреть чайник. Иван Ильич сидел с закрытыми глазами. Она ушла, а воздух был еще полон ее дыханием. Невыразимой прелестью постукивали на кухне Дашины каблучки. Вдруг там что-то зазвенело разбилось и Дашин жалобный голос: "Чашка!" Горячая радость залила Ивана Ильича: "Завтра, когда проснусь, будет не обыкновенное утро, а будет Даша". Он быстро поднялся, Даша появилась в дверях.
- Разбила чашку... Иван, неужели ты хочешь чаю?
- Нет...
Она подошла к Ивану Ильичу и, так как в комнате было совсем темно, положила руки ему на плечи.
- О чем думал? - спросила она тихо.
- О тебе.
- Я знаю. А что обо мне думал?
Ее неясное лицо в сумерках казалось нахмуренным, на самом деле оно улыбалось. Ее грудь дышала ровно, поднималась и опускалась.
- Думал о том, что как-то плохо у меня связано: ты - и что ты - моя жена, - потом я вдруг понял это и пошел тебе сказать, а сейчас опять не помню.
- Ай, ай, - сказала Даша, - садись, а я сбоку. - Иван Ильич сел в кресло, Даша присела сбоку, на подлокотник. - А еще о чем думал?
- Я здесь сидел, когда ты была в кухне, и думал: "В доме поселилось удивительное существо..." Это плохо?
- Да, - ответила Даша задумчиво, - это очень плохо.
- Ты любишь меня, Даша?
- О, - она снизу вверх кивнула головой, - люблю до самой березки.
- До какой березки?
- Разве не знаешь: у каждого в конце жизни - холмик и над ним плакучая береза.
Иван Ильич взял Дашу за плечи. Она с нежностью дала себя прижать. Так же, как давным-давно на берегу моря, поцелуй их был долог, им не хватило дыхания. Даша сказала: "Ах, Иван", - и обхватила его за шею. Она слышала, как тяжело стучит его сердце, ей стало жалко его. Она вздохнула, поднялась с кресла и сказала просто:
- Идем, Иван.
На пятый день по приезде Даша получила от сестры письмо. Катя писала о смерти Николая Ивановича.
"...Я пережила время уныния и отчаяния. Я с ясностью почувствовала, что во веки веков - одна. О, как это страшно!.. Это так страшно, что я решила поскорее избавиться от этого... Ты понимаешь?.. Меня спасло чудо... Может быть - случайность... Нет, нет, это было как чудо... Я не могу об этом писать... Я расскажу, когда мы увидимся..."
Известие о смерти зятя, Катино письмо, потрясло Дашу. Она немедленно собралась ехать в Москву, но на другой день получилось второе письмо от Кати, - она писала, что укладывается и выезжает в Петроград, просит приискать ей недорогую комнату. В письме была приписка: "К вам зайдет Вадим Петрович Рощин. Он расскажет вам обо мне все подробно. Он мне как брат, как отец, как друг жизни моей".
Даша и Телегин шли по аллее. Было воскресенье, апрельский день. В прохладе еще по-весеннему синего неба летели слабые обрывки тающего от солнца облака. Солнечный свет, точно сквозь воду, проникал в аллею, скользил по белому платью Даши. Навстречу двигались красновато-сухие мачты сосен, - шумели их вершины, шелестели листья. Даша поглядывала на Ивана Ильича, - он снял фуражку и опустил брови, улыбаясь. У нее было чувство покоя и наполненности - прелестью дня, радостью того, что так хорошо дышать, так легко идти и что так отдана душа этому дню и этому идущему рядом человеку.
- Иван, - сказала Даша и усмехнулась.
Он спросил с улыбкой:
- Что, Даша?
- Нет... подумала.
- О чем?
- Нет, потом.
- Я знаю о чем.
Даша быстро обернулась: