Страница:
"Кто такая?" Он напряг мутную память, но ничего не вспомнил, осторожно вытащил из-под подушки портсигар и закурил: "Вот так черт! Забыл, забыл. Фу, как неудобно".
- Вы, кажется, проснулись, - проговорил он вкрадчивым голосом, - доброе утро. - Она помолчала, не отнимая локтя. - Вчера мы были чужими, а сегодня связаны таинственными узами этой ночи. - Он поморщился, все это выходило пошловато. И, главное, неизвестно, что она сейчас начнет делать - каяться, плакать, или охватит ее прилив родственных чувств? Он осторожно коснулся ее локтя. Он отодвинулся. Кажется, ее звали Маргарита. Он сказал грустно:
- Маргарита, вы сердитесь на меня?
Тогда она села в подушках и, придерживая на груди падающую рубашку, стала глядеть на него выпуклыми, близорукими глазами. Веки ее припухли, полный рот кривился в усмешку. Он сейчас же вспомнил и почувствовал братскую нежность.
- Меня зовут не Маргарита, а Елизавета Киевна, - сказала она. - Я вас ненавижу. Слезьте с постели.
Бессонов сейчас же вылез из-под одеяла и за пологом кровати около вонючего рукомойника оделся кое-как, затем поднял штору и загасил электричество.
- Есть минуты, которых не забывают, - пробормотал он.
Елизавета Киевна продолжала следить за ним темными глазами. Когда он присел с папироской на диван, она проговорила медленно:
- Приеду домой - отравлюсь.
- Я не понимаю вашего настроения, Елизавета Киевна.
- Ну, и не понимайте. Убирайтесь из комнаты, я хочу одеваться.
Бессонов вышел в коридор, где пахло угаром и сильно сквозило. Ждать пришлось долго. Он сидел на подоконнике и курил; потом пошел в самый конец коридора, где из маленькой кухоньки слышались негромкие голоса полового и двух горничных, - они пили чай, и половой говорил:
- Заладила про свою деревню. Тоже Расея. Много ты понимаешь. Походи ночью по номерам - вот тебе и Расея. Все сволочи. Сволочи и охальники.
- Выражайтесь поаккуратнее, Кузьма Иваныч.
- Если я при этих номерах восемнадцать лет состою, - значит, могу выражаться.
Бессонов вернулся обратно. Дверь в его номер была отворена, комната была пуста. На полу валялась его шляпа.
"Ну, что же, тем лучше", - подумал он и, зевнув, потянулся, расправляя кости.
Так начался новый день. Он отличался от вчерашнего тем, что с утра сильный ветер разорвал дождевые облака, погнал их на север и там свалил в огромные побелевшие груды. Мокрый город был залит свежими потоками солнечного света. В нем корчились, жарились, валились без чувств студенистые чудовища, неуловимые глазу, - насморки, кашли, дурные хвори, меланхолические палочки чахотки, и даже полумистические микробы черной неврастении забивались за занавеси, в полумрак комнат и сырых подвалов. По улицам продувал ветерок. В домах протирали стекла, открывали окна. Дворники в синих рубахах подметали мостовые. На Невском порочные девочки с зелеными личиками предлагали прохожим букетики подснежников, пахнущих дешевым одеколоном. В магазинах спешно убирали все зимнее, и, как первые цветы, появились за витринами весенние, веселенькие вещи.
Трехчасовые газеты вышли все с заголовками: "Да здравствует русская весна". И несколько стишков были весьма двусмысленны. Словом, цензуре натянули нос.
И, наконец, по городу, под свист и улюлюканье мальчишек, прошли футуристы от группы "Центральная станция". Их было трое: Жиров, художник Валет и никому тогда еще не известный Аркадий Семисветов, огромного роста парень с лошадиным лицом.
Футуристы были одеты в короткие, без пояса, кофты Из оранжевого бархата с черными зигзагами и в цилиндры. У каждого был монокль, и на щеке нарисованы - рыба, стрела и буква "Р". Часам к пяти пристав Литейной части задержал их и на извозчике повез в участок для выяснения личности.
Весь город был на улицах. По Морской, по набережным и Каменноостровскому двигались сверкающие экипажи и потоки людей. Многим, очень многим казалось, что сегодня должно случиться что-то необыкновенное; либо в Зимнем дворце подпишут какой-нибудь манифест, либо взорвут бомбой совет министров, либо вообще где-нибудь "начнется".
Но опустились синие сумерки на город, зажглись огни вдоль улиц и каналов, отразившись зыбкими иглами в черной воде, и с мостов Невы был виден за трубами судостроительных заводов огромный закат, дымный и облачный. И ничего не случилось. Блеснула в последний раз игла на Петропавловской крепости, и день кончился.
Бессонов много и хорошо работал в тот день. Освеженный после завтрака сном, он долго читал Гете, и чтение возбудило его и взволновало.
Он ходил вдоль книжных шкафов и думал вслух; подсаживался к письменному столу и записывал слова и строки. Старушка нянька, жившая при его холостой квартире, принесла фарфоровый, дымящийся моккой кофейник.
Бессонов переживал хорошие минуты. Он писал о том, что опускается ночь на Россию, раздвигается занавес трагедии, и народ-богоносец чудесно, как в "Страшной мести" казак, превращается в богоборца, надевает страшную личину. Готовится всенародное совершение Черной обедни. Бездна раскрыта. Спасения нет.
Закрывая глаза, он представлял пустынные поля, кресты на курганах, разметанные ветром кровли и вдалеке, за холмами, зарева пожарищ. Обхватив обеими руками голову, он думал, что любит именно такою эту страну, которую знал только по книгам и картинкам. Лоб его покрывался глубокими морщинками, сердце было полно ужаса предчувствий. Потом, держа в пальцах дымящуюся папиросу, он исписывал крупным почерком хрустящие четвертушки бумаги.
В сумерки, не зажигая огня, Бессонов прилег на диван, весь еще взволнованный, с горячей головой и влажными руками. На этом кончался его рабочий день.
Понемногу сердце стало биться ровнее и спокойнее. Теперь надо было подумать, как провести этот вечер и ночь. Брр... Никто не звонил по телефону и не приходил в гости. Придется одному справляться с бесом уныния. Наверху, где жила английская семья, играли на рояле, и от этой музыки поднимались смутные и невозможные желания.
Вдруг в тишине дома раздался звонок с парадного. Нянька прошлепала туфлями. Заносчивый женский голос проговорил:
- Я хочу его видеть.
Затем легкие, стремительные шаги замерли у двери. Бессонов, не шевелясь, усмехнулся. Без стука распахнулась дверь, и в комнату вошла, освещенная сзади из прихожей, стройная, тоненькая девушка, в большой шляпе с дыбом стоящими ромашками.
Ничего не различая со света, она остановилась посреди комнаты; когда же Бессонов молча поднялся с дивана, - попятилась было, но упрямо тряхнула головой и проговорила тем же высоким голосом:
- Я пришла к вам по очень важному делу.
Бессонов подошел к столу и повернул выключатель. Между книг и рукописей засветился синий абажур, наполнивший всю комнату спокойным полусветом.
- Чем могу быть полезен? - спросил Алексей Алексеевич; показав вошедшей на стул, сам спокойно опустился в рабочее кресло и положил руки на подлокотники. Лицо его было прозрачно-бледное, с синевой под веками. Он не спеша поднял глаза на гостью и вздрогнул, пальцы его затрепетали.
- Дарья Дмитриевна, - проговорил он тихо. - Я вас не узнал в первую минуту.
Даша села на стул решительно, так же, как и вошла, сложила на коленях руки в лайковых перчатках и насупилась.
- Дарья Дмитриевна, я счастлив, что вы посетили меня. Это большой, большой подарок.
Не слушая его, Даша сказала:
- Вы, пожалуйста, не подумайте, что я ваша поклонница. Некоторые ваши стихи мне нравятся, другие не нравятся, - не понимаю их, просто не люблю. Я пришла вовсе не затем, чтобы разговаривать о стихах... Я пришла потому, что вы меня измучили.
Она низко нагнула голову, и Бессонов увидел, что у нее покраснели шея и руки между перчатками и рукавами черного платья. Он молчал, не шевелился.
- Вам до меня, конечно, нет никакого дела. И я бы тоже очень хотела, чтобы мне было все равно. Но вот, видите, приходится испытывать очень неприятные минуты.
Она быстро подняла голову и строгими, ясными глазами взглянула ему в глаза. Бессонов медленно опустил ресницы.
- Вы вошли в меня, как болезнь. Я постоянно ловлю себя на том, что думаю о вас. Это, наконец, выше моих сил. Лучше было прийти и прямо сказать. Сегодня - решилась. Вот, видите, объяснилась в любви...
Губы ее дрогнули. Она поспешно отвернулась и стала смотреть на стену, где, освещенная снизу, усмехалась стиснутым ртом и закрытыми веками любимая в то время всеми поэтами маска Петра Первого. Наверху, в семействе английского пастора, четыре голоса фуги пели: "Умрем". "Нет, мы улетим". "В хрустальное небо". "В вечную, вечную радость".
- Если вы станете уверять, что испытываете тоже ко мне какие-то чувства, я уйду сию минуту, - торопливо и горячо проговорила Даша. - Вы меня даже не можете уважать - это ясно. Так не поступают женщины. Но я ничего не хочу и не прошу от вас. Мне нужно было только сказать, что я вас люблю мучительно и очень сильно... Я разрушилась вся от этого чувства... У меня даже гордости не осталось...
И она подумала: "Теперь встать, гордо кивнуть головой и выйти". Но продолжала сидеть, глядя на усмехающуюся маску. Ею овладела такая слабость, что - не поднять руки, и она почувствовала теперь все свое тело, его тяжесть и теплоту. "Отвечай же, отвечай", - думала она сквозь сон. Бессонов прикрыл ладонью лицо и стал говорить тихо, как беседуют в церкви - немного придушенно.
- Всем моим духом я могу только благодарить вас за это чувство. Таких минут, такого благоухания, каким вы меня овеяли, не забывают никогда...
- Не требуется, чтобы вы их помнили, - сказала Даша сквозь зубы.
Бессонов помолчал, поднялся и, отойдя, прислонился спиной к книжному шкафу.
- Дарья Дмитриевна, я вам могу только поклониться низко. Я недостоин был слушать вас. Я никогда, быть может, так не проклинал себя, как в эту минуту. Растратил, размотал, изжил всего себя. Чем я вам отвечу? Приглашением за город, в гостиницу? Дарья Дмитриевна, я честен с вами. Мне нечем любить. Несколько лет назад я бы поверил, что могу еще испить вечной молодости. Я бы вас не отпустил от себя.
Даша чувствовала, как он впускает в нее иголочки. В его словах была затягивающая мука...
- Теперь я только расплескаю драгоценное вино. Вы должны понять, чего мне это стоит. Протянуть руку и взять...
- Нет, нет, - быстро прошептала Даша.
- Нет, да. И вы это чувствуете. Нет слаще греха, чем расточение. Расплескать. За этим вы и пришли ко мне. Расплескать чашу девичьего вина. Вы принесли ее мне...
Он медленно зажмурился. Даша, не дыша, с ужасом глядела в его лицо.
- Дарья Дмитриевна, позвольте мне быть откровенным. Вы так похожи на вашу сестру, что в первую минуту...
- Что? - крикнула Даша. - Что вы сказали?
Она сорвалась с кресла и остановилась перед ним. Бессонов не понял и не так истолковал это волнение. Он чувствовал, что теряет голову. Его ноздри вдыхали благоухание духов и тот почти неуловимый, но оглушающий и различимый для каждого запах женской кожи.
- Это сумасшествие... Я знаю... Я не могу... - прошептал он, отыскивая ее руку. Но Даша рванулась и побежала. На пороге оглянулась дикими глазами и скрылась. Сильно хлопнула парадная дверь. Бессонов медленно подошел к столу и застучал ногтями по хрустальной коробочке, беря папиросу. Потом сжал ладонью глаза и со всей ужасающей силой воображения почувствовал, что Белый орден, готовящийся к решительной борьбе, послал к нему эту пылкую, нежную и соблазнительную девушку, чтобы привлечь его, обратить и спасти. Но он уже безнадежно в руках Черных, и теперь спасения нет. Медленно, как яд, текущий в крови, разжигали его неутоленная жадность и сожаление.
8
- Даша, это ты? Можно. Войди.
Екатерина Дмитриевна стояла перед зеркальным шкафом, затягивая корсет. Даше она улыбнулась рассеянно и продолжала деловито повертываться, переступая на ковре тугими туфельками. На ней было легкое белье, в ленточках и кружевцах, красивые руки и плечи напудрены, волосы причесаны пышной короной. Около, на низеньком столике, стояла чашка с горячей водой; повсюду - ножницы для ногтей, пилочки, карандашики, пуховки. Сегодня был пустой вечер, и Екатерина Дмитриевна "чистила перышки", как это называлось дома.
- Понимаешь, - говорила она, пристегивая чулок, - теперь перестают носить корсеты с прямой планшеткой. Посмотри, этот - новый, от мадам Дюклэ. Живот гораздо свободнее и даже чуть-чуть обозначен. Тебе нравится?
- Нет, не нравится, - ответила Даша. Она остановилась у стены и заложила за спину руки. Екатерина Дмитриевна удивленно подняла брови:
- Правда, не нравится? Какая досада. А в нем так удобно.
- Что удобно, Катя?
- Может быть, тебе кружева не нравятся? Можно положить другие. Как все-таки странно, - почему не нравится?
И она опять повернулась и правым и левым боком у зеркала. Даша сказала:
- Ты, пожалуйста, не у меня спрашивай, как нравятся твои корсеты.
- Ну, Николай Иванович совсем в этом деле ничего не понимает.
- Николай Иванович тоже тут ни при чем.
- Даша, ты что?
Екатерина Дмитриевна даже приоткрыла рот от изумления. Только теперь она заметила, что Даша едва сдерживается, говорит сквозь зубы, на щеках у нее горячие пятна.
- Мне кажется, Катя, тебе бы надо бросить вертеться у зеркала.
- Но должна же я привести себя в порядок.
- Для кого?
- Что ты, в самом деле!.. Для самой себя.
- Врешь.
Долго после этого обе сестры молчали. Екатерина Дмитриевна сняла со спинки кресла верблюжий халатик на синем шелку, надела его и медленно завязала пояс. Даша внимательно следила за ее движениями, затем проговорила:
- Ступай к Николаю Ивановичу и расскажи ему все честно.
Екатерина Дмитриевна продолжала стоять, перебирая пояс. Было видно, что у нее по горлу несколько раз прокатился клубочек, точно она проглотила что-то.
- Даша, ты что-нибудь узнала? - спросила она тихо.
- Я сейчас была у Бессонова. (Екатерина Дмитриевна взглянула невидящими глазами и вдруг страшно побледнела, подняла плечи.) Можешь не беспокоиться, - со мной там ничего не случилось. Он вовремя сообщил мне...
Даша переступала с ноги на ногу.
- Я давно догадывалась, что ты... именно с ним... Только слишком все это было омерзительно, чтобы верить... Ты трусила и лгала. Так вот, я в этой мерзости жить не желаю... Пойди к мужу и все расскажи.
Даша не могла больше говорить, - сестра стояла перед ней, низко наклонив голову. Даша ждала всего, но только не этой повинно и покорно склоненной головы.
- Сейчас пойти? - спросила Катя.
- Да. Сию минуту... Ты сама должна понять...
Екатерина Дмитриевна коротко вздохнула и пошла к двери. Там, замедлив, она сказала еще:
- Я не могу, Даша. - Но Даша молчала. - Хорошо, я скажу.
Николай Иванович сидел в гостиной и, поскребывая в бороде костяным ножом, читал статью Акундина в только что полученной книжке журнала "Русские записки".
Статья была посвящена годовщине смерти Бакунина. Николай Иванович наслаждался. Когда вошла жена, он воскликнул:
- Катюша, сядь. Послушай, что он пишет, вот это место... "Даже не в образе мыслей и не в преданности до конца своему делу обаяние этого человека - то есть Бакунина, - а в том пафосе претворенных в реальную жизнь идей, которым было проникнуто каждое его движение, - и бессонные беседы с Прудоном, и мужество, с каким он бросался в самое пламя борьбы, и даже тот романтический жест, когда мимоездом он наводит пушки австрийских повстанцев, еще не зная хорошо, с кем и за что они дерутся. Пафос Бакунина есть прообраз той могучей силы, с какою выступят на борьбу новые классы. Материализация идей - вот задача наступающего века. Не извлечение их из-под груды фактов, подчиненных слепой инерции жизни, не увод их в идеальный мир, а процесс обратный; завоевание физического мира миром идей. Реальность - груда горючего, идеи - искры. Эти два мира, разъединенные и враждебные, должны слиться в пламени мирового переворота..." Нет, подумай, Катюша... Ведь это черным по белому - да здравствует революция. Молодец, Акундин! Действительно, живем, - ни больших идей, ни больших чувств. Правительством руководит только одно - безумный страх за будущее. Интеллигенция обжирается и опивается. Ведь мы только болтаем, болтаем, Катюша, и - по уши в болоте. Народ - заживо разлагается. Вся Россия погрязла в сифилисе и водке. Россия сгнила, дунь на нее - рассыплется в прах. Так жить нельзя... Нам нужно какое-то самосожжение, очищение в огне...
Николай Иванович говорил возбужденным и бархатным голосом, глаза его стали круглыми, нож полосовал воздух. Екатерина Дмитриевна стояла около, держась за спинку кресла. Когда он выговорился и опять принялся разрезать журнал, - она подошла и положила ему руку на волосы:
- Коленька, тебе будет очень больно то, что я скажу. Я хотела скрыть, но вышло так, что нужно сказать...
Николай Иванович освободил голову от ее руки и внимательно вгляделся:
- Да, я слушаю, Катя.
- Помнишь, мы как-то с тобой повздорили, и я тебе сказала со зла, чтобы ты не был очень спокоен на мой счет... А потом отрицала это...
- Да, помню. - Он положил книгу и совсем повернулся в кресле. Глаза его, встретясь с простым и спокойным взором Кати, забегали от испуга.
- Так вот... Я тебе тогда солгала... Я была тебе неверна...
Он жалобно сморщился, стараясь улыбнуться. У него пересохло во рту. Когда молчать уже дольше было нельзя, он проговорил глухо:
- Ты хорошо сделала, что сказала... Спасибо, Катя...
Тогда она взяла его руку, прикоснулась к ней губами и прижала к груди. Но рука выскользнула, и она ее не удерживала. Потом Екатерина Дмитриевна тихо опустилась на ковер и положила голову на кожаный выступ кресла:
- Больше тебе не нужно ничего говорить?.
- Нет. Уйди, Катя.
Она поднялась и вышла. В дверях столовой на нее неожиданно налетела Даша, схватила, стиснула и зашептала, целуя в волосы, в шею, в уши:
- Прости, прости!.. Ты, дивная, ты изумительная!.. Я все слышала... Простишь ты меня, простишь ты меня, Катя?.. Катя?..
Екатерина Дмитриевна осторожно высвободилась, подошла к столу, поправила морщину на скатерти и сказала:
- Я исполнила твое приказание, Даша.
- Катя, простишь ты меня когда-нибудь?
- Ты была права, Даша. Так лучше, как вышло.
- Ничего я не была права! Я от злости... Я от злости... А теперь вижу, что тебя никто не смеет осуждать. Пускай мы все страдаем, пускай нам будет больно, но ты - права, я это чувствую, ты права во всем. Прости меня, Катя.
У Даши катились крупные, как горох, слезы. Она стояла позади, на шаг от сестры, и говорила громким шепотом:
- Если ты не простишь, - я больше не хочу жить.
Екатерина Дмитриевна быстро повернулась к ней:
- Что ты еще хочешь от меня? Тебе хочется, чтобы все опять стало благополучно и душевно... Так я тебе скажу... Я потому лгала и молчала, что только этим и можно было продлить еще немного нашу жизнь с Николаем Ивановичем... А вот теперь - конец. Поняла? Я Николая Ивановича давно не люблю и давно ему неверна. А Николай Иванович любит меня или не любит - не знаю, но он мне не близок. Поняла? А ты, как зяблик, все голову под мышку прячешь, чтобы не видеть страшных вещей. Я их видела и знала, но жила в этой мерзости, потому что - слабая женщина. Я видела, как тебя эта жизнь тоже затягивает. Я старалась сберечь тебя, запретила Бессонову приезжать к нам... Это было еще до того, как он... Ну, все равно... Теперь всему этому конец...
Екатерина Дмитриевна вдруг подняла голову, прислушиваясь. У Даши со страха похолодела спина. В дверях, из-за портьеры, боком, появлялся Николай Иванович. Руки его были спрятаны за спиной.
- Бессонов? - спросил он, с улыбкой покачивая головой, и продвинулся в столовую.
Екатерина Дмитриевна не ответила. На щеках ее выступили пятна, глаза высохли. Она стиснула рот.
- Ты, кажется, думаешь, Катя, что наш разговор окончен. Напрасно.
Он продолжал улыбаться:
- Даша, оставь нас одних, пожалуйста.
- Нет, я не уйду. - И Даша стала рядом с сестрой.
- Нет, ты уйдешь, если я тебя попрошу.
- Нет, не уйду.
- В таком случае мне придется удалиться из дома.
- Удаляйся, - глядя на него с яростью, ответила Даша.
Николай Иванович побагровел, но сейчас же в глазах мелькнуло прежнее выражение - веселенького сумасшествия.
- Тем лучше, оставайся. Вот в чем дело, Катя... Я сейчас сидел там, где ты меня оставила, и, в сущности говоря, за несколько минут пережил то, что трудно вообще переживаемо... Я пришел к выводу, что мне нужно тебя убить... Да, да...
При этих словах Даша быстро прижалась к сестре, обхватив ее обеими руками. У Екатерины Дмитриевны презрительно задрожали губы:
- У тебя истерика... Тебе нужно принять валерьянку, Николай Иванович...
- Нет, Катя, на этот раз - не истерика...
- Тогда делай то, за чем пришел, - крикнула она, оттолкнув Дашу, и подошла к Николаю Ивановичу вплоть. - Ну, делай. В лицо тебе говорю - я тебя не люблю.
Он попятился, положил на скатерть вытащенный из-за спины маленький, "дамский" револьвер, запустил концы пальцев в рот, укусил их, повернулся и пошел к двери. Катя глядела ему вслед. Не оборачиваясь, он проговорил:
- Мне больно... Мне больно...
Тогда она кинулась к нему, схватила его за плечи, повернула к себе его лицо:
- Врешь... Ведь врешь... Ведь ты и сейчас врешь...
Но он замотал головой и ушел. Екатерина Дмитриевна присела у стола:
- Вот, Дашенька, - сцена из третьего акта, с выстрелом. Я уеду от него.
- Катюша... Господь с тобой.
- Уйду, не хочу так жить. Через пять лет стану старая, будет уже поздно. Не могу больше жить так... Гадость, гадость!
Она закрыла лицо руками, опустила его в локти на стол. Даша, присев рядом, быстро и осторожно целовала ее в плечо. Екатерина Дмитриевна подняла голову:
- Ты думаешь - мне его не жалко? Мне всегда его жалко. Но ты вот подумай, - пойду сейчас к нему, и будет у нас длиннейший разговор, насквозь фальшивый... Точно бес какой-то всегда между нами кривит, фальшивит. Все равно как играть на расстроенном рояле, так и с Николаем Ивановичем разговаривать... Нет, я уеду... Ах, Дашенька, если бы ты знала, какая у меня тоска!
К концу вечера Екатерина Дмитриевна все же пошла в кабинет.
Разговор с мужем был долгий, говорили оба тихо и горестно, старались быть честными, не щадили друг друга, и все же у обоих осталось такое чувство, что ничего этим разговором не достигнуто, и не понято, и не спаяно.
Николай Иванович, оставшись один, до рассвета сидел у стола и вздыхал. За эти часы, как впоследствии узнала Катя, он продумал и пересмотрел всю свою жизнь. Результатом было огромное письмо жене, которое кончалось так: "Да, Катя, мы все в нравственном тупике. За последние пять лет у меня не было ни одного сильного чувства, ни одного крупного движения. Даже любовь к тебе и женитьба прошли точно впопыхах. Существование - мелкое, полуистерическое; под непрерывным наркозом. Выходов два - или покончить с собой, или разорвать эту лежащую на моих мыслях, на чувствах, на моем сознании душевную пелену. Ни того, ни другого сделать я не в состоянии..."
Семейное несчастье произошло так внезапно и домашний мир развалился до того легко и окончательно, что Даша была оглушена, и думать о себе ей и в голову не приходило; какие уже там девичьи настроения, - чепуха, страшная коза на стене, вроде той, что давным-давно нянька показывала им с Катей.
Несколько раз на дню Даша подходила к Катиной двери и скреблась пальцем. Катя отвечала:
- Дашенька, если можешь, оставь меня одну, пожалуйста.
Николай Иванович в эти дни должен был выступать в суде. Он уезжал рано, завтракал и обедал в ресторане, возвращался ночью. Его речь в защиту жены акцизного чиновника Ладникова, Зои Ивановны, зарезавшей ночью, в постели, на Гороховой улице, своего любовника, сына петербургского домовладельца, студента Шлиппе, потрясла судей и весь зал. Дамы рыдали. Обвиняемая, Зоя Ивановна, билась головой о спинку скамейки и была оправдана.
Николай Иванович, бледный, с провалившимися глазами, был окружен при выходе из суда толпой женщин, которые бросали цветы, взвизгивали и целовали ему руки. Из суда он приехал домой и объяснился с Катей с полной душевной размягченностью.
У Екатерины Дмитриевны оказались сложенными чемоданы. Он по чистой совести посоветовал ей поехать на юг Франции и дал на расходы двенадцать тысяч. Сам же он, тоже во время разговора, решил передать дела помощнику и поехать в Крым - отдохнуть и собраться с мыслями.
В сущности, было неясно и неопределенно - разъезжаются ли они на время или навсегда и кто кого покидает? Эти острые вопросы были старательно заслонены суетой отъезда.
О Даше они забыли. Екатерина Дмитриевна спохватилась только в последнюю минуту, когда, одетая в серый дорожный костюм, в изящной шапочке, под вуалькой, похудевшая, грустная и милая, увидела Дашу в прихожей на сундуке. Даша болтала ногой и ела хлеб с мармеладом, потому что сегодня обед заказать забыли.
- Родной мой, Данюша, - говорила Екатерина Дмитриевна, целуя ее через вуальку, - ты-то как же? Хочешь, поедем со мной.
Но Даша сказала, что останется одна в квартире с Великим Моголом, будет держать экзамены и в конце мая поедет на все лето к отцу.
9
Даша осталась одна в доме. Большие комнаты казались ей теперь неуютными и вещи в них - лишними. Даже кубические картины в гостиной с отъездом хозяев перестали пугать и поблекли. Мертвыми складками висели портьеры. И хотя Великий Могол каждое утро молча, как привидение, бродила по комнатам, отряхивая пыль метелкой из петушиных перьев, все же словно иная, невидимая пыль все гуще покрывала дом.
- Вы, кажется, проснулись, - проговорил он вкрадчивым голосом, - доброе утро. - Она помолчала, не отнимая локтя. - Вчера мы были чужими, а сегодня связаны таинственными узами этой ночи. - Он поморщился, все это выходило пошловато. И, главное, неизвестно, что она сейчас начнет делать - каяться, плакать, или охватит ее прилив родственных чувств? Он осторожно коснулся ее локтя. Он отодвинулся. Кажется, ее звали Маргарита. Он сказал грустно:
- Маргарита, вы сердитесь на меня?
Тогда она села в подушках и, придерживая на груди падающую рубашку, стала глядеть на него выпуклыми, близорукими глазами. Веки ее припухли, полный рот кривился в усмешку. Он сейчас же вспомнил и почувствовал братскую нежность.
- Меня зовут не Маргарита, а Елизавета Киевна, - сказала она. - Я вас ненавижу. Слезьте с постели.
Бессонов сейчас же вылез из-под одеяла и за пологом кровати около вонючего рукомойника оделся кое-как, затем поднял штору и загасил электричество.
- Есть минуты, которых не забывают, - пробормотал он.
Елизавета Киевна продолжала следить за ним темными глазами. Когда он присел с папироской на диван, она проговорила медленно:
- Приеду домой - отравлюсь.
- Я не понимаю вашего настроения, Елизавета Киевна.
- Ну, и не понимайте. Убирайтесь из комнаты, я хочу одеваться.
Бессонов вышел в коридор, где пахло угаром и сильно сквозило. Ждать пришлось долго. Он сидел на подоконнике и курил; потом пошел в самый конец коридора, где из маленькой кухоньки слышались негромкие голоса полового и двух горничных, - они пили чай, и половой говорил:
- Заладила про свою деревню. Тоже Расея. Много ты понимаешь. Походи ночью по номерам - вот тебе и Расея. Все сволочи. Сволочи и охальники.
- Выражайтесь поаккуратнее, Кузьма Иваныч.
- Если я при этих номерах восемнадцать лет состою, - значит, могу выражаться.
Бессонов вернулся обратно. Дверь в его номер была отворена, комната была пуста. На полу валялась его шляпа.
"Ну, что же, тем лучше", - подумал он и, зевнув, потянулся, расправляя кости.
Так начался новый день. Он отличался от вчерашнего тем, что с утра сильный ветер разорвал дождевые облака, погнал их на север и там свалил в огромные побелевшие груды. Мокрый город был залит свежими потоками солнечного света. В нем корчились, жарились, валились без чувств студенистые чудовища, неуловимые глазу, - насморки, кашли, дурные хвори, меланхолические палочки чахотки, и даже полумистические микробы черной неврастении забивались за занавеси, в полумрак комнат и сырых подвалов. По улицам продувал ветерок. В домах протирали стекла, открывали окна. Дворники в синих рубахах подметали мостовые. На Невском порочные девочки с зелеными личиками предлагали прохожим букетики подснежников, пахнущих дешевым одеколоном. В магазинах спешно убирали все зимнее, и, как первые цветы, появились за витринами весенние, веселенькие вещи.
Трехчасовые газеты вышли все с заголовками: "Да здравствует русская весна". И несколько стишков были весьма двусмысленны. Словом, цензуре натянули нос.
И, наконец, по городу, под свист и улюлюканье мальчишек, прошли футуристы от группы "Центральная станция". Их было трое: Жиров, художник Валет и никому тогда еще не известный Аркадий Семисветов, огромного роста парень с лошадиным лицом.
Футуристы были одеты в короткие, без пояса, кофты Из оранжевого бархата с черными зигзагами и в цилиндры. У каждого был монокль, и на щеке нарисованы - рыба, стрела и буква "Р". Часам к пяти пристав Литейной части задержал их и на извозчике повез в участок для выяснения личности.
Весь город был на улицах. По Морской, по набережным и Каменноостровскому двигались сверкающие экипажи и потоки людей. Многим, очень многим казалось, что сегодня должно случиться что-то необыкновенное; либо в Зимнем дворце подпишут какой-нибудь манифест, либо взорвут бомбой совет министров, либо вообще где-нибудь "начнется".
Но опустились синие сумерки на город, зажглись огни вдоль улиц и каналов, отразившись зыбкими иглами в черной воде, и с мостов Невы был виден за трубами судостроительных заводов огромный закат, дымный и облачный. И ничего не случилось. Блеснула в последний раз игла на Петропавловской крепости, и день кончился.
Бессонов много и хорошо работал в тот день. Освеженный после завтрака сном, он долго читал Гете, и чтение возбудило его и взволновало.
Он ходил вдоль книжных шкафов и думал вслух; подсаживался к письменному столу и записывал слова и строки. Старушка нянька, жившая при его холостой квартире, принесла фарфоровый, дымящийся моккой кофейник.
Бессонов переживал хорошие минуты. Он писал о том, что опускается ночь на Россию, раздвигается занавес трагедии, и народ-богоносец чудесно, как в "Страшной мести" казак, превращается в богоборца, надевает страшную личину. Готовится всенародное совершение Черной обедни. Бездна раскрыта. Спасения нет.
Закрывая глаза, он представлял пустынные поля, кресты на курганах, разметанные ветром кровли и вдалеке, за холмами, зарева пожарищ. Обхватив обеими руками голову, он думал, что любит именно такою эту страну, которую знал только по книгам и картинкам. Лоб его покрывался глубокими морщинками, сердце было полно ужаса предчувствий. Потом, держа в пальцах дымящуюся папиросу, он исписывал крупным почерком хрустящие четвертушки бумаги.
В сумерки, не зажигая огня, Бессонов прилег на диван, весь еще взволнованный, с горячей головой и влажными руками. На этом кончался его рабочий день.
Понемногу сердце стало биться ровнее и спокойнее. Теперь надо было подумать, как провести этот вечер и ночь. Брр... Никто не звонил по телефону и не приходил в гости. Придется одному справляться с бесом уныния. Наверху, где жила английская семья, играли на рояле, и от этой музыки поднимались смутные и невозможные желания.
Вдруг в тишине дома раздался звонок с парадного. Нянька прошлепала туфлями. Заносчивый женский голос проговорил:
- Я хочу его видеть.
Затем легкие, стремительные шаги замерли у двери. Бессонов, не шевелясь, усмехнулся. Без стука распахнулась дверь, и в комнату вошла, освещенная сзади из прихожей, стройная, тоненькая девушка, в большой шляпе с дыбом стоящими ромашками.
Ничего не различая со света, она остановилась посреди комнаты; когда же Бессонов молча поднялся с дивана, - попятилась было, но упрямо тряхнула головой и проговорила тем же высоким голосом:
- Я пришла к вам по очень важному делу.
Бессонов подошел к столу и повернул выключатель. Между книг и рукописей засветился синий абажур, наполнивший всю комнату спокойным полусветом.
- Чем могу быть полезен? - спросил Алексей Алексеевич; показав вошедшей на стул, сам спокойно опустился в рабочее кресло и положил руки на подлокотники. Лицо его было прозрачно-бледное, с синевой под веками. Он не спеша поднял глаза на гостью и вздрогнул, пальцы его затрепетали.
- Дарья Дмитриевна, - проговорил он тихо. - Я вас не узнал в первую минуту.
Даша села на стул решительно, так же, как и вошла, сложила на коленях руки в лайковых перчатках и насупилась.
- Дарья Дмитриевна, я счастлив, что вы посетили меня. Это большой, большой подарок.
Не слушая его, Даша сказала:
- Вы, пожалуйста, не подумайте, что я ваша поклонница. Некоторые ваши стихи мне нравятся, другие не нравятся, - не понимаю их, просто не люблю. Я пришла вовсе не затем, чтобы разговаривать о стихах... Я пришла потому, что вы меня измучили.
Она низко нагнула голову, и Бессонов увидел, что у нее покраснели шея и руки между перчатками и рукавами черного платья. Он молчал, не шевелился.
- Вам до меня, конечно, нет никакого дела. И я бы тоже очень хотела, чтобы мне было все равно. Но вот, видите, приходится испытывать очень неприятные минуты.
Она быстро подняла голову и строгими, ясными глазами взглянула ему в глаза. Бессонов медленно опустил ресницы.
- Вы вошли в меня, как болезнь. Я постоянно ловлю себя на том, что думаю о вас. Это, наконец, выше моих сил. Лучше было прийти и прямо сказать. Сегодня - решилась. Вот, видите, объяснилась в любви...
Губы ее дрогнули. Она поспешно отвернулась и стала смотреть на стену, где, освещенная снизу, усмехалась стиснутым ртом и закрытыми веками любимая в то время всеми поэтами маска Петра Первого. Наверху, в семействе английского пастора, четыре голоса фуги пели: "Умрем". "Нет, мы улетим". "В хрустальное небо". "В вечную, вечную радость".
- Если вы станете уверять, что испытываете тоже ко мне какие-то чувства, я уйду сию минуту, - торопливо и горячо проговорила Даша. - Вы меня даже не можете уважать - это ясно. Так не поступают женщины. Но я ничего не хочу и не прошу от вас. Мне нужно было только сказать, что я вас люблю мучительно и очень сильно... Я разрушилась вся от этого чувства... У меня даже гордости не осталось...
И она подумала: "Теперь встать, гордо кивнуть головой и выйти". Но продолжала сидеть, глядя на усмехающуюся маску. Ею овладела такая слабость, что - не поднять руки, и она почувствовала теперь все свое тело, его тяжесть и теплоту. "Отвечай же, отвечай", - думала она сквозь сон. Бессонов прикрыл ладонью лицо и стал говорить тихо, как беседуют в церкви - немного придушенно.
- Всем моим духом я могу только благодарить вас за это чувство. Таких минут, такого благоухания, каким вы меня овеяли, не забывают никогда...
- Не требуется, чтобы вы их помнили, - сказала Даша сквозь зубы.
Бессонов помолчал, поднялся и, отойдя, прислонился спиной к книжному шкафу.
- Дарья Дмитриевна, я вам могу только поклониться низко. Я недостоин был слушать вас. Я никогда, быть может, так не проклинал себя, как в эту минуту. Растратил, размотал, изжил всего себя. Чем я вам отвечу? Приглашением за город, в гостиницу? Дарья Дмитриевна, я честен с вами. Мне нечем любить. Несколько лет назад я бы поверил, что могу еще испить вечной молодости. Я бы вас не отпустил от себя.
Даша чувствовала, как он впускает в нее иголочки. В его словах была затягивающая мука...
- Теперь я только расплескаю драгоценное вино. Вы должны понять, чего мне это стоит. Протянуть руку и взять...
- Нет, нет, - быстро прошептала Даша.
- Нет, да. И вы это чувствуете. Нет слаще греха, чем расточение. Расплескать. За этим вы и пришли ко мне. Расплескать чашу девичьего вина. Вы принесли ее мне...
Он медленно зажмурился. Даша, не дыша, с ужасом глядела в его лицо.
- Дарья Дмитриевна, позвольте мне быть откровенным. Вы так похожи на вашу сестру, что в первую минуту...
- Что? - крикнула Даша. - Что вы сказали?
Она сорвалась с кресла и остановилась перед ним. Бессонов не понял и не так истолковал это волнение. Он чувствовал, что теряет голову. Его ноздри вдыхали благоухание духов и тот почти неуловимый, но оглушающий и различимый для каждого запах женской кожи.
- Это сумасшествие... Я знаю... Я не могу... - прошептал он, отыскивая ее руку. Но Даша рванулась и побежала. На пороге оглянулась дикими глазами и скрылась. Сильно хлопнула парадная дверь. Бессонов медленно подошел к столу и застучал ногтями по хрустальной коробочке, беря папиросу. Потом сжал ладонью глаза и со всей ужасающей силой воображения почувствовал, что Белый орден, готовящийся к решительной борьбе, послал к нему эту пылкую, нежную и соблазнительную девушку, чтобы привлечь его, обратить и спасти. Но он уже безнадежно в руках Черных, и теперь спасения нет. Медленно, как яд, текущий в крови, разжигали его неутоленная жадность и сожаление.
8
- Даша, это ты? Можно. Войди.
Екатерина Дмитриевна стояла перед зеркальным шкафом, затягивая корсет. Даше она улыбнулась рассеянно и продолжала деловито повертываться, переступая на ковре тугими туфельками. На ней было легкое белье, в ленточках и кружевцах, красивые руки и плечи напудрены, волосы причесаны пышной короной. Около, на низеньком столике, стояла чашка с горячей водой; повсюду - ножницы для ногтей, пилочки, карандашики, пуховки. Сегодня был пустой вечер, и Екатерина Дмитриевна "чистила перышки", как это называлось дома.
- Понимаешь, - говорила она, пристегивая чулок, - теперь перестают носить корсеты с прямой планшеткой. Посмотри, этот - новый, от мадам Дюклэ. Живот гораздо свободнее и даже чуть-чуть обозначен. Тебе нравится?
- Нет, не нравится, - ответила Даша. Она остановилась у стены и заложила за спину руки. Екатерина Дмитриевна удивленно подняла брови:
- Правда, не нравится? Какая досада. А в нем так удобно.
- Что удобно, Катя?
- Может быть, тебе кружева не нравятся? Можно положить другие. Как все-таки странно, - почему не нравится?
И она опять повернулась и правым и левым боком у зеркала. Даша сказала:
- Ты, пожалуйста, не у меня спрашивай, как нравятся твои корсеты.
- Ну, Николай Иванович совсем в этом деле ничего не понимает.
- Николай Иванович тоже тут ни при чем.
- Даша, ты что?
Екатерина Дмитриевна даже приоткрыла рот от изумления. Только теперь она заметила, что Даша едва сдерживается, говорит сквозь зубы, на щеках у нее горячие пятна.
- Мне кажется, Катя, тебе бы надо бросить вертеться у зеркала.
- Но должна же я привести себя в порядок.
- Для кого?
- Что ты, в самом деле!.. Для самой себя.
- Врешь.
Долго после этого обе сестры молчали. Екатерина Дмитриевна сняла со спинки кресла верблюжий халатик на синем шелку, надела его и медленно завязала пояс. Даша внимательно следила за ее движениями, затем проговорила:
- Ступай к Николаю Ивановичу и расскажи ему все честно.
Екатерина Дмитриевна продолжала стоять, перебирая пояс. Было видно, что у нее по горлу несколько раз прокатился клубочек, точно она проглотила что-то.
- Даша, ты что-нибудь узнала? - спросила она тихо.
- Я сейчас была у Бессонова. (Екатерина Дмитриевна взглянула невидящими глазами и вдруг страшно побледнела, подняла плечи.) Можешь не беспокоиться, - со мной там ничего не случилось. Он вовремя сообщил мне...
Даша переступала с ноги на ногу.
- Я давно догадывалась, что ты... именно с ним... Только слишком все это было омерзительно, чтобы верить... Ты трусила и лгала. Так вот, я в этой мерзости жить не желаю... Пойди к мужу и все расскажи.
Даша не могла больше говорить, - сестра стояла перед ней, низко наклонив голову. Даша ждала всего, но только не этой повинно и покорно склоненной головы.
- Сейчас пойти? - спросила Катя.
- Да. Сию минуту... Ты сама должна понять...
Екатерина Дмитриевна коротко вздохнула и пошла к двери. Там, замедлив, она сказала еще:
- Я не могу, Даша. - Но Даша молчала. - Хорошо, я скажу.
Николай Иванович сидел в гостиной и, поскребывая в бороде костяным ножом, читал статью Акундина в только что полученной книжке журнала "Русские записки".
Статья была посвящена годовщине смерти Бакунина. Николай Иванович наслаждался. Когда вошла жена, он воскликнул:
- Катюша, сядь. Послушай, что он пишет, вот это место... "Даже не в образе мыслей и не в преданности до конца своему делу обаяние этого человека - то есть Бакунина, - а в том пафосе претворенных в реальную жизнь идей, которым было проникнуто каждое его движение, - и бессонные беседы с Прудоном, и мужество, с каким он бросался в самое пламя борьбы, и даже тот романтический жест, когда мимоездом он наводит пушки австрийских повстанцев, еще не зная хорошо, с кем и за что они дерутся. Пафос Бакунина есть прообраз той могучей силы, с какою выступят на борьбу новые классы. Материализация идей - вот задача наступающего века. Не извлечение их из-под груды фактов, подчиненных слепой инерции жизни, не увод их в идеальный мир, а процесс обратный; завоевание физического мира миром идей. Реальность - груда горючего, идеи - искры. Эти два мира, разъединенные и враждебные, должны слиться в пламени мирового переворота..." Нет, подумай, Катюша... Ведь это черным по белому - да здравствует революция. Молодец, Акундин! Действительно, живем, - ни больших идей, ни больших чувств. Правительством руководит только одно - безумный страх за будущее. Интеллигенция обжирается и опивается. Ведь мы только болтаем, болтаем, Катюша, и - по уши в болоте. Народ - заживо разлагается. Вся Россия погрязла в сифилисе и водке. Россия сгнила, дунь на нее - рассыплется в прах. Так жить нельзя... Нам нужно какое-то самосожжение, очищение в огне...
Николай Иванович говорил возбужденным и бархатным голосом, глаза его стали круглыми, нож полосовал воздух. Екатерина Дмитриевна стояла около, держась за спинку кресла. Когда он выговорился и опять принялся разрезать журнал, - она подошла и положила ему руку на волосы:
- Коленька, тебе будет очень больно то, что я скажу. Я хотела скрыть, но вышло так, что нужно сказать...
Николай Иванович освободил голову от ее руки и внимательно вгляделся:
- Да, я слушаю, Катя.
- Помнишь, мы как-то с тобой повздорили, и я тебе сказала со зла, чтобы ты не был очень спокоен на мой счет... А потом отрицала это...
- Да, помню. - Он положил книгу и совсем повернулся в кресле. Глаза его, встретясь с простым и спокойным взором Кати, забегали от испуга.
- Так вот... Я тебе тогда солгала... Я была тебе неверна...
Он жалобно сморщился, стараясь улыбнуться. У него пересохло во рту. Когда молчать уже дольше было нельзя, он проговорил глухо:
- Ты хорошо сделала, что сказала... Спасибо, Катя...
Тогда она взяла его руку, прикоснулась к ней губами и прижала к груди. Но рука выскользнула, и она ее не удерживала. Потом Екатерина Дмитриевна тихо опустилась на ковер и положила голову на кожаный выступ кресла:
- Больше тебе не нужно ничего говорить?.
- Нет. Уйди, Катя.
Она поднялась и вышла. В дверях столовой на нее неожиданно налетела Даша, схватила, стиснула и зашептала, целуя в волосы, в шею, в уши:
- Прости, прости!.. Ты, дивная, ты изумительная!.. Я все слышала... Простишь ты меня, простишь ты меня, Катя?.. Катя?..
Екатерина Дмитриевна осторожно высвободилась, подошла к столу, поправила морщину на скатерти и сказала:
- Я исполнила твое приказание, Даша.
- Катя, простишь ты меня когда-нибудь?
- Ты была права, Даша. Так лучше, как вышло.
- Ничего я не была права! Я от злости... Я от злости... А теперь вижу, что тебя никто не смеет осуждать. Пускай мы все страдаем, пускай нам будет больно, но ты - права, я это чувствую, ты права во всем. Прости меня, Катя.
У Даши катились крупные, как горох, слезы. Она стояла позади, на шаг от сестры, и говорила громким шепотом:
- Если ты не простишь, - я больше не хочу жить.
Екатерина Дмитриевна быстро повернулась к ней:
- Что ты еще хочешь от меня? Тебе хочется, чтобы все опять стало благополучно и душевно... Так я тебе скажу... Я потому лгала и молчала, что только этим и можно было продлить еще немного нашу жизнь с Николаем Ивановичем... А вот теперь - конец. Поняла? Я Николая Ивановича давно не люблю и давно ему неверна. А Николай Иванович любит меня или не любит - не знаю, но он мне не близок. Поняла? А ты, как зяблик, все голову под мышку прячешь, чтобы не видеть страшных вещей. Я их видела и знала, но жила в этой мерзости, потому что - слабая женщина. Я видела, как тебя эта жизнь тоже затягивает. Я старалась сберечь тебя, запретила Бессонову приезжать к нам... Это было еще до того, как он... Ну, все равно... Теперь всему этому конец...
Екатерина Дмитриевна вдруг подняла голову, прислушиваясь. У Даши со страха похолодела спина. В дверях, из-за портьеры, боком, появлялся Николай Иванович. Руки его были спрятаны за спиной.
- Бессонов? - спросил он, с улыбкой покачивая головой, и продвинулся в столовую.
Екатерина Дмитриевна не ответила. На щеках ее выступили пятна, глаза высохли. Она стиснула рот.
- Ты, кажется, думаешь, Катя, что наш разговор окончен. Напрасно.
Он продолжал улыбаться:
- Даша, оставь нас одних, пожалуйста.
- Нет, я не уйду. - И Даша стала рядом с сестрой.
- Нет, ты уйдешь, если я тебя попрошу.
- Нет, не уйду.
- В таком случае мне придется удалиться из дома.
- Удаляйся, - глядя на него с яростью, ответила Даша.
Николай Иванович побагровел, но сейчас же в глазах мелькнуло прежнее выражение - веселенького сумасшествия.
- Тем лучше, оставайся. Вот в чем дело, Катя... Я сейчас сидел там, где ты меня оставила, и, в сущности говоря, за несколько минут пережил то, что трудно вообще переживаемо... Я пришел к выводу, что мне нужно тебя убить... Да, да...
При этих словах Даша быстро прижалась к сестре, обхватив ее обеими руками. У Екатерины Дмитриевны презрительно задрожали губы:
- У тебя истерика... Тебе нужно принять валерьянку, Николай Иванович...
- Нет, Катя, на этот раз - не истерика...
- Тогда делай то, за чем пришел, - крикнула она, оттолкнув Дашу, и подошла к Николаю Ивановичу вплоть. - Ну, делай. В лицо тебе говорю - я тебя не люблю.
Он попятился, положил на скатерть вытащенный из-за спины маленький, "дамский" револьвер, запустил концы пальцев в рот, укусил их, повернулся и пошел к двери. Катя глядела ему вслед. Не оборачиваясь, он проговорил:
- Мне больно... Мне больно...
Тогда она кинулась к нему, схватила его за плечи, повернула к себе его лицо:
- Врешь... Ведь врешь... Ведь ты и сейчас врешь...
Но он замотал головой и ушел. Екатерина Дмитриевна присела у стола:
- Вот, Дашенька, - сцена из третьего акта, с выстрелом. Я уеду от него.
- Катюша... Господь с тобой.
- Уйду, не хочу так жить. Через пять лет стану старая, будет уже поздно. Не могу больше жить так... Гадость, гадость!
Она закрыла лицо руками, опустила его в локти на стол. Даша, присев рядом, быстро и осторожно целовала ее в плечо. Екатерина Дмитриевна подняла голову:
- Ты думаешь - мне его не жалко? Мне всегда его жалко. Но ты вот подумай, - пойду сейчас к нему, и будет у нас длиннейший разговор, насквозь фальшивый... Точно бес какой-то всегда между нами кривит, фальшивит. Все равно как играть на расстроенном рояле, так и с Николаем Ивановичем разговаривать... Нет, я уеду... Ах, Дашенька, если бы ты знала, какая у меня тоска!
К концу вечера Екатерина Дмитриевна все же пошла в кабинет.
Разговор с мужем был долгий, говорили оба тихо и горестно, старались быть честными, не щадили друг друга, и все же у обоих осталось такое чувство, что ничего этим разговором не достигнуто, и не понято, и не спаяно.
Николай Иванович, оставшись один, до рассвета сидел у стола и вздыхал. За эти часы, как впоследствии узнала Катя, он продумал и пересмотрел всю свою жизнь. Результатом было огромное письмо жене, которое кончалось так: "Да, Катя, мы все в нравственном тупике. За последние пять лет у меня не было ни одного сильного чувства, ни одного крупного движения. Даже любовь к тебе и женитьба прошли точно впопыхах. Существование - мелкое, полуистерическое; под непрерывным наркозом. Выходов два - или покончить с собой, или разорвать эту лежащую на моих мыслях, на чувствах, на моем сознании душевную пелену. Ни того, ни другого сделать я не в состоянии..."
Семейное несчастье произошло так внезапно и домашний мир развалился до того легко и окончательно, что Даша была оглушена, и думать о себе ей и в голову не приходило; какие уже там девичьи настроения, - чепуха, страшная коза на стене, вроде той, что давным-давно нянька показывала им с Катей.
Несколько раз на дню Даша подходила к Катиной двери и скреблась пальцем. Катя отвечала:
- Дашенька, если можешь, оставь меня одну, пожалуйста.
Николай Иванович в эти дни должен был выступать в суде. Он уезжал рано, завтракал и обедал в ресторане, возвращался ночью. Его речь в защиту жены акцизного чиновника Ладникова, Зои Ивановны, зарезавшей ночью, в постели, на Гороховой улице, своего любовника, сына петербургского домовладельца, студента Шлиппе, потрясла судей и весь зал. Дамы рыдали. Обвиняемая, Зоя Ивановна, билась головой о спинку скамейки и была оправдана.
Николай Иванович, бледный, с провалившимися глазами, был окружен при выходе из суда толпой женщин, которые бросали цветы, взвизгивали и целовали ему руки. Из суда он приехал домой и объяснился с Катей с полной душевной размягченностью.
У Екатерины Дмитриевны оказались сложенными чемоданы. Он по чистой совести посоветовал ей поехать на юг Франции и дал на расходы двенадцать тысяч. Сам же он, тоже во время разговора, решил передать дела помощнику и поехать в Крым - отдохнуть и собраться с мыслями.
В сущности, было неясно и неопределенно - разъезжаются ли они на время или навсегда и кто кого покидает? Эти острые вопросы были старательно заслонены суетой отъезда.
О Даше они забыли. Екатерина Дмитриевна спохватилась только в последнюю минуту, когда, одетая в серый дорожный костюм, в изящной шапочке, под вуалькой, похудевшая, грустная и милая, увидела Дашу в прихожей на сундуке. Даша болтала ногой и ела хлеб с мармеладом, потому что сегодня обед заказать забыли.
- Родной мой, Данюша, - говорила Екатерина Дмитриевна, целуя ее через вуальку, - ты-то как же? Хочешь, поедем со мной.
Но Даша сказала, что останется одна в квартире с Великим Моголом, будет держать экзамены и в конце мая поедет на все лето к отцу.
9
Даша осталась одна в доме. Большие комнаты казались ей теперь неуютными и вещи в них - лишними. Даже кубические картины в гостиной с отъездом хозяев перестали пугать и поблекли. Мертвыми складками висели портьеры. И хотя Великий Могол каждое утро молча, как привидение, бродила по комнатам, отряхивая пыль метелкой из петушиных перьев, все же словно иная, невидимая пыль все гуще покрывала дом.