Серебряный обрадовался, что может объяснить поведение Басманова в лучшую сторону.
   - Так это неправда, - поспешил он спросить, - что ты в летнике плясал?
   - Эх, дался тебе этот летник! Разве я по своей охоте его надеваю? Иль ты не знаешь царя? Да и что мне, в святые себя прочить, что ли? Уж я и так в Слободе пощусь ему в угождение; ни одной заутрени не проспал; каждую середу и пятницу по сту земных поклонов кладу; как еще лба не расшиб! Кабы тебе пришлось по целым неделям в стихаре [ 122] ходить, небось и ты б для перемены летник надел!
   - Скорей пошел бы на плаху! - сказал Серебряный.
   - Ой ли? - произнес насмешливо Басманов, и, бросив злобный взгляд на князя, он продолжал с видом доверчивости: - А ты думаешь, Никита Романыч, мне весело, что по царской милости меня уже не Федором, а Федорой величают? И еще бы какая прибыль была мне от этого! А то вся прибыль ему, а мне один сором! Вот хоть намедни, еду вспольем мимо Дорогомиловской слободы, ан мужичье-то пальцами на меня показывают, а кто-то еще закричи из толпы: «Эвот царская Федора едет!» Я было напустился на них, да разбежались. Прихожу к царю, говорю, так и так, не вели, говорю, дорогомиловцам холопа твоего корить, вот уж один меня Федорой назвал. «А кто назвал?» - «Да кабы знал кто, не пришел бы докучать тебе, сам бы зарезал его». - «Ну, говорит, возьми из моих кладовых сорок соболей на душегрейку». - «А на что мне она! Небось ты не наденешь душегрейки на Годунова, а чем я хуже его?» - «Да что же тебе, Федя, пожаловать?» - «А пожалуй меня окольничим, чтоб люди в глаза не корили!» - «Нет, говорит, окольничим тебе не бывать; ты мне потешник, а Годунов советник; тебе казна, а ему почет. А что дорогомиловцы тебя Федорой назвали, так отписать за то всю Дорогомиловщину на мой царский обиход!» Вот тебе и потешник! Да с тех пор как бросили Москву, и потехи-то не было. Все постились да богу молились. Со скуки уж в вотчину отпросился, да и там надоело. Не век же зайцев да перепелов травить! Поневоле обрадовался, как весть про татар пришла. А ведь хорошо мы их отколотили, ей-богу хорошо! Довольно и полону пригоним к Москве! Да, я было и забыл про полон! Стреляешь ты из лука, князь?
   - А что?
   - Да так. После обеда привяжем татарина шагах во сто: кто первый в сердце попадет. А что не в сердце, то не в почет. Околеет, другого привяжем.
   Открытое лицо Серебряного омрачилось.
   - Нет, - сказал он, - я в связанных не стреляю.
   - Ну, так велим ему бежать: кто первый на бегу свалит.
   - И того не стану, да и тебе не дам! Здесь, слава богу, не Александрова слобода.
   - Не дашь? - вскричал Басманов, и глаза его снова загорелись, но, вероятно, не вошло в его расчет ссориться с князем, и, внезапно переменив приемы, он сказал ему весело: - Эх, князь! Разве не видишь, я шучу с тобой! И про летник ты поверил! Вот уж полчаса я потешаюсь, а ты, что ни скажу, все за правду примаешь! Да мне хуже, чем тебе, слободской обычай постыл! Разве ты думаешь, я лажу с Грязным, али с Вяземским, али с Малютой? Вот те Христос, они у меня как бельмо на глазу! Слушай, князь, - продолжал он вкрадчиво, - знаешь ли что? Дай мне первому в Слободу вернуться, я тебе выпрошу прощение у царя, а как войдешь опять в милость, тогда уж и ты сослужи мне службу. Стоит только шепнуть царю, сперва про Вяземского, а там про Малюту, а там и про других, так посмотри, коли мы с тобой не останемся сам-друг у него в приближении. А я уж знаю, что ему про кого сказать, да только лучше, чтоб он со стороны услышал. Я тебя научу, как говорить, ты мне спасибо скажешь!
   Странно сделалось Серебряному в присутствии Басманова. Храбрость этого человека и полувысказанное сожаление о своей постыдной жизни располагали к нему Никиту Романовича. Он даже готов был подумать, что Басманов в самом деле перед этим шутил или с досады клепал на себя, но последнее предложение его, сделанное, очевидно, не в шутку, возбудило в Серебряном прежнее отвращение.
   - Ну, - сказал Басманов, нагло смотря ему в глаза, - пополам, что ли, царскую милость? Что ж ты молчишь, князь? Аль не веришь мне?
   - Федор Алексеич, - сказал Серебряный, стараясь умерить свое негодование и быть повежливее к угощавшему его хозяину, - Федор Алексеич, ведь то, что ты затеял, оно… как бы тебе сказать?.. ведь это…
   - Что? - спросил Басманов.
   - Ведь это скаредное дело [ 123]! - выговорил Серебряный и подумал, что, смягчив голос, он скрасил свое выражение.
   - Скаредное дело! - повторил Басманов, перемогая злобу и скрывая ее под видом удивления. - Да ты забыл, про кого я тебе говорю? Разве ты мыслишь [ 124] к Вяземскому или к Малюте?
   - Гром божий на них и на всю опричнину! - сказал Серебряный. - Пусть только царь даст мне говорить, я при них открыто скажу все, что думаю и что знаю, но шептать не стану ему ни про кого, а кольми паче с твоих слов, Федор Алексеич!
   Ядовитый взгляд блеснул из-под ресниц Басманова.
   - Так ты не хочешь, чтоб я с тобой царскою милостью поделился?
   - Нет, - отвечал Серебряный.
   Басманов повесил голову, схватился за нее обеими руками и стал перекачиваться со стороны на сторону.
   - Ох, сирота, сирота я! - заговорил он нараспев, будто бы плача. - Сирота я горькая, горемычная! С тех пор как разлюбил меня царь, всяк только и норовит, как бы обидеть меня! Никто не приласкает, никто не приголубит, все так на меня и плюют! Ой, житье мое, житье нерадостное! Надоело ты мне, собачье житье! Захлесну поясок за перекладинку, продену в петельку головушку бесталанную!
   Серебряный с удивлением смотрел на Басманова, который продолжал голосить и причитывать, как бабы на похоронах, и только иногда, украдкой, вскидывал исподлобья свой наглый взор на князя, как бы желая уловить его впечатление.
   - Тьфу! - сказал наконец Серебряный и хотел было выйти, но Басманов опять поймал его за полу.
   - Эй! - закричал он, - песенников!
   Вошло несколько человек, вероятно ожидавших снаружи. Они загородили выход Серебряному.
   - Братцы, - начал Басманов прежним плаксивым голосом, - затяните-ка песенку, да пожалобнее, затяните такую, чтобы душа моя встосковалась, надорвалась, да и разлучилась бы с телом!
   Песенники затянули длинную заунывную песню, вроде похоронной, в продолжение которой Басманов все переваливался со стороны на сторону и приговаривал:
   - Протяжнее, протяжнее! Еще протяжнее, други! Отпевайте своего боярина, отпевайте! Вот так! Вот хорошо! Да что ж душа не хочет из тела вон? Иль не настал еще час ее? Или написано мне еще на свете помаяться? А коли написано, так надо маяться! А коли сказано жить, так надо жить! Плясовую! - крикнул он вдруг, без всякого перехода, и песенники, привыкшие к таким переменам, грянули плясовую. - Живей! - кричал Басманов и, схватив две серебряные стопы, начал стучать ими одна о другую. - Живей, соколы! Живей, бесовы дети! Я вас, разбойники!
   Вся наружность Басманова изменилась. Ничего женоподобного не осталось на лице его. Серебряный узнал того удальца, который утром бросался в самую сечу и гнал перед собою толпы татар.
   - Вот этак-то получше! - проговорил князь, одобрительно кивнув головой.
   Басманов весело на него взглянул.
   - А ведь ты опять поверил мне, князь! Ты подумал, я и вправду расхныкался! Эх, Никита Романыч, легко ж тебя провести! Ну, выпьем же теперь про наше знакомство. Коли поживем вместе, увидишь, что я не такой, как ты думал!
   Беспечный разгул и бешеное веселье подействовали на Серебряного. Он принял кубок из рук Басманова.
   - Кто тебя разберет, Федор Алексеич! Я никогда таких не видывал. Может, и вправду ты лучше, чем кажешься. Не знаю, что про тебя и думать, но бог свел нас на ратном поле, а потому: во здравие твое!
   И он осушил кубок до дна.
   - Так, князь! Так, душа моя! Видит бог, я люблю тебя! Еще одну стопу на погибель всех татар, что остались на Руси!
   Серебряный был крепок к вину, но после второй стопы мысли его стали путаться. Напиток ли был хмельнее обыкновенного или подмешал туда чего-нибудь Басманов, но у князя голова заходила кругом; заходила кругом, и ничего не стало видно Никите Романовичу; слышалась только бешеная песня с присвистом и топанием да голос Басманова:
   - Живей, ребята! Во сне, что ли, поете? Кого хороните, воры!
   Когда Серебряный пришел в себя, пение еще продолжалось, но он уже не стоял, а полусидел, полулежал на персидских подушках. Басманов старался с помощью стремянного напялить на него женский летник.
   - Надевай же свой опашень [ 125], боярин, - говорил он, - на дворе уже сыреть начинает!
   Песенники в это время, окончив колено, переводили дух.
   В глазах Серебряного еще рябило, мысли его еще не совсем прояснились, и он готов был вздеть летник, принимая его за опашень, как среди наставшей тишины послышалось протяжное завыванье.
   - Это что? - спросил гневно Басманов.
   - На Скуратова могиле пес воет! - ответил стремянный, выглянув из шатра.
   - Подай сюда лук да стрелу, я научу его выть, когда мы с гостем веселимся.
   Но при имени Скуратова Серебряный совершенно отрезвился.
   - Постой, Федор Алексеич, - сказал он, вставая, - это Максимов Буян, не тронь его. Он зовет меня на могилу моего названого брата; не в меру я с тобой загулялся; прости, пора мне в путь!
   - Да надень же сперва опашень, князь.
   - Не на меня шит, - сказал Серебряный, распознавая летник, который протягивал ему Басманов, - носи его сам, как доселе нашивал.
   И, не дожидаясь ответа, он плюнул и вышел из шатра.
   За ним посыпались проклятия, ругательства и богохульства Басманова; но, не обращая на них внимания, он подошел к могиле Максима, положил поклон своему названому брату и, сопровождаемый Буяном, присоединился к разбойникам, которые под начальством Перстня уже расположились на отдых вокруг пылающих костров.

Глава 28.
 
Расставание

   Едва занялась заря, как уж Перстень поднял шайку.
   - Ребятушки! - сказал он разбойникам, когда они собрались вокруг него и Серебряного. - Настал мне час расстаться с вами. Простите, ребятушки! Иду опять на Волгу. Не поминайте меня лихом, коли я в чем согрубил перед вами.
   И Перстень поклонился в пояс разбойникам.
   - Атаман! - заговорила в один голос вольница, - не оставляй нас! Куда мы пойдем без тебя?
   - Идите с князем, ребятушки. Вы вашим вчерашним делом заслужили вины свои; можете опять учиниться, чем прежде были; а князь не оставит вас!
   - Добрые молодцы, - сказал Серебряный, - я дал царю слово, что не буду уходить от суда его. Вы знаете, что я из тюрьмы не по своей воле ушел. Теперь должен я сдержать мое слово, понести царю мою голову. Хотите ль идти со мною?
   - А простит ли он нас? - спросили разбойники.
   - Это в божьей воле; не хочу вас обманывать. Может, простит, а может, и нет. Подумайте, потолкуйте меж собою, да и скажите мне, кто идет и кто остается.
   Разбойники переглянулись, отошли в сторону и начали вполголоса советоваться. Чрез несколько времени они вернулись к Серебряному.
   - Идем с тобой, коли атаман идет!
   - Нет, ребятушки, - сказал Перстень, - меня не просите. Коли вы и не пойдете с князем, все ж нам дорога не одна. Довольно я погулял здесь, пора на родину. Да мы же и повздорили немного, а порванную веревку как ни вяжи, все узел будет. Идите с князем, ребятушки, или выберите себе другого атамана, а лучше послушайтесь моего совета, идите с князем; не верится мне после нашего дела, чтобы царь и его и вас не простил!
   Разбойники опять потолковали и после краткого совещания разделились на две части. Большая подошла к Серебряному.
   - Веди нас! - сказали они, - пусть будет с нами, что и с тобой!..
   - А другие-то что ж? - Спросил Серебряный.
   - Другие выбрали в атаманы Хлопко, мы с ним не хотим!
   - Там все, что похуже, остались, - шепнул Перстень князю, - они и дрались-то вчера не так, как эти!
   - А ты, - сказал Серебряный, - ни за что не пойдешь со мной?
   - Нет, князь, я не то, что другие. Меня царь не простит, не таковы мои винности. Да, признаться, и соскучился по Ермаке Тимофеиче; вот уж который год не видал его. Прости, князь, не поминай лихом!
   Серебряный сжал руку Перстня и обнял его крепко.
   - Прости, атаман, - сказал он, - жаль мне тебя, жаль, что идешь на Волгу; не таким бы тебе делом заниматься.
   - Кто знает, князь, - ответил Перстень, и отважный взор его принял странное выражение, - бог не без милости, авось и не всегда буду тем, что теперь!
   Разбойники стали приготовляться к походу.
   Когда взошло солнце, на берегу речки уже не было видно ни шатра, ни людей Басманова. Федор Алексеич поднялся еще ночью, чтобы первому принести царю известие об одержанной победе.
   Прощаясь с товарищами, Перстень увидел возле себя Митьку.
   - Прости ж и ты, губошлеп! - сказал он весело, - послужил ты вчера царю за четверых, не оставит он тебя своей милостью!
   Но Митька, как бы в недоумении, почесал затылок.
   - Ну что? - спросил Перстень.
   - Ничаво! - отвечал лениво Митька, почесывая одною рукой затылок, другою поясницу.
   - Ну, ничего так ничего! - И Перстень уже было отошел, как Митька, собравшись с духом, сказал протяжно:
   - Атаман, а атаман!
   - Что?
   - Я в Слободу не хочу!
   - Куда ж ты хочешь?
   - А с тобой!
   - Нельзя со мной; я на Волгу иду.
   - Ну, и я на Волгу!
   - Зачем же не с князем?
   Митька подвинул одну ногу вперед и уставился, как бы в замешательстве, на свой лапоть.
   - Опричников, что ли, боишься? - спросил насмешливо Перстень.
   Митька стал почесывать то затылок, то бока, то поясницу, но не отвечал ничего.
   - Мало ты их видел? - продолжал Перстень, - съели они тебя, что ли?
   - Нявесту взяли! - проговорил нехотя Митька.
   Перстень засмеялся.
   - Вишь, злопамятный! Не хочет с ними хлеба-соли вести! Ну, примкнись к Хлопку.
   - Не хочу! - сказал решительно Митька, - хочу с тобой на Волгу!
   - Да я не прямо на Волгу!
   - Ну, и я не прямо!
   - Куда ж ты?
   - А куда ты, туда и я!
   - Эх, пристал, как банный лист! Так знай же, что мне сперва надо в Слободе побывать!
   - Зачем? - спросил Митька и выпучил глаза на атамана.
   - Зачем! Зачем! - повторил Перстень, начиная терять терпение, - затем, что я там прошлого года орехи грыз, скорлупу забыл!
   Митька посмотрел было на него с удивлением, но тотчас же усмехнулся и растянул рот до самых ушей, а от глаз пустил по вискам лучеобразные морщины и придал лицу своему самое хитрое выражение, как бы желая сказать: меня, брат, надуть не так-то легко; я очень хорошо знаю, что ты идешь в Слободу не за ореховою скорлупою, а за чем-нибудь другим!
   Однако он этого не сказал, а только повторил, усмехаясь:
   - Ну и я с тобой!
   - Что с ним будешь делать! - сказал Перстень, пожимая плечами. - Видно, уж не отвязаться от него, так и быть, иди со мной, дурень, только после не пеняй на меня, коли тебя повесят!
   - А хоча и повесят! - отвечал Митька равнодушно.
   - Ладно, парень. Вот за это люблю! Прощайся же скорей с товарищами, да и в путь!
   Заспанное лицо Митьки не оживилось, но он тотчас же начал неуклюже подходить к товарищам и каждого, хотевшего и не хотевшего, чмокнул по три раза, кого добровольно, кого насильно, кого загребая за плечи, кого ухватив за голову.
   - Атаман, - сказал Серебряный, - стало, мы с тобой по одной дороге?
   - Нет, боярин. Где я пройду, там тебе не проехать. Я в Слободе буду прежде тебя, и, если бы мы встретились, ты меня не узнавай; а впрочем, мы и не встретимся; я до твоего приезда уйду; надо только кое-какие дела покончить.
   Серебряный догадался, что у Перстня было кое-что спрятано или зарыто в окрестностях Слободы, и не настаивал.
   Вскоре два отряда потянулись по двум разным направлениям.
   Больший шел за Серебряным вдоль речки по зеленому лугу, еще покрытому следами вчерашней битвы, и за ним, повеся голову и хвост, тащился Буян. Он часто подбегал к Серебряному, жалобно повизгивал и потом оборачивался на свежий могильный холм, пока, наконец, не скрыли его из виду высокие камыши.
   Другой, меньший отряд пошел за Хлопко.
   Перстень удалился в третью сторону, а за ним, не спеша и переваливаясь с боку на бок, последовал Митька.
   Опустела широкая степь, и настала на ней прежняя тишина, как будто бранный гул и не возмущал ее накануне. Только кое-где паслись разбежавшиеся татарские кони да валялись по пожарищу разбросанные доспехи. Вдоль цветущего берега речки жаворонки по-прежнему звенели в небесной синеве, лыски перекликались в густых камышах, а мелкие птички перепархивали, чирикая, с тростника на тростник или, заливаясь песнями, садились на пернатые стрелы, вонзившиеся в землю во время битвы и торчавшие теперь на зеленом лугу, меж болотных цветов, как будто б и они были цветы и росли там уже бог знает сколько времени.

Глава 29.
 
Очная ставка

   С неделю после поражения татар царь принимал в своей опочивальне Басманова, только что прибывшего из Рязани. Царь знал уже о подробностях битвы, но Басманов думал, что объявит о ней первый. Он надеялся приписать себе одному всю честь победы и рассчитывал на действие своего рассказа, чтобы войти у царя в прежнюю милость.
   Иван Васильевич слушал его со вниманием, перебирая четки и опустив взор на алмазное кольцо, которым был украшен указательный перст его; но, когда Басманов, окончив рассказ и тряхнув кудрями, сказал с самодовольным видом:
   - Что ж, государь, мы, кажется, постарались для твоей милости!
   Иоанн поднял глаза и усмехнулся.
   - Не пожалели себя, - продолжал вкрадчиво Басманов, - так уж и ты, государь, не пожалей наградить слугу твоего!
   - А чего бы тебе хотелось, Федя? - спросил Иоанн, принимая вид добродушия.
   - Да пожалуй меня хоть окольничим, чтобы люди-то не корили.
   Иоанн посмотрел на него пристально.
   - А чем мне Серебряного пожаловать? - спросил он неожиданно.
   - Опальника-то твоего? - сказал Басманов, скрывая свое смущение под свойственным ему бесстыдством, - да чем же, коли не виселицей? Ведь он ушел из тюрьмы да с своими станичниками чуть дела не испортил. Кабы не переполошил он татар, мы бы их всех, как перепелов, накрыли.
   - Полно, так ли? А я так думаю, что татары тебя в торока ввязали б, как в тот раз, помнишь? Ведь тебе уж не впервой, дело знакомое!
   - Знакомое дело за тебя горе терпеть, - продолжал Басманов дерзко, - а вот это незнакомое, чтобы спасибо услышать. Небось тебе и Годунов, и Малюта, и Вяземский не по-моему служат, а наград ты для них не жалеешь.
   - И подлинно, не по-твоему. Где им плясать супротив тебя!
   - Надежа-государь, - ответил Басманов, теряя терпение, - коли не люб я тебе, отпусти меня совсем!
   Басманов надеялся, что Иоанн удержит его; но отсутствие из Слободы, вместо того чтобы оживить к нему любовь Иоанна, охладило ее еще более; он успел от него отвыкнуть, а другие любимцы, особенно Малюта, оскорбленный высокомерием Басманова, воспользовались этим временем, чтоб отвратить от него сердце Иоанна.
   Расчет Басманова оказался неверен. Заметно было, что царь забавляется его досадой.
   - Так и быть, - сказал он с притворною горестью, - хоть и тошно мне будет без тебя, сироте одинокому, и дела-то государские, пожалуй, замутятся, да уж нечего делать, промаюсь как-нибудь моим слабым разумом. Ступай себе, Федя, на все четыре стороны! Я тебя насильно держать не стану.
   Басманов не мог долее скрыть своей злобы. Избалованный прежними отношениями к Иоанну, он дал ей полную волю.
   - Спасибо тебе, государь, - сказал он, - спасибо за твою хлеб-соль! Спасибо, что выгоняешь слугу своего, как негодного пса! Буду, - прибавил он неосторожно, - буду хвалиться на Руси твоею ласкою! Пусть же другие послужат тебе, как служила Федора! Много грехов взял я на душу на службе твоей, одного греха не взял: колдовства не взял на душу!
   Иван Васильевич продолжал усмехаться, но при последних словах выражение его изменилось.
   - Колдовства? - спросил он с удивлением, готовым обратиться в гнев, - да кто ж здесь колдует?
   - А хоть бы твой Вяземский! - отвечал Басманов, не опуская очей перед царским взором. - Да, - продолжал он, не смущаясь грозным выражением Иоанна, - тебе, видно, одному неведомо, что когда он бывает на Москве, то по ночам ездит в лес, на мельницу, колдовать; а зачем ему колдовать, коли не для того, чтоб извести твою царскую милость?
   - Да тебе-то отчего оно ведомо? - спросил царь, пронзая Басманова испытующим оком.
   На этот раз Басманов несколько струсил.
   - Ведь я, государь, вчера только услышал от его же холопей, - сказал он поспешно. - Кабы услышал прежде, так тогда и доложил бы твоей милости.
   Царь задумался.
   - Ступай, - сказал он после краткого молчания, - я это дело разберу; а из Слободы погоди уезжать до моего приказа.
   Басманов ушел, довольный, что успел заронить во мнительном сердце царя подозрение на одного из своих соперников, но сильно озабоченный холодностью государя.
   Вскоре царь вышел из опочивальни в приемную палату, сел на кресло и, окруженный опричниками, стал выслушивать поочередно земских бояр, приехавших от Москвы и от других городов с докладами. Отдав каждому приказания, поговорив со многими обстоятельно о нуждах государства, о сношениях с иностранными державами и о мерах к предупреждению дальнейшего вторжения татар, Иоанн спросил, нет ли еще кого просящего приема?
   - Боярин Дружина Андреевич Морозов, - отвечал один стольник, - бьет челом твоей царской милости, просит, чтобы допустил ты его пред твои светлые очи.
   - Морозов? - сказал Иоанн, - да разве он не сгорел на пожаре? Живуч старый пес! Что ж? Я снял с него опалу, пусть войдет!
   Стольник вышел; вскоре толпа царедворцев раздвинулась, и Дружина Андреевич, поддерживаемый двумя знакомцами, подошел к царю и опустился перед ним на колени.
   Внимание всех обратилось на старого боярина.
   Лицо его было бледно, дородства много поубавилось, на лбу виден был шрам, нанесенный саблей Вяземского, но впалые очи являли прежнюю силу воли; а на сдвинутых бровях лежал по-прежнему отпечаток непреклонного упрямства.
   Вопреки обычаю двора, одежда его была смирная [ 126].
   Иоанн смотрел на Морозова, не говоря ни слова. Кто умел читать в царском взоре, тот прочел бы в нем теперь скрытую ненависть и удовольствие видеть врага своего униженным; но поверхностному наблюдателю выражение Иоанна могло показаться благосклонным.
   - Дружина Андреевич, - сказал он важно, но ласково, - я снял с тебя опалу; зачем ты в смирной одежде?
   - Государь, - отвечал Морозов, продолжая стоять на коленях, - не пригоже тому рядиться в парчу, у кого дом сожгли твои опричники и насильно жену увезли. Государь, - продолжал он твердым голосом, - бью тебе челом в обиде моей на оружничего твоего, Афоньку Вяземского!
   - Встань, - сказал царь, - и расскажи дело по ряду. Коли кто из моих обидел тебя, не спущу я ему, будь он хотя самый близкий ко мне человек.
   - Государь, - продолжал Морозов, не вставая, - вели позвать Афоньку. Пусть при мне даст ответ твоей милости!
   - Что ж, - сказал царь, как бы немного подумав, - просьба твоя дельная. Ответчик должен ведать, что говорит истец. Позвать Вяземского. А вы, - продолжал он, обращаясь к знакомцам, отошедшим на почтительное расстояние, - подымите своего боярина, посадите его на скамью; пусть подождет ответчика.
   Со времени нападения на дом Морозова прошло более двух месяцев. Вяземский успел оправиться от ран. Он жил по-прежнему в Слободе, но, не ведая ничего об участи Елены, которую ни один из его рассыльных не мог отыскать, он был еще пасмурнее, чем прежде, редко являлся ко двору, отговариваясь слабостью, не участвовал в пирах, и многим казалось, что в приемах его есть признаки помешательства. Иоанну не нравилось удаление его от общих молитв и общего веселья; но он, зная о неудачном похищении боярыни, приписывал поведение Вяземского мучениям любви и был к нему снисходителен. Лишь после разговора с Басмановым поведение это стало казаться ему неясным. Жалоба Морозова представляла удобный случай выведать многое через очную ставку, и вот почему он принял Морозова лучше, чем ожидали царедворцы.
   Вскоре явился Вяземский. Наружность его также значительно изменилась. Он как-будто постарел несколькими годами, черты лица сделались резче и жизнь, казалось, сосредоточилась в огненных и беспокойных глазах его.
   - Подойди сюда, Афоня, - сказал царь. - Подойди и ты, Дружина. Говори, в чем твое челобитье. Говори прямо, рассказывай все как было.
   Дружина Андреевич приблизился к царю. Стоя рядом с Вяземским, но не удостоивая его взгляда, он подробно изложил все обстоятельства нападения.
   - Так ли было дело? - спросил царь, обращаясь к Вяземскому.
   - Так! - сказал Вяземский, удивленный вопросом Иоанна, которому давно все было известно.
   Лицо Ивана Васильевича омрачилось.
   - Как отчаялся ты на это? - сказал он, устремив на Вяземского строгий взор. - Разве я дозволяю разбойничать моим опричникам?
   - Ты знаешь, государь, - ответил Вяземский, еще более удивленный, - что дом разграблен не по моему указу, а что я увез боярыню, на то было у меня твое дозволение!
   - Мое дозволение? - произнес царь, медленно выговаривая каждое слово. - Когда я дозволял тебе?
   Тут Вяземский заметил, что напрасно хотел опереться на намек Ивана Васильевича, сделанный ему иносказательно во время пира, намек, вследствие которого он почел себя вправе увезти Елену силою. Не отгадывая еще цели, с какою царь отказывался от своих поощрений, он понял, однако, что надобно изменить образ своей защиты. Не из трусости и не для сохранения своей жизни, которая, при переменчивом нраве царя, могла быть в опасности, решился Вяземский оправдаться. Он не потерял еще надежды добыть Елену, и все средства казались ему годными.