Страница:
- И на этом благодарим твою царскую милость, - ответил Кольцо, вторично кланяясь. - Это дело доброе; только не пожалей уж, великий государь, поверх попов, и оружия дать нам сколько можно, и зелья огнестрельного поболе!
- Не будет вам и в этом оскудения. Есть Болховскому про то указ от меня.
- Да уж и пообносились мы больно, - заметил Кольцо, с заискивающею улыбкой и пожимая плечами.
- Небось некого в Сибири по дорогам грабить? - сказал Иоанн, недовольный настойчивостью атамана. - Ты, я вижу, ни одной статьи не забываешь для своего обихода, только и мы нашим слабым разумом обо всем уже подумали. Одежу поставят вам Строгоновы; я же положил мое царское жалованье начальникам и рядовым людям. А чтоб и ты, господин советчик, не остался без одежи, жалую тебе шубу с моего плеча!
По знаку царя два стольника принесли дорогую шубу, покрытую золотою парчой, и надели ее на Ивана Кольцо.
- Язык-то у тебя, я вижу, остер, - сказал Иоанн, - а есть ли острая сабля?
- Да была недурна, великий государь, только поиступилась маленько о сибирские головы!
- Возьми из моей оружейной саблю, какая тебе боле приглянется, да смотри выбирай по сердцу, которая покраше. А впрочем, ты, я думаю, чиниться не будешь!
Глаза атамана загорелись от радости.
- Великий государь! - воскликнул он, - изо всех твоих милостей эта самая большая! Грех было бы мне чиниться на твоем подарке! Уж выберу в твоей оружейной что ни на есть лучшее! Только, - прибавил он, немного подумав, - коли ты, государь, не жалеешь своей сабли, то дозволь лучше отвезти ее от твоего царского имени Ермолаю Тимофеичу!
- Об нем не хлопочи, мы и его не забудем. А коли ты боишься, что я не сумею угодить на его милость, то возьми две сабли, одну себе, другую Ермаку.
- Исполать же тебе, государь! - воскликнул Кольцо в восхищении. - Уж мы этими двумя саблями послужим твоему царскому здоровью!
- Но сабель не довольно, - продолжал Иоанн. - Нужны вам еще добрые брони. На тебя-то мы, примеривши, найдем, а на Ермака как бы за глаза не ошибиться. Какого он будет роста?
- Да, пожалуй, будет с меня, только в плечах пошире. Вот хоть бы с этого молодца, - сказал Кольцо, оборачиваясь на одного из своих товарищей, здорового детину, который, принесши огромную охапку оружия и свалив ее на землю, стоял позади его с разинутым ртом и не переставал дивиться то на золотую одежду царя, то на убранство рынд, окружавших престол. Он даже попытался вступить потихоньку с одним из них в разговор, чтобы узнать, все ли они царевичи. Но рында посмотрел на него так сурово, что тот не возобновлял более вопроса.
- Принести сюда, - сказал царь, - большую броню с орлом, что висит в оружейной на первом месте. Мы примерим ее на этого пучеглазого.
Вскоре принесли тяжелую железную кольчугу с медною каймой вокруг рукавов и подола и с золотыми двуглавыми орлами на груди и спине.
Кольчуга была скована на славу и возбудила во всех одобрительный шепот.
- Надевай ее, тюлень! - сказал царь.
Детина повиновался, но, сколько ни силился, он не мог в нее пролезть и допихнул руки только до половины рукавов.
Какое-то давно забытое воспоминание мелькнуло при этом виде в памяти Иоанна.
- Будет, - сказал Кольцо, следивший заботливо за детиной, - довольно пялить царскую кольчугу-то! Пожалуй, разорвешь ее, медведь! Государь, - продолжал он, - кольчуга добрая и будет Ермолаю Тимофеичу в самую пору, а этот потому пролезть не может, что ему кулаки мешают. Этаких кулаков ни у кого нет, окроме его!
- А ну-ка, покажи свой кулак! - сказал Иоанн, с любопытством вглядываясь в детину.
Но детина смотрел на него в недоумении, как будто не понимая приказания.
- Слышь ты, дурень, - повторил Кольцо, - покажи кулак его царской милости!
- А коли он мне за то голову срубит? - сказал детина протяжно, и на глупом лице его изобразилось опасение.
Царь засмеялся, и все присутствующие с трудом удержались от смеха.
- Дурак, дурак! - сказал Кольцо с досадою, - был ты всегда дурак и теперь дураком остался!
И, высвободив детину из кольчуги, он подтащил его к престолу и показал царю его широкую кисть, более похожую на медвежью лапу, чем на человеческую руку.
- Не взыщи, великий государь, за его простоту. Он в речах глуп, а на деле парень добрый. Он своими руками царевича Маметкула полонил.
- Как его зовут? - спросил Иоанн, все пристальнее вглядываясь в детину.
- А Митькою! - отвечал тот добродушно.
- Постой! - сказал Иоанн, узнавая вдруг Митьку, - ты, никак, тот самый, что в Слободе за Морозова бился и Хомяка оглоблей убил?
Митька глупо улыбнулся.
- Я тебя, дурня, сначала не признал, а теперь вспоминаю твою рожу!
- А я тебя сразу признал! - ответил Митька с довольным видом, - ты на высоком ослоне у самого поля сидел!
Этот раз все громко засмеялись.
- Спасибо тебе, - сказал Иоанн, - что не забыл ты меня, малого человека. Как же ты Маметкула-то в полон взял?
- Жовотом навалился! - ответил Митька равнодушно и не понимая, чему опять все захохотали.
- Да, - сказал Иоанн, глядя на Митьку, - когда этакий чурбан навалится, из-под него уйти нелегко. Помню, как он Хомяка раздавил. Зачем же ты ушел тогда с поля? Да и как ты из Слободы в Сибирь попал?
Атаман толкнул Митьку неприметно локтем, чтобы он молчал, но тот принял этот знак в противном смысле.
- А он меня с поля увел! - сказал он, тыкнув пальцем на атамана.
- Он тебя увел? - произнес Иван Васильевич, посматривая с удивлением на Кольцо. - А как же, - продолжал он, вглядываясь в него, - как же ты сказал, что в первый раз в этом краю? Да погоди-ка, брат, мы, кажется, с тобой старые знакомые. Не ты ли мне когда-то про Голубиную книгу рассказывал? Так, так, я тебя узнаю. Да ведь ты и Серебряного-то из тюрьмы увел. Как же это, божий человек, ты прозрел с того времени? Куда на богомолье ходил? К каким мощам прикладывался?
И, наслаждаясь замешательством Кольца, царь устремлял на него свой проницательный, вопрошающий взгляд.
Кольцо опустил глаза в землю.
- Ну, - сказал наконец царь, - что было, то было; а что прошло, то травой поросло. Поведай мне только, зачем ты, после рязанского дела, не захотел принести мне повинной вместе с другими ворами?
- Великий государь, - ответил Кольцо, собирая все свое присутствие духа, - не заслужил я еще тогда твоей великой милости. Совестно мне было тебе на глаза показаться; а когда князь Никита Романыч повел к тебе товарищей, я вернулся опять на Волгу, к Ермаку Тимофеичу, не приведет ли бог какую новую службу тебе сослужить!
- А пока мою казну с судов воровал да послов моих кизилбашских на пути к Москве грабил?
Вид Ивана Васильевича был более насмешлив, чем грозен. Со времени дерзостной попытки Ванюхи Перстня, или Ивана Кольца, прошло семнадцать лет, а злопамятность царя не продолжалась так долго, когда она не была возбуждена прямым оскорблением его личного самолюбия.
Кольцо прочел на лице Иоанна одно желание посмеяться над его замешательством. Соображаясь с этим расположением, он потупил голову и погладил затылок, сдерживая на лукавых устах своих едва заметную улыбку.
- Всякого бывало, великий государь! - проговорил он вполголоса. - Виноваты перед твоею царскою милостью!
- Добро, - сказал Иоанн, - вы с Ермаком свои вины загладили, и все прошлое теперь забыто; а кабы ты прежде попался мне в руки, ну, тогда не прогневайся!..
Кольцо не отвечал ничего, но подумал про себя: «Затем-то я тогда и не пошел к тебе с повинною, великий государь!»
- Погоди-ка, - продолжал Иоанн, - здесь должен быть твой приятель!
- Эй! - сказал он, обращаясь к царедворцам, - здесь ли тот разбойничий воевода, как бишь его? Микита Серебряный?
Говор пробежал по толпе, и в рядах сделалось движение, но никто не отвечал.
- Слышите? - повторил Иоанн, возвышая голос, - я спрашиваю, тут ли тот Микита, что отпросился к Жиздре с ворами служить?
На вторичный вопрос царя выступил из рядов один старый боярин, бывший когда-то воеводою в Калуге.
- Государь, - сказал он с низким поклоном, - того, о ком ты спрашиваешь, здесь нет. Он тот самый год, как пришел на Жиздру, тому будет семнадцать лет, убит татарами, и вся его дружина вместе с ним полегла.
- Право? - сказал Иоанн, - а я и не знал!.. Ну, - продолжал он, обращаясь к Кольцу, - на нет и суда нет, а я хотел вас свести да посмотреть, как вы поцелуетесь!
На лице атамана выразилась печаль.
- Жаль тебе, что ли, товарища? - спросил Иоанн с усмешкой.
- Жаль, государь! - отвечал Кольцо, не боясь раздражить царя этим признанием.
- Да, - сказал царь презрительно, - так оно и должно быть: свой своему поневоле брат!
Вправду ли Иоанн не ведал о смерти Серебряного или притворился, что не ведает, чтоб этим показать, как мало он дорожит теми, кто не ищет его милости, бог весть! Если же в самом деле он только теперь узнал о его участи, то пожалел ли о нем или нет, это также трудно решить; только на лице Иоанна не написалось сожаления. Он, по-видимому, остался так же равнодушен, как и до полученного им ответа.
- Поживи здесь, - сказал он Ивану Кольцу, - а когда придет время Болховскому выступать, иди с ним обратно в Югорскую землю… Да, я было и забыл, что Болховский свое колено от Рюрика ведет. С этими вельможными князьями управиться нелегко; пожалуй, и со мной захотят в разрядах считаться! Не все они, как тот Микита, в станичники просятся. Так чтобы не показалось ему обидным быть под рукою казацкого атамана, жалую ныне же Ермака князем Сибирским! Щелкалов, - сказал он стоявшему поодаль думному дьяку, - изготовь к Ермаку милостивую грамоту, чтобы воеводствовать ему надо всею землей Сибирскою, а Маметкула чтобы к Москве за крепким караулом прислал. Да кстати напиши грамоту и Строгоновым, что жалую-де их за добрую службу и радение: Семену Большую и Малую Соль на Волге, а Никите и Максиму торговать во всех тамошних городах и острожках беспошлинно.
Строгоновы низко поклонились.
- Кто из вас, - спросил вдруг Иоанн, - излечил Бориса в ту пору, как я его осном поранил?
- То был мой старший брат, Григорий Аникин, - отвечал Семен Строгонов. - Он волею божьею прошлого года умре!
- Не Аникин, а Аникьевич, - сказал царь с ударением на последнем слоге, - я тогда же велел ему быть выше гостя и полным отчеством называться. И вам всем указываю писаться с вичем и зваться не гостями, а именитыми людьми!
Царь занялся рассмотрением мягкой рухляди и прочих даров, присланных Ермаком, и отпустил Ивана Кольцо, сказав ему еще несколько милостивых насмешек.
За ним разошлось и все собрание.
В этот день Кольцо вместе с Строгоновыми обедал у Бориса Федоровича, за многолюдным столом.
После обычного осушения кубков во здравие царя, царевича, всего царского дома и высокопреосвященного митрополита Годунов поднял золотую братину и предложил здоровье Ермака Тимофеевича и всех его добрых товарищей.
- Да живут они долго на славу Русской земли! - воскликнули все гости, вставая с мест и кланяясь Ивану Кольцу.
- Бьем тебе челом ото всего православного мира, - сказал Годунов с низким поклоном, - а в твоем лице и Ермаку Тимофеевичу, ото всех князей и бояр, ото всех торговых людей, ото всего люда русского! Приими ото всей земли великое челобитие, что сослужили вы ей службу великую!
- Да перейдут, - воскликнули гости, - да перейдут имена ваши к сыновьям, и ко внукам, и к поздним потомкам, на вечную славу, на любовь и образец, на молитвы и поучение!
Атаман встал из-за стола, чтобы благодарить за честь, но выразительное лицо его внезапно изменилось от душевного волнения, губы задрожали, а на смелых глазах, быть может первый раз в жизни, навернулись слезы.
- Да живет Русская земля! - проговорил он тихо и, поклонившись на все стороны, сел опять на свое место, не прибавляя ни слова.
Годунов попросил атамана рассказать что-нибудь про свои похождения в Сибири, и Кольцо, умалчивая о себе, стал рассказывать с одушевлением про необыкновенную силу и храбрость Ермака, про его строгую справедливость и про християнскую доброту, с какою он всегда обходился с побежденными.
- На эту-то доброту, - заключил Кольцо, - Ермак Тимофеевич взял, пожалуй, еще более, чем на свою саблю. Какой острог или город ихный, бывало, ни завоюем, он тотчас всех там обласкает, да еще и одарит. А когда мы взяли Маметкула, так он уж не знал, как и честить его; с своих плеч шубу снял и надел на царевича. И прошла про Ермака молва по всему краю, что под его руку сдаваться не тяжело; и много разных князьков тогда же сами к нему пришли и ясак [ 155] принесли. Веселое нам было житье в Сибири, - продолжал атаман, - об одном только жалел я: что не было с нами князя Никиты Романыча Серебряного; и ему бы по сердцу пришлось, и нам вместе было бы моготнее. Ты, кажется, Борис Федорыч, был в дружбе с ним. Дозволь же теперь про его память выпить!
- Царствие ему небесное! - сказал со вздохом Годунов, которому ничего не стоило выказать участие к человеку, столь уважаемому его гостем. - Царствие ему небесное! - повторил он, наливая стопу, - часто я о нем вспоминаю!
- Вечная ему память! - сказал Кольцо, и, осушив свою стопу, он опустил голову и задумался.
Долго еще разговаривали за столом, а когда кончился обед, Годунов и тут никого не отпустил домой, но пригласил каждого сперва отдохнуть, а потом провести с ним весь день. Угощения следовали одно за другим, беседа сменяла беседу, и только поздним вечером, когда объезжие головы уже несколько раз проехались по улицам, крича, чтобы гасили кормы и огни, гости разошлись, очарованные радушием Бориса Федоровича.
Прошло более трех веков после описанных дел, и мало осталось на Руси воспоминаний того времени. Ходят еще в народе предания о славе, роскоши и жестокости грозного царя, поются еще кое-где песни про осуждение на смерть царевича, про нашествия татар на Москву и про покорение Сибири Ермаком Тимофеевичем, которого изображения, вероятно несходные, можно видеть доселе почти во всех избах сибирских; но в этих преданиях, песнях и рассказах правда мешается с вымыслом, и они дают действительным событиям колеблющиеся очертания, показывая их как будто сквозь туман и дозволяя воображению восстановлять по произволу эти неясные образы.
Правдивее говорят о наружной стороне того царствования некоторые уцелевшие здания, как церковь Василия Блаженного, коей пестрые главы и узорные теремки могут дать понятие о причудливом зодчестве Иоаннова дворца в Александровой слободе, или церковь Трифона Напрудного, между Бутырскою и Крестовскою заставами, построенная сокольником Трифоном вследствие данного им обета, и где доселе видно изображение святого угодника на белом коне, с кречетом на рукавице.
Слобода Александрова, после выезда из нее царя Ивана Васильевича, стояла в забвении, как мрачный памятник его гневной набожности, и оживилась только один раз, но и то на краткое время. В смутные годы самозванцев молодой полководец князь Михаил Васильевич Скопин-Шуйский, в союзе с шведским генералом Делагарди, сосредоточил в ее крепких стенах свои воинские силы и заставил оттуда польского воеводу Сапегу снять долговременную осаду с Троицко-Сергиевской лавры.
Впоследствии, рассказывает предание, в одну жестокую зиму, в январе месяце, к ужасу жителей, нашла на Александрову слободу черная туча, спустилась над самым дворцом и разразилась над ним громовым ударом, от которого запылали терема и вся Слобода обратилась в пепел. От жилища роскоши, разврата, убийств и святотатных богослужений не осталось и следа…
Да поможет бог и нам изгладить из сердец наших последние следы того страшного времени, влияние которого, как наследственная болезнь, еще долго потом переходило в жизнь нашу от поколения к поколению! Простим грешной тени царя Иоанна, ибо не он один несет ответственность за свое царствованье; не он один создал свой произвол, и пытки, и казни, и наушничество, вошедшее в обязанность и в обычай. Эти возмутительные явления были подготовлены предыдущими временами, и земля, упавшая так низко, что могла смотреть на них без негодования, сама создала и усовершенствовала Иоанна, подобно тому, как раболепные римляне времен упадка создавали Тивериев, Неронов и Калигул.
Лица, подобные Василию Блаженному, князю Репнину, Морозову или Серебряному, являлись нередко, как светлые звезды на безотрадном небе нашей русской ночи, но, как и самые звезды, они были бессильны разогнать ее мрак, ибо светились отдельно и не были сплочены, ни поддерживаемы общественным мнением. Простим же грешной тени Ивана Васильевича, но помянем добром тех, которые, завися от него, устояли в добре, ибо тяжело не упасть в такое время, когда все понятия извращаются, когда низость называется добродетелью, предательство входит в закон, а самая честь и человеческое достоинство почитаются преступным нарушением долга! Мир праху вашему, люди честные! Платя дань веку, вы видели в Грозном проявление божьего гнева и сносили его терпеливо; но вы шли прямою дорогой, не бояся ни опалы, ни смерти; и жизнь ваша не прошла даром, ибо ничто на свете не пропадает, и каждое дело, и каждое слово, и каждая мысль вырастает, как древо; и многое доброе и злое, что как загадочное явление существует поныне в русской жизни, таит свои корни в глубоких и темных недрах минувшего.
Конец 1840-х гг. - 1861
УПЫРЬ
- Не будет вам и в этом оскудения. Есть Болховскому про то указ от меня.
- Да уж и пообносились мы больно, - заметил Кольцо, с заискивающею улыбкой и пожимая плечами.
- Небось некого в Сибири по дорогам грабить? - сказал Иоанн, недовольный настойчивостью атамана. - Ты, я вижу, ни одной статьи не забываешь для своего обихода, только и мы нашим слабым разумом обо всем уже подумали. Одежу поставят вам Строгоновы; я же положил мое царское жалованье начальникам и рядовым людям. А чтоб и ты, господин советчик, не остался без одежи, жалую тебе шубу с моего плеча!
По знаку царя два стольника принесли дорогую шубу, покрытую золотою парчой, и надели ее на Ивана Кольцо.
- Язык-то у тебя, я вижу, остер, - сказал Иоанн, - а есть ли острая сабля?
- Да была недурна, великий государь, только поиступилась маленько о сибирские головы!
- Возьми из моей оружейной саблю, какая тебе боле приглянется, да смотри выбирай по сердцу, которая покраше. А впрочем, ты, я думаю, чиниться не будешь!
Глаза атамана загорелись от радости.
- Великий государь! - воскликнул он, - изо всех твоих милостей эта самая большая! Грех было бы мне чиниться на твоем подарке! Уж выберу в твоей оружейной что ни на есть лучшее! Только, - прибавил он, немного подумав, - коли ты, государь, не жалеешь своей сабли, то дозволь лучше отвезти ее от твоего царского имени Ермолаю Тимофеичу!
- Об нем не хлопочи, мы и его не забудем. А коли ты боишься, что я не сумею угодить на его милость, то возьми две сабли, одну себе, другую Ермаку.
- Исполать же тебе, государь! - воскликнул Кольцо в восхищении. - Уж мы этими двумя саблями послужим твоему царскому здоровью!
- Но сабель не довольно, - продолжал Иоанн. - Нужны вам еще добрые брони. На тебя-то мы, примеривши, найдем, а на Ермака как бы за глаза не ошибиться. Какого он будет роста?
- Да, пожалуй, будет с меня, только в плечах пошире. Вот хоть бы с этого молодца, - сказал Кольцо, оборачиваясь на одного из своих товарищей, здорового детину, который, принесши огромную охапку оружия и свалив ее на землю, стоял позади его с разинутым ртом и не переставал дивиться то на золотую одежду царя, то на убранство рынд, окружавших престол. Он даже попытался вступить потихоньку с одним из них в разговор, чтобы узнать, все ли они царевичи. Но рында посмотрел на него так сурово, что тот не возобновлял более вопроса.
- Принести сюда, - сказал царь, - большую броню с орлом, что висит в оружейной на первом месте. Мы примерим ее на этого пучеглазого.
Вскоре принесли тяжелую железную кольчугу с медною каймой вокруг рукавов и подола и с золотыми двуглавыми орлами на груди и спине.
Кольчуга была скована на славу и возбудила во всех одобрительный шепот.
- Надевай ее, тюлень! - сказал царь.
Детина повиновался, но, сколько ни силился, он не мог в нее пролезть и допихнул руки только до половины рукавов.
Какое-то давно забытое воспоминание мелькнуло при этом виде в памяти Иоанна.
- Будет, - сказал Кольцо, следивший заботливо за детиной, - довольно пялить царскую кольчугу-то! Пожалуй, разорвешь ее, медведь! Государь, - продолжал он, - кольчуга добрая и будет Ермолаю Тимофеичу в самую пору, а этот потому пролезть не может, что ему кулаки мешают. Этаких кулаков ни у кого нет, окроме его!
- А ну-ка, покажи свой кулак! - сказал Иоанн, с любопытством вглядываясь в детину.
Но детина смотрел на него в недоумении, как будто не понимая приказания.
- Слышь ты, дурень, - повторил Кольцо, - покажи кулак его царской милости!
- А коли он мне за то голову срубит? - сказал детина протяжно, и на глупом лице его изобразилось опасение.
Царь засмеялся, и все присутствующие с трудом удержались от смеха.
- Дурак, дурак! - сказал Кольцо с досадою, - был ты всегда дурак и теперь дураком остался!
И, высвободив детину из кольчуги, он подтащил его к престолу и показал царю его широкую кисть, более похожую на медвежью лапу, чем на человеческую руку.
- Не взыщи, великий государь, за его простоту. Он в речах глуп, а на деле парень добрый. Он своими руками царевича Маметкула полонил.
- Как его зовут? - спросил Иоанн, все пристальнее вглядываясь в детину.
- А Митькою! - отвечал тот добродушно.
- Постой! - сказал Иоанн, узнавая вдруг Митьку, - ты, никак, тот самый, что в Слободе за Морозова бился и Хомяка оглоблей убил?
Митька глупо улыбнулся.
- Я тебя, дурня, сначала не признал, а теперь вспоминаю твою рожу!
- А я тебя сразу признал! - ответил Митька с довольным видом, - ты на высоком ослоне у самого поля сидел!
Этот раз все громко засмеялись.
- Спасибо тебе, - сказал Иоанн, - что не забыл ты меня, малого человека. Как же ты Маметкула-то в полон взял?
- Жовотом навалился! - ответил Митька равнодушно и не понимая, чему опять все захохотали.
- Да, - сказал Иоанн, глядя на Митьку, - когда этакий чурбан навалится, из-под него уйти нелегко. Помню, как он Хомяка раздавил. Зачем же ты ушел тогда с поля? Да и как ты из Слободы в Сибирь попал?
Атаман толкнул Митьку неприметно локтем, чтобы он молчал, но тот принял этот знак в противном смысле.
- А он меня с поля увел! - сказал он, тыкнув пальцем на атамана.
- Он тебя увел? - произнес Иван Васильевич, посматривая с удивлением на Кольцо. - А как же, - продолжал он, вглядываясь в него, - как же ты сказал, что в первый раз в этом краю? Да погоди-ка, брат, мы, кажется, с тобой старые знакомые. Не ты ли мне когда-то про Голубиную книгу рассказывал? Так, так, я тебя узнаю. Да ведь ты и Серебряного-то из тюрьмы увел. Как же это, божий человек, ты прозрел с того времени? Куда на богомолье ходил? К каким мощам прикладывался?
И, наслаждаясь замешательством Кольца, царь устремлял на него свой проницательный, вопрошающий взгляд.
Кольцо опустил глаза в землю.
- Ну, - сказал наконец царь, - что было, то было; а что прошло, то травой поросло. Поведай мне только, зачем ты, после рязанского дела, не захотел принести мне повинной вместе с другими ворами?
- Великий государь, - ответил Кольцо, собирая все свое присутствие духа, - не заслужил я еще тогда твоей великой милости. Совестно мне было тебе на глаза показаться; а когда князь Никита Романыч повел к тебе товарищей, я вернулся опять на Волгу, к Ермаку Тимофеичу, не приведет ли бог какую новую службу тебе сослужить!
- А пока мою казну с судов воровал да послов моих кизилбашских на пути к Москве грабил?
Вид Ивана Васильевича был более насмешлив, чем грозен. Со времени дерзостной попытки Ванюхи Перстня, или Ивана Кольца, прошло семнадцать лет, а злопамятность царя не продолжалась так долго, когда она не была возбуждена прямым оскорблением его личного самолюбия.
Кольцо прочел на лице Иоанна одно желание посмеяться над его замешательством. Соображаясь с этим расположением, он потупил голову и погладил затылок, сдерживая на лукавых устах своих едва заметную улыбку.
- Всякого бывало, великий государь! - проговорил он вполголоса. - Виноваты перед твоею царскою милостью!
- Добро, - сказал Иоанн, - вы с Ермаком свои вины загладили, и все прошлое теперь забыто; а кабы ты прежде попался мне в руки, ну, тогда не прогневайся!..
Кольцо не отвечал ничего, но подумал про себя: «Затем-то я тогда и не пошел к тебе с повинною, великий государь!»
- Погоди-ка, - продолжал Иоанн, - здесь должен быть твой приятель!
- Эй! - сказал он, обращаясь к царедворцам, - здесь ли тот разбойничий воевода, как бишь его? Микита Серебряный?
Говор пробежал по толпе, и в рядах сделалось движение, но никто не отвечал.
- Слышите? - повторил Иоанн, возвышая голос, - я спрашиваю, тут ли тот Микита, что отпросился к Жиздре с ворами служить?
На вторичный вопрос царя выступил из рядов один старый боярин, бывший когда-то воеводою в Калуге.
- Государь, - сказал он с низким поклоном, - того, о ком ты спрашиваешь, здесь нет. Он тот самый год, как пришел на Жиздру, тому будет семнадцать лет, убит татарами, и вся его дружина вместе с ним полегла.
- Право? - сказал Иоанн, - а я и не знал!.. Ну, - продолжал он, обращаясь к Кольцу, - на нет и суда нет, а я хотел вас свести да посмотреть, как вы поцелуетесь!
На лице атамана выразилась печаль.
- Жаль тебе, что ли, товарища? - спросил Иоанн с усмешкой.
- Жаль, государь! - отвечал Кольцо, не боясь раздражить царя этим признанием.
- Да, - сказал царь презрительно, - так оно и должно быть: свой своему поневоле брат!
Вправду ли Иоанн не ведал о смерти Серебряного или притворился, что не ведает, чтоб этим показать, как мало он дорожит теми, кто не ищет его милости, бог весть! Если же в самом деле он только теперь узнал о его участи, то пожалел ли о нем или нет, это также трудно решить; только на лице Иоанна не написалось сожаления. Он, по-видимому, остался так же равнодушен, как и до полученного им ответа.
- Поживи здесь, - сказал он Ивану Кольцу, - а когда придет время Болховскому выступать, иди с ним обратно в Югорскую землю… Да, я было и забыл, что Болховский свое колено от Рюрика ведет. С этими вельможными князьями управиться нелегко; пожалуй, и со мной захотят в разрядах считаться! Не все они, как тот Микита, в станичники просятся. Так чтобы не показалось ему обидным быть под рукою казацкого атамана, жалую ныне же Ермака князем Сибирским! Щелкалов, - сказал он стоявшему поодаль думному дьяку, - изготовь к Ермаку милостивую грамоту, чтобы воеводствовать ему надо всею землей Сибирскою, а Маметкула чтобы к Москве за крепким караулом прислал. Да кстати напиши грамоту и Строгоновым, что жалую-де их за добрую службу и радение: Семену Большую и Малую Соль на Волге, а Никите и Максиму торговать во всех тамошних городах и острожках беспошлинно.
Строгоновы низко поклонились.
- Кто из вас, - спросил вдруг Иоанн, - излечил Бориса в ту пору, как я его осном поранил?
- То был мой старший брат, Григорий Аникин, - отвечал Семен Строгонов. - Он волею божьею прошлого года умре!
- Не Аникин, а Аникьевич, - сказал царь с ударением на последнем слоге, - я тогда же велел ему быть выше гостя и полным отчеством называться. И вам всем указываю писаться с вичем и зваться не гостями, а именитыми людьми!
Царь занялся рассмотрением мягкой рухляди и прочих даров, присланных Ермаком, и отпустил Ивана Кольцо, сказав ему еще несколько милостивых насмешек.
За ним разошлось и все собрание.
В этот день Кольцо вместе с Строгоновыми обедал у Бориса Федоровича, за многолюдным столом.
После обычного осушения кубков во здравие царя, царевича, всего царского дома и высокопреосвященного митрополита Годунов поднял золотую братину и предложил здоровье Ермака Тимофеевича и всех его добрых товарищей.
- Да живут они долго на славу Русской земли! - воскликнули все гости, вставая с мест и кланяясь Ивану Кольцу.
- Бьем тебе челом ото всего православного мира, - сказал Годунов с низким поклоном, - а в твоем лице и Ермаку Тимофеевичу, ото всех князей и бояр, ото всех торговых людей, ото всего люда русского! Приими ото всей земли великое челобитие, что сослужили вы ей службу великую!
- Да перейдут, - воскликнули гости, - да перейдут имена ваши к сыновьям, и ко внукам, и к поздним потомкам, на вечную славу, на любовь и образец, на молитвы и поучение!
Атаман встал из-за стола, чтобы благодарить за честь, но выразительное лицо его внезапно изменилось от душевного волнения, губы задрожали, а на смелых глазах, быть может первый раз в жизни, навернулись слезы.
- Да живет Русская земля! - проговорил он тихо и, поклонившись на все стороны, сел опять на свое место, не прибавляя ни слова.
Годунов попросил атамана рассказать что-нибудь про свои похождения в Сибири, и Кольцо, умалчивая о себе, стал рассказывать с одушевлением про необыкновенную силу и храбрость Ермака, про его строгую справедливость и про християнскую доброту, с какою он всегда обходился с побежденными.
- На эту-то доброту, - заключил Кольцо, - Ермак Тимофеевич взял, пожалуй, еще более, чем на свою саблю. Какой острог или город ихный, бывало, ни завоюем, он тотчас всех там обласкает, да еще и одарит. А когда мы взяли Маметкула, так он уж не знал, как и честить его; с своих плеч шубу снял и надел на царевича. И прошла про Ермака молва по всему краю, что под его руку сдаваться не тяжело; и много разных князьков тогда же сами к нему пришли и ясак [ 155] принесли. Веселое нам было житье в Сибири, - продолжал атаман, - об одном только жалел я: что не было с нами князя Никиты Романыча Серебряного; и ему бы по сердцу пришлось, и нам вместе было бы моготнее. Ты, кажется, Борис Федорыч, был в дружбе с ним. Дозволь же теперь про его память выпить!
- Царствие ему небесное! - сказал со вздохом Годунов, которому ничего не стоило выказать участие к человеку, столь уважаемому его гостем. - Царствие ему небесное! - повторил он, наливая стопу, - часто я о нем вспоминаю!
- Вечная ему память! - сказал Кольцо, и, осушив свою стопу, он опустил голову и задумался.
Долго еще разговаривали за столом, а когда кончился обед, Годунов и тут никого не отпустил домой, но пригласил каждого сперва отдохнуть, а потом провести с ним весь день. Угощения следовали одно за другим, беседа сменяла беседу, и только поздним вечером, когда объезжие головы уже несколько раз проехались по улицам, крича, чтобы гасили кормы и огни, гости разошлись, очарованные радушием Бориса Федоровича.
* * *
Прошло более трех веков после описанных дел, и мало осталось на Руси воспоминаний того времени. Ходят еще в народе предания о славе, роскоши и жестокости грозного царя, поются еще кое-где песни про осуждение на смерть царевича, про нашествия татар на Москву и про покорение Сибири Ермаком Тимофеевичем, которого изображения, вероятно несходные, можно видеть доселе почти во всех избах сибирских; но в этих преданиях, песнях и рассказах правда мешается с вымыслом, и они дают действительным событиям колеблющиеся очертания, показывая их как будто сквозь туман и дозволяя воображению восстановлять по произволу эти неясные образы.
Правдивее говорят о наружной стороне того царствования некоторые уцелевшие здания, как церковь Василия Блаженного, коей пестрые главы и узорные теремки могут дать понятие о причудливом зодчестве Иоаннова дворца в Александровой слободе, или церковь Трифона Напрудного, между Бутырскою и Крестовскою заставами, построенная сокольником Трифоном вследствие данного им обета, и где доселе видно изображение святого угодника на белом коне, с кречетом на рукавице.
Слобода Александрова, после выезда из нее царя Ивана Васильевича, стояла в забвении, как мрачный памятник его гневной набожности, и оживилась только один раз, но и то на краткое время. В смутные годы самозванцев молодой полководец князь Михаил Васильевич Скопин-Шуйский, в союзе с шведским генералом Делагарди, сосредоточил в ее крепких стенах свои воинские силы и заставил оттуда польского воеводу Сапегу снять долговременную осаду с Троицко-Сергиевской лавры.
Впоследствии, рассказывает предание, в одну жестокую зиму, в январе месяце, к ужасу жителей, нашла на Александрову слободу черная туча, спустилась над самым дворцом и разразилась над ним громовым ударом, от которого запылали терема и вся Слобода обратилась в пепел. От жилища роскоши, разврата, убийств и святотатных богослужений не осталось и следа…
Да поможет бог и нам изгладить из сердец наших последние следы того страшного времени, влияние которого, как наследственная болезнь, еще долго потом переходило в жизнь нашу от поколения к поколению! Простим грешной тени царя Иоанна, ибо не он один несет ответственность за свое царствованье; не он один создал свой произвол, и пытки, и казни, и наушничество, вошедшее в обязанность и в обычай. Эти возмутительные явления были подготовлены предыдущими временами, и земля, упавшая так низко, что могла смотреть на них без негодования, сама создала и усовершенствовала Иоанна, подобно тому, как раболепные римляне времен упадка создавали Тивериев, Неронов и Калигул.
Лица, подобные Василию Блаженному, князю Репнину, Морозову или Серебряному, являлись нередко, как светлые звезды на безотрадном небе нашей русской ночи, но, как и самые звезды, они были бессильны разогнать ее мрак, ибо светились отдельно и не были сплочены, ни поддерживаемы общественным мнением. Простим же грешной тени Ивана Васильевича, но помянем добром тех, которые, завися от него, устояли в добре, ибо тяжело не упасть в такое время, когда все понятия извращаются, когда низость называется добродетелью, предательство входит в закон, а самая честь и человеческое достоинство почитаются преступным нарушением долга! Мир праху вашему, люди честные! Платя дань веку, вы видели в Грозном проявление божьего гнева и сносили его терпеливо; но вы шли прямою дорогой, не бояся ни опалы, ни смерти; и жизнь ваша не прошла даром, ибо ничто на свете не пропадает, и каждое дело, и каждое слово, и каждая мысль вырастает, как древо; и многое доброе и злое, что как загадочное явление существует поныне в русской жизни, таит свои корни в глубоких и темных недрах минувшего.
Конец 1840-х гг. - 1861
УПЫРЬ
Бал был очень многолюден. После шумного вальса Руневский отвел свою даму на ее место и стал прохаживаться по комнатам, посматривая на различные группы гостей. Ему бросился в глаза человек, повидимому, еще молодой, но бледный и почти совершенно седой. Он стоял, прислонясь к камину, и с таким вниманием смотрел в один угол залы, что не заметил, как пола его фрака дотронулась до огня и начала куриться. Руневский, возбужденный странным видом незнакомца, воспользовался этим случаем, чтоб завести с ним разговор.
- Вы, верно, когонибудь ищете, - сказал он, - а между тем ваше платье скоро начнет гореть.
Незнакомец оглянулся, отошел от камина и, пристально посмотрев на Руневского, отвечал:
- Нет, я никого не ищу; мне только странно, что на сегодняшнем бале я вижу упырей!
- Упырей? - повторил Руневский, - как упырей?
- Упырей, - отвечал очень хладнокровно незнакомец. - Вы их, Бог знает почему, называете вампирами, но я могу вас уверить, что им настоящее русское название: упырь а так как они происхождения чисто славянского, хотя встречаются во всей Европе и даже в Азии, то и неосновательно придерживаться имени, исковерканного венгерскими монахами, которые вздумали было все переворачивать на латинский лад и из упыря сделали вампира. Вампир, вампир! - повторил он с презрением, - это все равно что если бы мы, русские, говорили вместо привидения - фантом или ревенант!
- Но однако, - спросил Руневский, - каким бы образом попали сюда вампиры или упыри?
Вместо ответа незнакомец протянул руку и указал на пожилую даму, которая разговаривала с другою дамою и приветливо поглядывала на молодую девушку, сидевшую возле нее. Разговор, очевидно, касался до девушки, ибо она время от времени улыбалась и слегка краснела.
- Знаете ли вы эту старуху? - спросил он Руневского.
- Это бригадирша Сугробина, - отвечал тот. - Я ее лично не знаю, но мне говорили, что она очень богата и что у нее недалеко от Москвы есть прекрасная дача совсем не в бригадирском вкусе.
- Да, она точно была Сугробина несколько лет тому назад, но теперь она не что иное, как самый гнусный упырь, который только ждет случая, чтобы насытиться человеческою кровью. Смотрите, как она глядит на эту бедную девушку; это ее родная внучка. Послушайте, что говорит старуха: она ее расхваливает и уговаривает приехать недели на две к ней на дачу, на ту самую дачу, про которую вы говорите; но я вас уверяю, что не пройдет трех дней, как бедняжка умрет. Доктора скажут, что это горячка или воспаление в легких; но вы им не верьте!
Руневский слушал и не верил ушам своим.
- Вы сомневаетесь? - продолжал тот. - Никто, однако, лучше меня не может доказать, что Сугробина упырь, ибо я был на ее похоронах. Если бы меня тогда послушались, то ей бы вбили осиновый кол между плеч для предосторожности; ну, да что прикажете? Наследники были в отсутствии, а чужим какое дело?
В эту минуту подошел к старухе какойто оригинал в коричневом фраке, в парике, с большим Владимирским крестом на шее и с знаком отличия за сорок пять лет беспорочной службы. Он держал обеими руками золотую табакерку и еще издали протягивал ее бригадирше.
- И это упырь? - спросил Руневский.
- Без сомнения, - отвечал незнакомец. - Это статский советник Теляев; он большой приятель Сугробиной и умер двумя неделями прежде ее.
Приблизившись к бригадирше, Теляев улыбнулся и шаркнул ногой. Старуха также улыбнулась и опустила пальцы в табакерку статского советника.
- С донником, мой батюшка? - спросила она.
- С донником, сударыня, - отвечал сладким голосом Теляев.
- Слышите? - сказал незнакомец Руневскому. - Это слово в слово их ежедневный разговор, когда они еще были живы. Теляев всякий раз, встречаясь с Сугробиной, подносил ей табакерку, из которой она брала щепотку, спросив наперед, с донником ли табак? Тогда Теляев отвечал, что с донником, и садился возле нее.
- Скажите мне, - спросил Руневский, - каким образом вы узнаете, кто упырь и кто нет?
- Это совсем немудрено. Что касается до этих двух, то я не могу в них ошибаться, потому что знал их еще прежде смерти, и (мимоходом буди сказано) немало удивился, встретив их между людьми, которым они довольно известны. Надобно признаться, что на это нужна удивительная дерзость. Но вы спрашиваете, каким образом узнавать упырей? Заметьте только, как они, встречаясь друг с другом, щелкают языком. Это понастоящему не щелканье, а звук, похожий на тот, который производят губами, когда сосут апельсин. Это их условный знак, и так они друг друга узнают и приветствуют.
Тут к Руневскому подошел один щеголь и напомнил ему, что он его visaviz. Все пары уже стояли на месте, и так как у Руневского еще не было дамы, то он поспешил пригласить ту молодую девушку, которой незнакомец пророчил скорую смерть, ежели она согласится ехать к бабушке на дачу.
Во время танца он имел случай рассмотреть ее с примечанием. Она была лет семнадцати; черты лица ее, уже сами по себе прекрасные, имели какоето необыкновенно трогательное выражение. Можно было подумать, что тихая грусть составляет ее постоянный характер; но когда Руневский, разговаривая с нею, касался смешной стороны какогонибудь предмета, выражение это исчезало, а на место его появлялась самая веселая улыбка. Все ответы ее были остроумны, все замечания разительны и оригинальны. Она смеялась и шутила без всякого злословия и так чистосердечно, что даже те, которые служили целью ее шуткам, не могли бы рассердиться, если б они их слышали. Видно было, что она не гоняется за мыслями и не изыскивает выражений, но что первые рождаются внезапно, а вторые приходят сами собою. Иногда она забывалась, и тогда опять облако грусти помрачало ее чело. Переход от веселого выраженья к печальному и от печального к веселому составлял странную противоположность. Когда стройный и легкий стан ее мелькал между танцующими, Руневскому казалось, что он видит не существо земное, но одно из тех воздушных созданий, которые, как уверяют поэты, в месячные ночи порхают по цветам, не сгибая их под своей тяжестью. Никогда никакая девушка не производила на Руневского такого сильного впечатления; он тотчас после танца попросил, чтоб его представили ее матери.
Вышло, что дама, разговаривавшая с Сугробиной, была не мать ее, а какаято тетка, которую звали Зориной и у которой она воспитывалась. Руневский узнал после, что девушка уже давно сирота. Сколько он мог заметить, тетка ее не любила; бабушка ее ласкала и называла своим сокровищем, но трудно было угадать, от чистого ли сердца происходили ее ласки? Сверх этих двух родственниц у нее никого не было на свете. Одинокое положение бедной девушки еще более возбудило участие Руневского, но, к сожалению его, он не мог продолжать с ней разговора. Толстая тетка, после нескольких пошлых вопросов, представила его своей дочери, жеманной барышне, которая тотчас им завладела.
- Вы много смеялись с моей кузиной, - сказала она ему. - Кузина любит смеяться, когда бывает в духе. Я чаю, всем от нее досталось?
- Мы мало говорили о присутствующих, - отвечал Руневский. - Разговор наш более касался французского театра.
- Право? Но признайтесь, что наш театр не заслуживает даже, чтоб его бранили. Я всегда страх как скучаю, когда туда езжу, но я это делаю для кузины; маменька пофранцузски не понимает, и для нее равно, есть ли театр или нет, а бабушка и слышать про него не хочет. Вы еще не знаете бабушки; это в полном смысле слова - бригадирша. Поверите ли, она сожалеет, что мы более не пудримся?
Софья Карповна (так называли барышню), посмеявшись насчет бабушки и желая ослепить Руневского своею колкостью, перешла и к прочим гостям. Более всех от нее доставалось одному маленькому офицеру с черными усами, который очень высоко прыгал, танцуя французскую кадриль.
- Посмотрите, пожалуйста, на эту фигуру, - говорила она Руневскому. - Можно ли видеть чтонибудь смешнее ее и можно ли для нее придумать фамилию приличнее той, которой она гордится: ее зовут Фрышкин! Это самый несносный человек в Москве, и, что всего досаднее, он себя считает красавцем и думает, что все в него влюблены. Смотрите, смотрите, как его эполеты хлопают о плечи! Мне кажется, он скоро проломает паркет!
- Вы, верно, когонибудь ищете, - сказал он, - а между тем ваше платье скоро начнет гореть.
Незнакомец оглянулся, отошел от камина и, пристально посмотрев на Руневского, отвечал:
- Нет, я никого не ищу; мне только странно, что на сегодняшнем бале я вижу упырей!
- Упырей? - повторил Руневский, - как упырей?
- Упырей, - отвечал очень хладнокровно незнакомец. - Вы их, Бог знает почему, называете вампирами, но я могу вас уверить, что им настоящее русское название: упырь а так как они происхождения чисто славянского, хотя встречаются во всей Европе и даже в Азии, то и неосновательно придерживаться имени, исковерканного венгерскими монахами, которые вздумали было все переворачивать на латинский лад и из упыря сделали вампира. Вампир, вампир! - повторил он с презрением, - это все равно что если бы мы, русские, говорили вместо привидения - фантом или ревенант!
- Но однако, - спросил Руневский, - каким бы образом попали сюда вампиры или упыри?
Вместо ответа незнакомец протянул руку и указал на пожилую даму, которая разговаривала с другою дамою и приветливо поглядывала на молодую девушку, сидевшую возле нее. Разговор, очевидно, касался до девушки, ибо она время от времени улыбалась и слегка краснела.
- Знаете ли вы эту старуху? - спросил он Руневского.
- Это бригадирша Сугробина, - отвечал тот. - Я ее лично не знаю, но мне говорили, что она очень богата и что у нее недалеко от Москвы есть прекрасная дача совсем не в бригадирском вкусе.
- Да, она точно была Сугробина несколько лет тому назад, но теперь она не что иное, как самый гнусный упырь, который только ждет случая, чтобы насытиться человеческою кровью. Смотрите, как она глядит на эту бедную девушку; это ее родная внучка. Послушайте, что говорит старуха: она ее расхваливает и уговаривает приехать недели на две к ней на дачу, на ту самую дачу, про которую вы говорите; но я вас уверяю, что не пройдет трех дней, как бедняжка умрет. Доктора скажут, что это горячка или воспаление в легких; но вы им не верьте!
Руневский слушал и не верил ушам своим.
- Вы сомневаетесь? - продолжал тот. - Никто, однако, лучше меня не может доказать, что Сугробина упырь, ибо я был на ее похоронах. Если бы меня тогда послушались, то ей бы вбили осиновый кол между плеч для предосторожности; ну, да что прикажете? Наследники были в отсутствии, а чужим какое дело?
В эту минуту подошел к старухе какойто оригинал в коричневом фраке, в парике, с большим Владимирским крестом на шее и с знаком отличия за сорок пять лет беспорочной службы. Он держал обеими руками золотую табакерку и еще издали протягивал ее бригадирше.
- И это упырь? - спросил Руневский.
- Без сомнения, - отвечал незнакомец. - Это статский советник Теляев; он большой приятель Сугробиной и умер двумя неделями прежде ее.
Приблизившись к бригадирше, Теляев улыбнулся и шаркнул ногой. Старуха также улыбнулась и опустила пальцы в табакерку статского советника.
- С донником, мой батюшка? - спросила она.
- С донником, сударыня, - отвечал сладким голосом Теляев.
- Слышите? - сказал незнакомец Руневскому. - Это слово в слово их ежедневный разговор, когда они еще были живы. Теляев всякий раз, встречаясь с Сугробиной, подносил ей табакерку, из которой она брала щепотку, спросив наперед, с донником ли табак? Тогда Теляев отвечал, что с донником, и садился возле нее.
- Скажите мне, - спросил Руневский, - каким образом вы узнаете, кто упырь и кто нет?
- Это совсем немудрено. Что касается до этих двух, то я не могу в них ошибаться, потому что знал их еще прежде смерти, и (мимоходом буди сказано) немало удивился, встретив их между людьми, которым они довольно известны. Надобно признаться, что на это нужна удивительная дерзость. Но вы спрашиваете, каким образом узнавать упырей? Заметьте только, как они, встречаясь друг с другом, щелкают языком. Это понастоящему не щелканье, а звук, похожий на тот, который производят губами, когда сосут апельсин. Это их условный знак, и так они друг друга узнают и приветствуют.
Тут к Руневскому подошел один щеголь и напомнил ему, что он его visaviz. Все пары уже стояли на месте, и так как у Руневского еще не было дамы, то он поспешил пригласить ту молодую девушку, которой незнакомец пророчил скорую смерть, ежели она согласится ехать к бабушке на дачу.
Во время танца он имел случай рассмотреть ее с примечанием. Она была лет семнадцати; черты лица ее, уже сами по себе прекрасные, имели какоето необыкновенно трогательное выражение. Можно было подумать, что тихая грусть составляет ее постоянный характер; но когда Руневский, разговаривая с нею, касался смешной стороны какогонибудь предмета, выражение это исчезало, а на место его появлялась самая веселая улыбка. Все ответы ее были остроумны, все замечания разительны и оригинальны. Она смеялась и шутила без всякого злословия и так чистосердечно, что даже те, которые служили целью ее шуткам, не могли бы рассердиться, если б они их слышали. Видно было, что она не гоняется за мыслями и не изыскивает выражений, но что первые рождаются внезапно, а вторые приходят сами собою. Иногда она забывалась, и тогда опять облако грусти помрачало ее чело. Переход от веселого выраженья к печальному и от печального к веселому составлял странную противоположность. Когда стройный и легкий стан ее мелькал между танцующими, Руневскому казалось, что он видит не существо земное, но одно из тех воздушных созданий, которые, как уверяют поэты, в месячные ночи порхают по цветам, не сгибая их под своей тяжестью. Никогда никакая девушка не производила на Руневского такого сильного впечатления; он тотчас после танца попросил, чтоб его представили ее матери.
Вышло, что дама, разговаривавшая с Сугробиной, была не мать ее, а какаято тетка, которую звали Зориной и у которой она воспитывалась. Руневский узнал после, что девушка уже давно сирота. Сколько он мог заметить, тетка ее не любила; бабушка ее ласкала и называла своим сокровищем, но трудно было угадать, от чистого ли сердца происходили ее ласки? Сверх этих двух родственниц у нее никого не было на свете. Одинокое положение бедной девушки еще более возбудило участие Руневского, но, к сожалению его, он не мог продолжать с ней разговора. Толстая тетка, после нескольких пошлых вопросов, представила его своей дочери, жеманной барышне, которая тотчас им завладела.
- Вы много смеялись с моей кузиной, - сказала она ему. - Кузина любит смеяться, когда бывает в духе. Я чаю, всем от нее досталось?
- Мы мало говорили о присутствующих, - отвечал Руневский. - Разговор наш более касался французского театра.
- Право? Но признайтесь, что наш театр не заслуживает даже, чтоб его бранили. Я всегда страх как скучаю, когда туда езжу, но я это делаю для кузины; маменька пофранцузски не понимает, и для нее равно, есть ли театр или нет, а бабушка и слышать про него не хочет. Вы еще не знаете бабушки; это в полном смысле слова - бригадирша. Поверите ли, она сожалеет, что мы более не пудримся?
Софья Карповна (так называли барышню), посмеявшись насчет бабушки и желая ослепить Руневского своею колкостью, перешла и к прочим гостям. Более всех от нее доставалось одному маленькому офицеру с черными усами, который очень высоко прыгал, танцуя французскую кадриль.
- Посмотрите, пожалуйста, на эту фигуру, - говорила она Руневскому. - Можно ли видеть чтонибудь смешнее ее и можно ли для нее придумать фамилию приличнее той, которой она гордится: ее зовут Фрышкин! Это самый несносный человек в Москве, и, что всего досаднее, он себя считает красавцем и думает, что все в него влюблены. Смотрите, смотрите, как его эполеты хлопают о плечи! Мне кажется, он скоро проломает паркет!