— Ну, благодарствуй, — сказал Нехлюдов, взяв бумагу, и, не дослушав, простился с своим бывшим товарищем.
   — А к жене ты не пойдешь?
   — Нет, извини меня, теперь мне некогда.
   — Ну, как же, она не простит мне, — говорил Масленников, провожая бывшего товарища до первой площадки лестницы, как он провожал людей не первой важности, но второй важности, к которым он причислял Нехлюдова. — Нет, пожалуйста, зайди хоть на минуту.
   Но Нехлюдов остался тверд, и, в то время как лакей и швейцар подскакивали к Нехлюдову, подавая ему пальто и палку, и отворяли дверь, у которой снаружи стоял городовой, он сказал, что никак не может теперь.
   — Ну, так в четверг, пожалуйста. Это ее приемный день. Я ей скажу! — прокричал ему Масленников с лестницы.

LI

   В тот же день прямо от Масленникова приехав в острог, Нехлюдов направился к знакомой уже квартире смотрителя. Опять слышались те же, как и в тот раз, звуки плохого фортепьяно, но теперь игралась не рапсодия, а этюды Клементи, тоже с необыкновенной силой, отчетливостью и быстротой. Отворившая горничная с подвязанным глазом сказала, что капитан дома, и провела Нехлюдова в маленькую гостиную с диваном, столом и подожженным с одной стороны розовым бумажным колпаком большой лампы, стоявшей на шерстяной вязаной салфеточке. Вышел главный смотритель с измученным, грустным лицом.
   — Прошу покорно, что угодно? — сказал он, застегивая среднюю пуговицу своего мундира.
   — Я вот был у вице-губернатора, и вот разрешение, — сказал Нехлюдов, подавая бумагу. — Я желал бы видеть Маслову.
   — Маркову? — переспросил смотритель, не расслышав из-за музыки.
   — Маслову.
   — Ну, да! Ну, да!
   Смотритель встал и подошел к двери, из которой слышались рулады Клементи.
   — Маруся, хоть немножко подожди, — сказал он голосом, по которому видно было, что эта музыка составляла крест его жизни, — ничего не слышно.
   Фортепьяно замолкло, послышались недовольные шаги, и кто-то заглянул в дверь.
   Смотритель, как бы чувствуя облегчение от этого перерыва музыки, закурил толстую папиросу слабого табаку и предложил Нехлюдову. Нехлюдов отказался.
   — Так вот я бы желал видеть Маслову.
   — Маслову нынче неудобно видеть, — сказал смотритель.
   — Отчего?
   — Да так, вы сами виноваты, — слегка улыбаясь, сказал смотритель. — Князь, не давайте вы ей прямо денег. Если желаете, давайте мне. Все будет принадлежать ей. А то вчера вы ей, верно, дали денег, она достала вина — никак не искоренишь этого зла — и сегодня напилась совсем, так что даже буйная стала.
   — Да неужели?
   — Как же, даже должен был меры строгости употребить — перевел в другую камеру. Так она женщина смирная, но денег вы, пожалуйста, не давайте. Это такой народ…
   Нехлюдов живо вспомнил вчерашнее, и ему стало опять страшно.
   — А Богодуховскую, политическую, можно видеть? — спросил Нехлюдов, помолчав.
   — Что ж, это можно, — сказал смотритель. — Ну, ты чего, — обратился он к девочке пяти или шести лет, пришедшей в комнату и, поворотив голову так, чтобы не спускать глаз с Нехлюдова, направлявшейся к отцу. — Вот и упадешь, — сказал смотритель, улыбаясь на то, как девочка, не глядя перед собой, зацепилась за коврик и подбежала к отцу.
   — Так если можно, я бы пошел.
   — Пожалуй, можно, — сказал смотритель, обняв девочку, все смотревшую на Нехлюдова, встал и, нежно отстранив девочку, вышел в переднюю.
   Еще смотритель не успел надеть подаваемое ему подвязанной девушкой пальто и выйти в дверь, как опять зажурчали отчетливые рулады Клементи.
   — В консерватории была, да там непорядки. А большое дарование, — сказал смотритель, спускаясь с лестницы. — Хочет выступать в концертах.
   Смотритель с Нехлюдовым подошли к острогу. Калитка мгновенно отворилась при приближении смотрителя. Надзиратели, взяв под козырек, провожали его глазами. Четыре человека, с бритыми полуголовами и неся кадки с чем-то, встретились им в прихожей и все сжались, увидав смотрителя. Один особенно пригнулся и мрачно насупился, блестя черными глазами.
   — Разумеется, талант надо совершенствовать, нельзя зарывать, но в маленькой квартире, знаете, тяжело бывает, — продолжал смотритель разговор, не обращая на этих арестантов никакого внимания, и, усталыми шагами волоча ноги, прошел, сопутствуемый Нехлюдовым, в сборную.
   — Вам кого видеть желательно? — спросил смотритель.
   — Богодуховскую.
   — Это из башни. Вам подождать придется, — обратился он к Нехлюдову.
   — А нельзя ли мне покамест увидать арестантов Меньшовых — мать с сыном, обвиняемые за поджог.
   — А это из двадцать первой камеры. Что ж, можно их вызвать.
   — А нельзя ли мне повидать Меньшова в его камере?
   — Да вам покойнее в сборной, — Нет, мне интересно.
   — Вот нашли интересное.
   В это время из боковой двери вышел щеголеватый офицер помощник.
   — Вот сведите князя в камеру к Меньшову. Камера двадцать первая, — сказал смотритель помощнику, — а потом в контору. А я вызову. Как ее звать?
   — Вера Богодуховская, — сказал Нехлюдов.
   Помощник смотрителя был белокурый молодой с нафабренными усами офицер, распространяющий вокруг себя запах цветочного одеколона.
   — Пожалуйте, — обратился он к Нехлюдову с приятной улыбкой. — Интересуетесь нашим заведением?
   — Да, и интересуюсь этим человеком, который, как мне говорили, совершенно невинно попал сюда.
   Помощник пожал плечами.
   — Да, это бывает, — спокойно сказал он, учтиво вперед себя пропуская гостя в широкий вонючий коридор. — Бывает, и врут они. Пожалуйте.
   Двери камер были отперты, и несколько арестантов было в коридоре. Чуть заметно кивая надзирателям и косясь на арестантов, которые или, прижимаясь к стенам, проходили в свои камеры, или, вытянув руки по швам и по-солдатски провожая глазами начальство, останавливались у дверей, помощник провел Нехлюдова через один коридор, подвел его к другому коридору налево, запертому железной дверью.
   Коридор этот был уже, темнее и еще вонючее первого. В коридор с обеих сторон выходили двери, запертые замками. В дверях были дырочки, так называемые глазки, в полвершка в диаметре. В коридоре никого не было, кроме старичка надзирателя с грустным сморщенным лицом.
   — В которой Меньшов? — спросил помощник надзирателя.
   — Восьмая налево.

LII

   — Можно поглядеть? — спросил Нехлюдов.
   — Сделайте одолжение, — с приятной улыбкой сказал помощник и стал что-то спрашивать у надзирателя. Нехлюдов заглянул в одно отверстие: там высокий молодой человек в одном белье, с маленькой черной бородкой, быстро ходил взад и вперед; услыхав шорох у двери, он взглянул, нахмурился и продолжал ходить.
   Нехлюдов заглянул в другое отверстие: глаз его встретился с другим испуганным большим глазом, смотревшим в дырочку; он поспешно отстранился.
   Заглянув в третье отверстие, он увидал на кровати спящего очень маленького роста свернувшегося человечка, с головою укрытого халатом. В четвертой камере сидел широколицый бледный человек, низко опустив голову и облокотившись локтями на колени. Услыхав шаги, человек этот поднял голову и поглядел. Во всем лице, в особенности в больших глазах, было выражение безнадежной тоски. Его, очевидно, не интересовало узнать, кто глядит к нему в камеру. Кто бы ни глядел, он, очевидно, не ждал ни от кого ничего доброго.
   Нехлюдову стало страшно; он перестал заглядывать и подошел к двадцать первой камере Меньшова. Надзиратель отпер замок и отворил дверь. Молодой с длинной шеей мускулистый человек, с добрыми круглыми глазами и маленькой бородкой, стоял подле койки и с испуганным лицом, поспешно надевая халат, смотрел на входивших. Особенно поразили Нехлюдова добрые круглые глаза, вопросительно и испуганно перебегающие с него на надзирателя, на помощника и обратно.
   — Вот господин хочет про твое дело расспросить.
   — Покорно благодарим.
   — Да, мне рассказывали про ваше дело, — сказал Нехлюдов, проходя в глубь камеры и становясь у решетчатого и грязного окна, — и хотелось бы от вас самих услышать.
   Меньшов подошел тоже к окну и тотчас же начал рассказывать, сначала робко поглядывая на смотрителя, потом все смелее и смелее; когда же смотритель совсем ушел из камеры в коридор, отдавая там какие-то приказания, он совсем осмелел. Рассказ этот по языку и манерам был рассказ самого простого, хорошего мужицкого парня, и Нехлюдову было особенно странно слышать этот рассказ из уст арестанта в позорной одежде и в тюрьме. Нехлюдов слушал и вместе с тем оглядывал и низкую койку с соломенным тюфяком, и окно с толстой железной решеткой, и грязные отсыревшие и замазанные стены, и жалкое лицо и фигуру несчастного, изуродованного мужика в котах и халате, и ему все становилось грустнее и грустнее; не хотелось верить, чтобы было правда то, что рассказывал этот добродушный человек, — так было ужасно думать, что могли люди ни за что, только за то, что его же обидели, схватить человека и, одев его в арестантскую одежду, посадить в это ужасное место. А между тем еще ужаснее было думать, чтобы этот правдивый рассказ, с этим добродушным лицом, был бы обман и выдумка. Рассказ состоял в том, что целовальник вскоре после женитьбы отбил у него жену. Он искал закона везде.
   Везде целовальник закупал начальство, и его оправдывали. Раз он силой увел жену, она убежала на другой день. Тогда он пришел требовать свою жену.
   Целовальник сказал, что жены его нет (а он видел ее, входя), и велел ему уходить. Он не пошел. Целовальник с работником избили его в кровь, а на другой день загорелся у целовальника двор. Его обвинили с матерью, а он не зажигал, а был у кума.
   — И действительно ты не поджигал?
   — И в мыслях, барин, не было. А он, злодей мой, должно, сам поджег.
   Сказывали, он только застраховал. А на нас с матерью сказали, что мы были, стращали его. Оно точно, я в тот раз обругал его, не стерпело сердце. А поджигать не поджигал. И не был там, как пожар начался. А это он нарочно подогнал к тому дню, что с матушкой были. Сам зажег для страховки, а на нас сказал.
   — Да неужели?
   — Верно, перед богом говорю, барин. Будьте отцом родным! — Он хотел кланяться в землю, и Нехлюдов насилу удержал его. — Вызвольте, ни за что пропадаю, — продолжал он.
   И вдруг щеки его задергались, и он заплакал и, засучив рукав халата, стал утирать глаза рукавом грязной рубахи.
   — Кончили? — спросил смотритель.
   — Да. Так не унывайте; сделаем, что можно, — сказал Нехлюдов и вышел.
   Меньшов стоял в двери, так что надзиратель толкнул его дверью, когда затворял ее. Пока надзиратель запирал замок на двери, Меньшов смотрел в дырку в двери.

LIII

   Проходя назад по широкому коридору (было время обеда, и камеры были отперты) между одетыми в светло-желтые халаты, короткие широкие штаны и коты людьми, жадно смотревшими на него, Нехлюдов испытывал странные чувства — и сострадания к тем людям, которые сидели, и ужаса и недоумения перед теми, кто посадили и держат их тут, и почему-то стыда за себя, за то, что он спокойно рассматривает это.
   В одном коридоре пробежал кто-то, хлопая котами, в дверь камеры и оттуда вышли люди и стали на дороге Нехлюдову, кланяясь ему.
   — Прикажите, ваше благородие, не знаю, как назвать, решить нас как-нибудь.
   — Я не начальник, я ничего не знаю.
   — Все равно, скажите кому, начальству, что ли, — сказал негодующий голос. — Ни в чем не виноваты, страдаем второй месяц.
   — Как? Почему? — спросил Нехлюдов.
   — Да вот заперли в тюрьму. Сидим второй месяц, сами не знаем за что.
   — Правда, это по случаю, — сказал помощник смотрителя, — за бесписьменность взяли этих людей, и надо было отослать их в их губернию, а там острог сгорел, и губернское правление отнеслось к нам, чтобы не посылать к ним. Вот мы всех из других губерний разослали, а этих держим.
   — Как, только поэтому? — спросил Нехлюдов, остановясь в дверях.
   Толпа, человек сорок, все в арестантских халатах, окружила Нехлюдова и помощника. Сразу заговорило несколько голосов. Помощник остановил:
   — Говорите один кто-нибудь.
   Из всех выделился высокий благообразный крестьянин лет пятидесяти. Он разъяснил Нехлюдову, что они все высланы и заключены в тюрьму за то, что у них не было паспортов. Паспорта же у них были, но только просрочены недели на две. Всякий год бывали так просрочены паспорта, и ничего не взыскивали, а нынче взяли да вот второй месяц здесь держат, как преступников.
   — Мы все по каменной работе, все одной артели. Говорят, в губернии острог сгорел. Так мы в этом не причинны. Сделайте божескую милость.
   Нехлюдов слушал и почти не понимал того, что говорил старый благообразный человек, потому что все внимание его было поглощено большой темно-серой многоногой вошью, которая ползла между волос по щеке благообразного каменщика.
   — Как же так? Неужели только за это? — говорил Нехлюдов, обращаясь к смотрителю.
   — Да, начальство оплошность сделало, их бы надо послать и водворить на место жительства, — говорил помощник.
   Только что смотритель кончил, как из толпы выдвинулся маленький человечек, тоже в арестантском халате, начал, странно кривя ртом, говорить о том, что их здесь мучают ни за что.
   — Хуже собак… — начал он.
   — Ну, ну, лишнего тоже не разговаривай, помалкивай, а то знаешь…
   — Что мне знать, — отчаянно заговорил маленький человечек. — Разве мы в чем виноваты?
   — Молчать! — крикнул начальник, и маленький человечек замолчал.
   «Что же это такое?» — говорил себе Нехлюдов, выходя из камер, как сквозь строй прогоняемый сотней глаз выглядывавших из дверей и встречавшихся арестантов.
   — Неужели действительно держат так прямо невинных людей? — проговорил Нехлюдов, когда они вышли из коридора.
   — Что ж прикажете делать? Но только что и много они врут. Послушать их — все невинны, — говорил помощник смотрителя.
   — Да ведь эти-то не виноваты же ни в чем.
   — Эти-то, положим. Но только народ очень испорченный. Без строгости невозможно. Есть такие типы бедовые, тоже палец в рот не клади. Вот вчера двоих вынуждены были наказать.
   — Как наказать? — спросил Нехлюдов.
   — Розгами наказывали по предписанию…
   — Да ведь телесное наказание отменено.
   — Не для лишенных прав. Эти подлежат.
   Нехлюдов вспомнил все, что он видел вчера, дожидаясь в сенях, и понял, что наказание происходило именно в то время, как он дожидался, и на него с особенной силой нашло то смешанное чувство любопытства, тоски, недоумения и нравственной, переходящей почти в физическую, тошноты, которое и прежде, но никогда с такой силой не охватывало его.
   Не слушая помощника смотрителя и не глядя вокруг себя, он поспешно вышел из коридоров и направился в контору. Смотритель был в коридоре и, занятый другим делом, забыл вызвать Богодуховскую. Он вспомнил, что обещал вызвать ее, только тогда, когда Нехлюдов вошел в контору.
   — Сейчас я пошлю за ней, а вы посидите, — сказал он.

LIV

   Контора состояла из двух комнат. В первой комнате, с большой выступающей облезлой печью и двумя грязными окнами, стояла в одном углу черная мерка для измерения роста арестантов, в другом углу висел, — всегдашняя принадлежность всех мест мучительства, как бы в насмешку над его учением, — большой образ Христа. В этой первой комнате стояло несколько надзирателей. В другой же комнате сидели по стенам и отдельными группами или парочками человек двадцать мужчин и женщин и негромко разговаривали. У окна стоял письменный стол.
   Смотритель сел у письменного стола и предложил Нехлюдову стул, стоявший тут же. Нехлюдов сел и стал рассматривать людей, бывших в комнате.
   Прежде всех обратил его внимание молодой человек в короткой жакетке, с приятным лицом, который, стоя перед немолодой уже чернобровой женщиной, что-то горячо и с жестами рук говорил ей. Рядом сидел старый человек в синих очках и неподвижно слушал, держа за руку молодую женщину в арестантской одежде, что-то рассказывавшую ему. Мальчик-реалист с остановившимся испуганным выражением лица, не спуская глаз, смотрел на старика. Недалеко от них, в углу, сидела парочка влюбленных: она была с короткими волосами и с энергическим лицом, белокурая, миловидная, совсем молоденькая девушка в модном платье; он — с тонкими очертаниями лица и волнистыми волосами красивый юноша в гуттаперчевой куртке. Они сидели в уголку и шептались, очевидно млея от любви. Ближе же всех к столу сидела седая в черном платье женщина, очевидно мать. Она глядела во все глаза на чахоточного вида молодого человека в такой же куртке и хотела что-то сказать, но не могла выговорить от слез: и начинала и останавливалась. Молодой человек держал в руках бумажку и, очевидно не зная, что ему делать, с сердитым лицом перегибал и мял ее. Подле них сидела полная, румяная, красивая девушка с очень выпуклыми глазами, в сером платье и пелеринке. Она сидела рядом с плачущей матерью и нежно гладила ее по плечу. Все было красиво в этой девушке: и большие белые руки, и волнистые остриженные волосы, и крепкие нос и губы; но главную прелесть ее лица составляли карие, бараньи, добрые, правдивые глаза. Красивые глаза ее оторвались от лица матери в ту минуту, как вошел Нехлюдов, и встретились с его взглядом. Но тотчас же она отвернулась и что-то стала говорить матери. Недалеко от влюбленной парочки сидел черный лохматый человек с мрачным лицом и сердито говорил что-то безбородому посетителю, похожему на скопца. Нехлюдов сел рядом с смотрителем и с напряженным любопытством глядел вокруг себя. Его развлек подошедший к нему гладко стриженный ребенок-мальчик и тоненьким голоском обратился к нему с вопросом.
   — А вы кого ждете?
   Нехлюдов удивился вопросу, но, взглянув на мальчика и увидав серьезное, осмысленное лицо с внимательными, живыми глазами, серьезно ответил ему, что ждет знакомую женщину.
   — Что же, она вам сестра? — спросил мальчик.
   — Нет, не сестра, — ответил удивленно Нехлюдов. — А ты с кем здесь? — спросил он мальчика.
   — Я с мамой. Она политическая, — гордо сказал мальчик.
   — Марья Павловна, возьмите Колю, — сказал смотритель, нашедший, вероятно, противозаконным разговор Нехлюдова с мальчиком.
   Марья Павловна, та самая красивая девушка с бараньими глазами, которая обратила внимание Нехлюдова, встала во весь свой высокий рост и сильной, широкой, почти мужской походкой подошла к Нехлюдову и мальчику.
   — Что он у вас спрашивает, кто вы? — спросила она у Нехлюдова, слегка улыбаясь и доверчиво глядя ему в глаза так просто, как будто не могло быть сомнения о том, что она со всеми была, есть и должна быть в простых, ласковых, братских отношениях. — Ему все нужно знать, — сказала она и совсем улыбнулась в лицо мальчику такой доброй, милой улыбкой, что и мальчик и Нехлюдов — оба невольно улыбнулись на ее улыбку.
   — Да, спрашивал меня, к кому я.
   — Марья Павловна, нельзя разговаривать с посторонними. Ведь вы знаете, — сказал смотритель.
   — Хорошо, хорошо, — сказала она и, взяв своей большой белой рукой за ручку не спускавшего с нее глаз Колю, вернулась к матери чахоточного, — Чей же это мальчик? — спросил Нехлюдов уже у смотрителя.
   — Политической одной, он в тюрьме и родился, — сказал смотритель с некоторым удовольствием, как бы показывая редкость своего заведения.
   — Неужели?
   — Да, вот теперь едет в Сибирь с матерью.
   — А эта девушка?
   — Не могу вам отвечать, — сказал смотритель, пожимая плечами. — А вот и Богодуховская,

LV

   Из задней двери вертлявой походкой вышла маленькая стриженая, худая, желтая Вера Ефремовна, с своими огромными добрыми глазами, — Ну, спасибо, что пришли, — сказала она, пожимая руку Нехлюдова. — Вспомнили меня? Сядемте.
   — Не думал вас найти так.
   — О, мне прекрасно! Так хорошо, так хорошо, что лучшего и не желаю, — говорила Вера Ефремовна, как всегда, испуганно глядя своими огромными добрыми круглыми глазами на Нехлюдова и вертя желтой тонкой-тонкой жилистой шеей, выступающей из-за жалких, смятых и грязных воротничков кофточки.
   Нехлюдов стал спрашивать ее о том, как она попала в это положение.
   Отвечая ему, она с большим оживлением стала рассказывать о своем деле. Речь ее была пересыпана иностранными словами о пропагандировании, о дезорганизации, о группах, и секциях, и подсекциях, о которых она была, очевидно, вполне уверена, что все знали, а о которых Нехлюдов никогда не слыхивал.
   Она рассказывала ему, очевидно вполне уверенная, что ему очень интересно и приятно знать все тайны народовольства. Нехлюдов же смотрел на ее жалкую шею, на редкие спутанные волосы и удивлялся, зачем она все это делала и рассказывала. Она жалка ему была, но совсем не так, как был жалок Меньшов-мужик, без всякой вины с его стороны сидевший в вонючем остроге. Она более всего была жалка той очевидной путаницей, которая была у нее в голове.
   Она, очевидно, считала себя героиней, готовой пожертвовать жизнью для успеха своего дела, а между тем едва ли она могла бы объяснить, в чем состояло это дело и в чем успех его.
   Дело, о котором хотела говорить Вера Ефремовна с Нехлюдовым, состояло в том, что одна товарка ее, некто Шустова, даже и не принадлежавшая к их подгруппе, как она выражалась, была схвачена пять месяцев тому назад вместе с нею и посажена в Петропавловскую крепость только потому, что у ней нашли книги и бумаги, переданные ей на сохранение. Вера Ефремовна считала себя отчасти виновной в заключении Шустовой и умоляла Нехлюдова, имеющего связи, сделать все возможное для того, чтобы освободить ее. Другое дело, о котором просила Богодуховская, состояло в том, чтобы выхлопотать содержащемуся в Петропавловской крепости Гуркевичу разрешение на свидание с родителями и на получение научных книг, которые ему нужны были для его ученых занятий.
   Нехлюдов обещал попытаться сделать все возможное, когда будет в Петербурге.
   Свою историю Вера Ефремовна рассказала так, что она, кончив акушерские курсы, сошлась с партией народовольцев и работала с ними. Сначала шло все хорошо, писали прокламации, пропагандировали на фабриках, но потом схватили одну выдающуюся личности, захватили бумаги и начали всех брать.
   — Взяли и меня и вот теперь высылают… — закончила она свою историю. — Но это ничего. Я чувствую себя превосходно, самочувствие олимпийское, — сказала она и улыбнулась жалостною улыбкою.
   Нехлюдов спросил про девушку с бараньими глазами. Вера Ефремовна рассказала, что это дочь генерала, давно уже принадлежит к революционной партии и попалась за то, что взяла на себя выстрел в жандарма. Она жила в конспиративной квартире, в которой был типографский станок. Когда ночью пришли с обыском, то обитатели квартиры решили защищаться, потушили огонь и стали уничтожать улики. Полицейские ворвались, и тогда один из заговорщиков выстрелил и ранил смертельно жандарма. Когда стали допрашивать, кто стрелял, она сказала, что стреляла она, несмотря на то, что никогда не держала в руке револьвера и паука не убьет. И так и осталось. И теперь идет в каторгу.
   — Альтруистическая, хорошая личность… — одобрительно сказала Вера Ефремовна.
   Третье дело, о котором хотела говорить Вера Ефремовна, касалось Масловой. Она знала, как все зналось в остроге, историю Масловой и отношения к ней Нехлюдова и советовала хлопотать о переводе ее к политическим или по крайней мере в сиделки в больницу, где теперь особенно много больных и нужны работницы. Нехлюдов поблагодарил ее за совет и сказал, что постарается воспользоваться им.

LVI

   Разговор их был прерван смотрителем, который поднялся и объявил, что время свидания кончилось и надо расходиться. Нехлюдов встал, простился с Верой Ефремовной и отошел к двери, у которой остановился, наблюдая то, что происходило перед ним.
   — Господа, пора, пора, — говорил смотритель, то вставая, то опять садясь.
   Требование смотрителя вызвало в находящихся в комнате и заключенных и посетителях только особенное оживление, но никто и не думал расходиться.
   Некоторые встали и говорили стоя. Некоторые продолжали сидеть и разговаривать. Некоторые стали прощаться и плакать. Особенно трогательна была мать с сыном чахоточным. Молодой человек все вертел бумажку, и лицо его становилось все более и более злым, — так велики были усилия, которые он делал, чтобы не заразиться чувством матери. Мать же, услыхав, что надо прощаться, легла ему на плечо и рыдала, сопя носом. Девушка с бараньими глазами — Нехлюдов невольно следил за ней — стояла перед рыдающей матерью и что-то успокоительно говорила ей. Старик в синих очках, стоя, держал за руку свою дочь и кивал головой на то, что она говорила. Молодые влюбленные встали и держались за руки, молча глядя друг другу в глаза.
   — Вот этим одним весело, — сказал, указывая на влюбленную парочку, молодой человек в короткой жакетке, стоя подле Нехлюдова, так же как и он, глядя на прощающихся.
   Чувствуя на себе взгляды Нехлюдова и молодого человека, влюбленные — молодой человек в гуттаперчевой куртке и белокурая миловидная девушка — вытянули сцепленные руки, опрокинулись назад и, смеясь, начали кружиться.
   — Нынче вечером женятся здесь, в остроге, и она с ним идет в Сибирь, — сказал молодой человек.
   — Он что же?
   — Каторжный. Хоть они повеселятся, а то уж слишком больно слушать, — прибавил молодой человек в жакетке, прислушиваясь к рыданьям матери чахоточного.